Страница:
Александр Семенович поднял руку и пошевелил в воздухе пальцами, будто ловил другие, не привычно-ежедневные, а новые и волнующие слова.
– Здорово! – сказал он наконец, так и не найдя этих слов, и вдруг потускнел и нахмурился.
Воробьев выжидательно смотрел на него.
– А вот божье веленье ни при чем! Начал про свободу и вдруг богом всю музыку спортил!
Густав Максимилианович Воробьев рознял сцепленные пальцы и всплеснул руками в воздухе.
– Александр Семенович, товарищ Пушкин! Вы же поймите, в какое время он писал! Сто лет назад! В то время Маркс только родился и во всем мире была только одна республика, в Америке. Кроме отдельных передовых личностей, люди без оглядки на бога пальцем боялись пошевельнуть.
– Разве что так, – протянул Александр Семенович, пристально смотря на бронзового Александра Сергеевича. – Только если он стихи писал знаменитые, следственно, был передовой личностью, как вы говорите. Вот тут и не сходится. Выходит – бог в нем крепко сидел, вроде глиста. И царь тоже.
Густав Максимилианович мгновенно помигал ресницами и вдруг захохотал дружелюбным басовым смешком.
– А знаете, Александр Семенович, мне нравится ваша логика. Твердая, организованная и последовательная.
– Чего это за ягода логика? – спросил Александр Семенович. – Опять непонятно заговорили?
– Ну, образ мыслей. Вас не собьешь с линии.
– Это верно. Я хоть серый и дальше азбуки не пошел, а свою думку держу крепко.
– Это мне в вас и нравится. Во всех вас, во всех большевиках, – ясная целеустремленность и боевая непримиримость мысли.
Оба замолчали. Солнце скатывалось к горизонту. Последние лучи, прорвавшись сквозь невод ветвей, вспыхнули вокруг кудрявой головы Александра Сергеевича Пушкина, окружив ее трепетным ореолом.
– Пора идти! – сказал Александр Семенович.
– Хотите, товарищ Пушкин, у меня чайку попить? – предложил Воробьев. – А я вам еще Пушкина дома почитаю. Там уже бога не будет. А вам нужно же узнать как следует своего однофамильца. Неужели вы его совсем не знаете?
– Чудак вы, Густав Максимилианович, – ответил Александр Семенович, – я же вам говорил! Моего всего образования – первый класс в деревенской школе. А после некогда было. Моешь в аптеке бутылки с восьми и до двенадцати – спину и руки до того ломит, что не знай, как до лежака дорваться. Я до флота и газет почти не читал. Только на корабле, уже в организации, глаза открыл на книгу. Но все политическое. На другое времени не хватало. А вы – Пушкин! Куда мне! А насчет чаю – согласен. Потопали!
В комнате Воробьева гостеприимно гудела буржуйка.
Такая же чистенькая и аккуратная, как муж, вся в белых букольках, жена военрука приветливо встретила гостя. Расставила на столе холодную баранину, нарезанную воблу, черную патоку в вазочке, заварила в чайнике яблочную крошку.
Густав Максимилианович вынул из стола перевязанные ниточкой очки, ловко приладил их к носу. Достал с полки коленкоровый томик.
Электричество горело тускло. Нити лампочки едва накалялись красноватым сиянием. Воробьев зажег керосиновую лампу и присел к ней.
В этот вечер и состоялось первое настоящее знакомство Александра Семеновича с Александром Сергеевичем.
Воробьев прочел Александру Семеновичу посвященное декабристам Послание в Сибирь, послание Чаадаеву, Деревню, Анчар, Кинжал.
К каждому прочитанному стихотворению Воробьев давал короткое пояснение, рассказывал Александру Семеновичу внутренний, тайный смысл стихов, переводя высокий язык символов и образов на понятную для слушателя будничную речь.
Музыка стихов начинала звучать для Александра Семеновича осмысленно. Юноша из лицейского садика вставал перед ним в ином облике. Он исподволь становился своим.
Комендант и военрук засиделись долго за полночь. Жена Воробьева тихой мышью ушла в спальню.
Густав Максимилианович закончил вечер эпиграммой на Аракчеева, предварительно рассказан об Аракчееве и Александре Первом. Он прочел эпиграмму в ее неприкосновенном, предельно вызывающем тексте, понизив слегка голос. От яростной брани по адресу царя и его клеврета Александр Семенович привскочил на стуле.
Это был совсем неожиданный для него Пушкин, заговоривший языком кочегарного кубрика! Тут пахло не отечеством Царского Села и не божьим веленьем. Александр Семенович понимал, что за такие слова гоняли на каторгу.
Матрос Гейнадий Ховрин на Штандарте, неудачно поддержавший царицу под руку на трапе и посаженный в карцер, со зла обозвал ее величество коротким женским словцом и получил пять лет за оскорбление царственной особы.
Через темные дали столетий Александр Сергеевич Пушкин подавал дружескую руку матросу первой статьи Геннадию Ховрину. Между ними устанавливалась нежданная связь.
Поздно ночью простился Александр Семенович с военруком.
Ночь томилась в теплой и влажной бане весеннего тумана.
Александр Семенович постоял у крыльца военрука, вдыхая тепло и тишину. Потом он сам разбил эту тишину, произнеся вслух непроизносимый конец эпиграммы. Прислушиваясь к затихавшему эху, как бы взвешивая убийственные слова, он засмеялся и пошел к себе.
– Здорово! – сказал он наконец, так и не найдя этих слов, и вдруг потускнел и нахмурился.
Воробьев выжидательно смотрел на него.
– А вот божье веленье ни при чем! Начал про свободу и вдруг богом всю музыку спортил!
Густав Максимилианович Воробьев рознял сцепленные пальцы и всплеснул руками в воздухе.
– Александр Семенович, товарищ Пушкин! Вы же поймите, в какое время он писал! Сто лет назад! В то время Маркс только родился и во всем мире была только одна республика, в Америке. Кроме отдельных передовых личностей, люди без оглядки на бога пальцем боялись пошевельнуть.
– Разве что так, – протянул Александр Семенович, пристально смотря на бронзового Александра Сергеевича. – Только если он стихи писал знаменитые, следственно, был передовой личностью, как вы говорите. Вот тут и не сходится. Выходит – бог в нем крепко сидел, вроде глиста. И царь тоже.
Густав Максимилианович мгновенно помигал ресницами и вдруг захохотал дружелюбным басовым смешком.
– А знаете, Александр Семенович, мне нравится ваша логика. Твердая, организованная и последовательная.
– Чего это за ягода логика? – спросил Александр Семенович. – Опять непонятно заговорили?
– Ну, образ мыслей. Вас не собьешь с линии.
– Это верно. Я хоть серый и дальше азбуки не пошел, а свою думку держу крепко.
– Это мне в вас и нравится. Во всех вас, во всех большевиках, – ясная целеустремленность и боевая непримиримость мысли.
Оба замолчали. Солнце скатывалось к горизонту. Последние лучи, прорвавшись сквозь невод ветвей, вспыхнули вокруг кудрявой головы Александра Сергеевича Пушкина, окружив ее трепетным ореолом.
– Пора идти! – сказал Александр Семенович.
– Хотите, товарищ Пушкин, у меня чайку попить? – предложил Воробьев. – А я вам еще Пушкина дома почитаю. Там уже бога не будет. А вам нужно же узнать как следует своего однофамильца. Неужели вы его совсем не знаете?
– Чудак вы, Густав Максимилианович, – ответил Александр Семенович, – я же вам говорил! Моего всего образования – первый класс в деревенской школе. А после некогда было. Моешь в аптеке бутылки с восьми и до двенадцати – спину и руки до того ломит, что не знай, как до лежака дорваться. Я до флота и газет почти не читал. Только на корабле, уже в организации, глаза открыл на книгу. Но все политическое. На другое времени не хватало. А вы – Пушкин! Куда мне! А насчет чаю – согласен. Потопали!
В комнате Воробьева гостеприимно гудела буржуйка.
Такая же чистенькая и аккуратная, как муж, вся в белых букольках, жена военрука приветливо встретила гостя. Расставила на столе холодную баранину, нарезанную воблу, черную патоку в вазочке, заварила в чайнике яблочную крошку.
Густав Максимилианович вынул из стола перевязанные ниточкой очки, ловко приладил их к носу. Достал с полки коленкоровый томик.
Электричество горело тускло. Нити лампочки едва накалялись красноватым сиянием. Воробьев зажег керосиновую лампу и присел к ней.
В этот вечер и состоялось первое настоящее знакомство Александра Семеновича с Александром Сергеевичем.
Воробьев прочел Александру Семеновичу посвященное декабристам Послание в Сибирь, послание Чаадаеву, Деревню, Анчар, Кинжал.
К каждому прочитанному стихотворению Воробьев давал короткое пояснение, рассказывал Александру Семеновичу внутренний, тайный смысл стихов, переводя высокий язык символов и образов на понятную для слушателя будничную речь.
Музыка стихов начинала звучать для Александра Семеновича осмысленно. Юноша из лицейского садика вставал перед ним в ином облике. Он исподволь становился своим.
Комендант и военрук засиделись долго за полночь. Жена Воробьева тихой мышью ушла в спальню.
Густав Максимилианович закончил вечер эпиграммой на Аракчеева, предварительно рассказан об Аракчееве и Александре Первом. Он прочел эпиграмму в ее неприкосновенном, предельно вызывающем тексте, понизив слегка голос. От яростной брани по адресу царя и его клеврета Александр Семенович привскочил на стуле.
Это был совсем неожиданный для него Пушкин, заговоривший языком кочегарного кубрика! Тут пахло не отечеством Царского Села и не божьим веленьем. Александр Семенович понимал, что за такие слова гоняли на каторгу.
Матрос Гейнадий Ховрин на Штандарте, неудачно поддержавший царицу под руку на трапе и посаженный в карцер, со зла обозвал ее величество коротким женским словцом и получил пять лет за оскорбление царственной особы.
Через темные дали столетий Александр Сергеевич Пушкин подавал дружескую руку матросу первой статьи Геннадию Ховрину. Между ними устанавливалась нежданная связь.
Поздно ночью простился Александр Семенович с военруком.
Ночь томилась в теплой и влажной бане весеннего тумана.
Александр Семенович постоял у крыльца военрука, вдыхая тепло и тишину. Потом он сам разбил эту тишину, произнеся вслух непроизносимый конец эпиграммы. Прислушиваясь к затихавшему эху, как бы взвешивая убийственные слова, он засмеялся и пошел к себе.
6
Спустя несколько дней Александр Семенович зашел под вечер к Воробьеву и попросил почитать чего-нибудь про жизнь своего знаменитого тезки.
Густав Максимилианович в нерешительности покрутил усы.
– Вы меня извините, товарищ Пушкин, – сказал он, конфузясь и говоря несколько книжно, – но ваша просьба несколько затрудняет меня. Мне хочется, чтобы вы узнали настоящую жизнь Александра Сергеевича Пушкина, без прикрас и выдумок, со всеми его муками и страданиями, всеми неудачами этого беспокойного человека. Жизнеописание же его, приложенное к моему изданию, предназначалось для средней школы в дореволюционное время и написано лживо, изуродованно. Я просто боюсь его вам давать. Вы получите совершенно неправильное представление.
Александр Семенович на мгновение задумался.
– А может, вы сами мне расскажете, как надо? – сказал он, найдя выход.
Но Воробьев покачал головой:
– Трудно, Александр Семенович! В данном случае мне особенно трудно. Я, как всякий более или менее грамотный русский, знаю и люблю Пушкина. Мое знание удовлетворительно для меня. Но я не могу принять на себя ответственность за передачу этих знаний вам. Они слишком скудны для этого. Пушкину необходимо знать Пушкина, как брат знает брата. – Старик улыбнулся.
– Экая незадача! А я разохотился, – с досадой сказал Александр Семенович. – Хочу познакомиться вдосталь. Теперь он меня за живое забрал.
– Вы не отчаивайтесь, Александр Семенович! Делу помочь можно. Тут есть бывший преподаватель словесности здешней гимназии Матвей Матвеевич Луковский. Он всю литературу как свои пять пальцев знает. Он, наверное, не откажет. Очень обязательный и приятный человек.
– Смеяться не будет? – спросил Александр Семенович, нахмуриваясь.
– Что вы! Зачем? Наоборот, думаю, он будет очень рад помочь вам.
– Ну, ладно, – согласился Александр Семенович, – амба! Пусть так!
– Так я сейчас и зайду к нему, – сказал Воробьев. – Все равно мне нужно книжки отдать, которые я у него брал.
Они вышли вместе. Александр Семенович проводил Воробьева до жилища Луковского и неторопливо пошел обратно.
Подходя к садику, он еще издали заметил на аллее против памятника человеческий силуэт. Странные жесты этой фигуры привлекли внимание Александра Семеновича. Человек нагибался к земле, потом выпрямлялся, делал размашистое движение в сторону памятника и снова нагибался, шаря.
Александр Семенович прибавил шагу и подошел к незнакомцу незамеченный.
Здоровый парень и бутылочных сапогах, с красным лицом в прыщах, выковырял из почвы кусочек камня и, наметясь, метнул его в поэта.
Камень звонко ударил в плечо статуи и скатился к ногам, оставив на металле беловатый след. Парень удовлетворенно захрюкал и нагнулся за новым камнем.
Жаркий туман залил глаза Александру Семеновичу.
В одно мгновение он превратился из коменданта укрепленного района, большевика, стойкого командира матросского батальона, заслужившего доверие в октябрьские дни боевой выдержкой и врожденными командирскими качествами, в первогодка-кочегара Сашку Пушкина, горячего парнишку, безраздумно кидавшегося в любую уличную драку в Кронштадте, круша направо и налево каменными кулаками.
От свинцового удара в левую скулу парень перевалился через решетку, ткнувшись лицом в побеги молодой травы. Фуражка его откатилась к постаменту. Он вскочил и, зарычав, бросился на обидчика, но, не дойдя на шаг до Александра Семеновича, остановился и испуганно разжал кулаки.
Военмор с ярко-желтой кобурой, повисшей на бушлате, был врагом, которого трогать не стоило. Вместо удара парень заморгал глазами и слезливо спросил:
– Ты что в ухо бьешь, сволочь?
Туман неожиданной ярости уже схлынул с Александра Семеновича. Он взял себя в руки. Но лицо и губы его были белы от злобы, и голос стал низким и хриплым.
– Катись! – сказал он угрожающе. – В следующий раз застану – голову оторву, хулиганское отродье!
– А что я тебе сделал, сукиному сыну? – еще слезливей спросил парень.
Он не понимал и не мог даже заподозрить, что удар со стороны военмора был вызван невинным бросанием камешков в чугунного человека на скамейке, посаженного здесь неизвестно к чему.
– Поговори еще! – сказал Александр Семенович, надвигаясь, и парень опасливо попятился, подняв руку перед лицом. – Поговори! Ворон тебе мало, болвану, каменья кидать? Для твоего удовольствия тут памятник поставили?
Парень захлопал ресницами. Теперь он понял, но то, что он понял, было выше его понимания, и он обозлился:
– А ты кто такой? Ты ему дядя? А раз это старорежимный статуй, ты какое такое право имеешь за его вступаться? Может, ты сам старого режиму? Форму морскую нацепил и народ обманываешь? А вот пойдем в чеку! Там тебя разденут.
Парень уже ободрился и снова махал сжатыми кулаками.
Но ударить он не успел. Александр Семенович, извернувшись, ухватил его за ворот куртки и поднял на воздух. Натужившись, он протащил парня на весу до выхода из садика и, опустив, с размаху поддал подошвой в крепкий зад, обтянутый ватными штанами.
Парень отлетел шагов на пять, ткнулся руками в уличную грязь. Александр Семенович спокойно повернулся и пошел. За его спиной парень кричал во весь голос обидные слова:
– Матрос-барбос! Гидра контровая!.. Ходи мимо, а то поймаем – мы тебе салазки загнем!
Но Александр Семенович шел быстро и не оборачиваясь.
Поравнявшись с памятником Александру Сергеевичу, он бросил на него быстрый и раздраженный взгляд. Памятник показался ему прямым виновником неожиданной и неприятной вспышки гнева, о которой Александр Семенович ужо сам жалел и которой стыдился.
Густав Максимилианович в нерешительности покрутил усы.
– Вы меня извините, товарищ Пушкин, – сказал он, конфузясь и говоря несколько книжно, – но ваша просьба несколько затрудняет меня. Мне хочется, чтобы вы узнали настоящую жизнь Александра Сергеевича Пушкина, без прикрас и выдумок, со всеми его муками и страданиями, всеми неудачами этого беспокойного человека. Жизнеописание же его, приложенное к моему изданию, предназначалось для средней школы в дореволюционное время и написано лживо, изуродованно. Я просто боюсь его вам давать. Вы получите совершенно неправильное представление.
Александр Семенович на мгновение задумался.
– А может, вы сами мне расскажете, как надо? – сказал он, найдя выход.
Но Воробьев покачал головой:
– Трудно, Александр Семенович! В данном случае мне особенно трудно. Я, как всякий более или менее грамотный русский, знаю и люблю Пушкина. Мое знание удовлетворительно для меня. Но я не могу принять на себя ответственность за передачу этих знаний вам. Они слишком скудны для этого. Пушкину необходимо знать Пушкина, как брат знает брата. – Старик улыбнулся.
– Экая незадача! А я разохотился, – с досадой сказал Александр Семенович. – Хочу познакомиться вдосталь. Теперь он меня за живое забрал.
– Вы не отчаивайтесь, Александр Семенович! Делу помочь можно. Тут есть бывший преподаватель словесности здешней гимназии Матвей Матвеевич Луковский. Он всю литературу как свои пять пальцев знает. Он, наверное, не откажет. Очень обязательный и приятный человек.
– Смеяться не будет? – спросил Александр Семенович, нахмуриваясь.
– Что вы! Зачем? Наоборот, думаю, он будет очень рад помочь вам.
– Ну, ладно, – согласился Александр Семенович, – амба! Пусть так!
– Так я сейчас и зайду к нему, – сказал Воробьев. – Все равно мне нужно книжки отдать, которые я у него брал.
Они вышли вместе. Александр Семенович проводил Воробьева до жилища Луковского и неторопливо пошел обратно.
Подходя к садику, он еще издали заметил на аллее против памятника человеческий силуэт. Странные жесты этой фигуры привлекли внимание Александра Семеновича. Человек нагибался к земле, потом выпрямлялся, делал размашистое движение в сторону памятника и снова нагибался, шаря.
Александр Семенович прибавил шагу и подошел к незнакомцу незамеченный.
Здоровый парень и бутылочных сапогах, с красным лицом в прыщах, выковырял из почвы кусочек камня и, наметясь, метнул его в поэта.
Камень звонко ударил в плечо статуи и скатился к ногам, оставив на металле беловатый след. Парень удовлетворенно захрюкал и нагнулся за новым камнем.
Жаркий туман залил глаза Александру Семеновичу.
В одно мгновение он превратился из коменданта укрепленного района, большевика, стойкого командира матросского батальона, заслужившего доверие в октябрьские дни боевой выдержкой и врожденными командирскими качествами, в первогодка-кочегара Сашку Пушкина, горячего парнишку, безраздумно кидавшегося в любую уличную драку в Кронштадте, круша направо и налево каменными кулаками.
От свинцового удара в левую скулу парень перевалился через решетку, ткнувшись лицом в побеги молодой травы. Фуражка его откатилась к постаменту. Он вскочил и, зарычав, бросился на обидчика, но, не дойдя на шаг до Александра Семеновича, остановился и испуганно разжал кулаки.
Военмор с ярко-желтой кобурой, повисшей на бушлате, был врагом, которого трогать не стоило. Вместо удара парень заморгал глазами и слезливо спросил:
– Ты что в ухо бьешь, сволочь?
Туман неожиданной ярости уже схлынул с Александра Семеновича. Он взял себя в руки. Но лицо и губы его были белы от злобы, и голос стал низким и хриплым.
– Катись! – сказал он угрожающе. – В следующий раз застану – голову оторву, хулиганское отродье!
– А что я тебе сделал, сукиному сыну? – еще слезливей спросил парень.
Он не понимал и не мог даже заподозрить, что удар со стороны военмора был вызван невинным бросанием камешков в чугунного человека на скамейке, посаженного здесь неизвестно к чему.
– Поговори еще! – сказал Александр Семенович, надвигаясь, и парень опасливо попятился, подняв руку перед лицом. – Поговори! Ворон тебе мало, болвану, каменья кидать? Для твоего удовольствия тут памятник поставили?
Парень захлопал ресницами. Теперь он понял, но то, что он понял, было выше его понимания, и он обозлился:
– А ты кто такой? Ты ему дядя? А раз это старорежимный статуй, ты какое такое право имеешь за его вступаться? Может, ты сам старого режиму? Форму морскую нацепил и народ обманываешь? А вот пойдем в чеку! Там тебя разденут.
Парень уже ободрился и снова махал сжатыми кулаками.
Но ударить он не успел. Александр Семенович, извернувшись, ухватил его за ворот куртки и поднял на воздух. Натужившись, он протащил парня на весу до выхода из садика и, опустив, с размаху поддал подошвой в крепкий зад, обтянутый ватными штанами.
Парень отлетел шагов на пять, ткнулся руками в уличную грязь. Александр Семенович спокойно повернулся и пошел. За его спиной парень кричал во весь голос обидные слова:
– Матрос-барбос! Гидра контровая!.. Ходи мимо, а то поймаем – мы тебе салазки загнем!
Но Александр Семенович шел быстро и не оборачиваясь.
Поравнявшись с памятником Александру Сергеевичу, он бросил на него быстрый и раздраженный взгляд. Памятник показался ему прямым виновником неожиданной и неприятной вспышки гнева, о которой Александр Семенович ужо сам жалел и которой стыдился.
7
Луковский разговаривал на ходу.
Он стремительно шагал из угла в угол по диагонали огромной, почти лишенной мебели комнаты.
Письменный стол. Кресло возле него. В углу другое кресло, из разорванной обивки которого клочьями висела шерсть и на котором сидел Александр Семенович. Больше ничего.
Но все четыре стены, от плинтусов до потолка, были заняты книжными полками. Книги лежали грудами на подоконниках, на столе, на полу. От них в комнате стоял пыльный и странно хмельной, кружащий голову запах.
Луковский носился на фоне этих книг в длинном старомодном сюртуке. Его тонкие угловатые руки взлетали перед лицом Александра Семеновича, похожие на общипанные крылья, и весь он был как необыкновенная птица.
Летая но диагонали комнаты, Луковский захлебывался словами:
– Когда товарищ Воробьев рассказал мне о вас, я буквально оцепенел от изумления, я не мог опомниться, я не хотел верить. Какое необыкновенное стечение обстоятельств! Прошло столетие, и в месте, освященном именем Александра Пушкина, появляется другой Александр Пушкин. Мне это показалось сначала ужасающей профанацией, кощунством, издевательством…
– Послушайте, – перебил Александр Семенович, привстав с кресла и рукой загораживая путь Луковскому, – чего вы все ходите? Этак и вам неудобно, и мне глядеть на вас беспокойно. Сели бы!
Луковский растерянно посмотрел на Александра Семеновича, мигнул и сразу послушно сел на груду книг посреди комнаты.
– Вот так лучше, – одобрил Александр Семенович и, усмехнувшись, продолжал: – Чего это вы много наговариваете? До чего с вами, учеными людьми, трудно, – будто мешки носишь!.. Чего же на меня обижаться, что я тоже Пушкин? Уж тогда вы с моих батьки и мамки спрашивайте…
– Да нет же, – Луковский привскочил на своем книжном сиденье, и облако пыли вскурилось над ним из потревоженной бумаги, – да нет! Это было мгновенное первое впечатление. Инстинктивный протест… Пушкин неповторим в этом городе, и кто может, кто смеет назваться его именем здесь? Но это тотчас же прошло… И я увидел в вашем появлении здесь некую историческую закономерность, если хотите. Круг завершен, и на рассвете нового исторического периода в прежнее место приходит новый Александр Пушкин, в новом качестве. Это диалектика истории…
Александр Семенович насупился и свел брови.
– Эх ты, мать родная, – сказал он с досадой, – вы все свое мудрите! Мне от вас чего нужно? Чтоб вы мне про Пушкина, про всю его полную жизнь объяснили, про то, как он стихи складывал, об чем думал, с кем дружил… Я в этом направлении человек томный и ничего про вашего Пушкина по смыслю. A вы мне все мудреное несете, такое, что мозги набекрень сворачиваются. Уж тогда лучше дайте книжку какую-нибудь, попроще. Авось поднатужусь и как-нибудь сам разберусь – закончил он с внезапной тоской.
Луковский вскочил и, как порыв вихря, пронесся по комнате.
– Простите, Александр Семенович! – закричал он, хватая обе руки коменданта худыми, цепкими пальцами. – Ради бога, простите… Эта дрянная привычка к высокопарным разглагольствованиям в интеллигентском болотце!.. Вы пришли ко мне за простым ржаным хлебом знания, а я кормлю вас изысканными пряностями… Простите! Ведь вам хочется ближе узнать и почувствовать вашего живого тезку… Понятно!.. Понятно! Я постараюсь удовлетворить ваше желание… Я так рад… Может быть, впервые в моей педагогической практике ко мне приходит так жадно ищущий знания ученик… И я сделаю все, что в моих силах… Сейчас… Сейчас!
Он выпустил руки Александра Семеновича и ринулся к одному из книжных шкафов. Распахнул дверцу так порывисто, что стекла жалобно задребезжали. Худые пальцы Луковского промчались по корешкам книг, как пальцы пианиста по клавишам в трудном пассаже, и выдернули одну из книг в коленкоровом синем переплете.
– Вот! – Луковский высоко поднял книгу над головой. – Вот! Здесь, Александр Семенович, вся жизнь Александра Сергеевича Пушкина. В эту рукопись я вложил двадцать три года любовного труда. Она но могла надеяться увидеть свет потому, что в ней я рассказал правду о Пушкине и предал позору его убийц. Я не знаю, увидит ли она свет при моей жизни…
Луковский нежно погладил переплет книги. Некрасивое лицо его с растрепанной бороденкой просияло внутренним огнем вдохновения. Гордо вздернулась голова. Он раскрыл книгу и, держа ее в вытянутых руках, сказал торжественно и сурово:
– Вы услышите сейчас о Пушкине!.. Не о том Пушкино, о котором я был принужден рассказывать много лет в гимназии ленивым олухам и шалопаям. Это не народный Пушкин. Это нарумяненный мертвец. Те, кто убил его, затянули его после смерти в тугой раззолоченный мундир придворного, подкрасили румянами казенного патриотизма, уродовали его мысли и чувства. Они хотели украсть его у народа и навсегда похоронить в лакейской царского дворца… Но час расплаты пришел, и они сами умерли в этой лакейской… Народ воскресит своего поэта, своего Пушкина…
Внезапно Луковский схватился за грудь и закашлялся. Несколько минут сухой, судорожный кашель сотрясал с головы до ног его тощее тело. Он прижал ко рту платок, и, когда отнял его, Александр Семенович увидел расплывающееся по полотну розовое пятно.
– Пустое! – тихим извиняющимся голосом ответил Луковский на тревожный взгляд Александра Семеновича. – у меня профессиональная болезнь русского педагога… Чахотка!.. Мне не очень много осталось жить, но это совершенно неважно.
Он спрятал платок в карман, пригладил рукой взбившиеся над лбом взмокшие волосы и, полузакрыв глаза, спокойно начал рассказ:
– Александр Сергеевич Пушкин, величайший русский поэт, наша национальная гордость на веки веков, стоящий наравне с величайшими гениями мировой поэзии, родился в Москве двадцать шестого мая тысяча семьсот девяносто девятого года…
Александр Семенович подался вперед в кресле, оперся подбородком на сжатый кулак и с жадным вниманием слушал.
В пустынных и покинутых парках эти две фигуры стали привычной и неотделимой частью пейзажа. Они каждый день прогуливались в зеленом сумраке вечереющих аллей.
Шагали рядом. Тяжелый и спокойный, кажущийся чугунным от тусклого блеска постаревшей кожаной куртки, Александр Семенович Пушкин. И нервно приплясывающий, забегающий вперед на развинченных ногах, Матвей Матвеевич Луковский. Его танцующая походка, отставленные от тела угловатые локти делали его схожим с большой галкой, жалостно подпрыгивавшей по аллее, волоча перебитые крылья.
Александр Семенович шел молча, изредка роняя несколько слов. Луковский говорил неугомонно и порывисто. В уголках его синеватых губ накипала пена. Тогда он тщательно вытирал рот платком и продолжал говорить.
Они стали неразлучны – комендант укрепленного района, военный моряк, бывший кочегар Александр Семенович Пушкин и чахоточный энтузиаст Матвей Матвеевич Луковский. Их накрепко связала история жизни другого Пушкина, Александра Сергеевича, о котором, пылая чахоточным жаром и восторгом, рассказывал Александру Семеновичу Луковский.
Теперь, проходя мимо своего бронзового тезки, отдыхающего на резной скамье, Александр Семенович Пушкин видел уже не беспечного мальчика. За этой беззаботной юношеской тенью вставала перед ним страшная страдальческая жизнь человека, родившегося в мае, чтобы маяться до конца. Человека, которого угораздило родиться с умом и талантом в душной гауптвахте николаевской казарменной России и жизнь которого шла под глухой рокот гвардейских барабанов, под мокрый хлест шпицрутенов по окровавленным спинам, под звон цепей, заковавших лучших друзой и товарищей.
Жизнь, каждый живой росток которой обрезался тупыми ножницами цензуры!
Жизнь, ежедневно и бесконечно унижаемая отеческой опекой царя и оскорбительным покровительством Бенкендорфа! Отравляемая клеветой и обидами!
Жизнь, ставшая игралищем посторонней, страшной и необоримой воли! Шедшая по чужой указке и оборванная с жестоким равнодушием в час, когда она стала помехой титулованному лакейству.
Александр Семенович останавливался перед памятником и подолгу всматривался в задумчивые юношеские черты Александра Сергеевича. Теперь ему казалось, что в них проступает уже начало той истребительной тоски и отчаяния, которые сопровождали эту жизнь своей черной могильной тенью.
Александр Семенович тяжело дышал, и пальцы его, засунутые в карманы кожаной куртки, сминались в кулаки с такой силой, что синели ногти. Лицо его темнело и становилось каменным. Редкие прохожие, пересекавшие в такие минуты лицейский садик, опасливо обходили его точно вросшую в землю фигуру.
В ежедневных прогулках с Луковским он узнавал каждый раз новое о своем тезке. Он открывался Александру Семеновичу, как открывается моряку неизвестная земля. Сначала в голубоватом блеске морской дали встает чуть заметная темная полоска. Она медленно растет. Она поднимается из океана, окруженная белыми всплесками прибоя. Из общего контура начинают ясно выделяться отдельные вершины. Зеленеют леса. Золотящимися просторами ложатся поля, пересеченные светлыми лентами дорог. Белеют здания. С грохотом рушится якорь, и с мостика остановившегося корабля развертывается перед пришельцами жизнь на берегу, кипящая и полнокровная.
Стихи Александра Сергеевича зазвучали для Александра Семеновича во всей силе их неотразимого могущества. Густав Максимилианович Воробьев, первый посредник между Александром Семеновичем и Александром Сергеевичем, читал стихи внятно, но не умел оделять их полнотой звучания, волшебной жизнью. В жарком, взволнованном чтении Луковского стихи преображались. Александр Семенович не только слышал – он видел теперь каждую строчку. Стихи становились физически ощутимыми в его непосредственном и жадном восприятии. Он по-разному воспринимал их.
Будоражащий холодок восторга охватывал его от дерзких политических выпадов поэта. Он понимал уже теперь, какое героическое мужество нужно было для этих одиноких уколов лезвием стиха в железную броню николаевской монархии.
Его очаровывали сказки. Из Золотого петушка он многое запомнил наизусть с голоса Луковского. Поп и Балда привел его в исступленное восхищение.
Стихи, написанные в подражание древним классикам, с трудными мифологическими именами и непонятными намеками и символами, оставляли Александра Семеновича равнодушным и даже поднимали в нем злость.
– Ну, чего это? – говорил он тоскливо Луковскому. – Это ненужное, Матвей Матвеевич! Пустая игра! Вроде как самого себя под мышками щекотать. Только даром время тратил Александр Сергеевич. Сам же говорил, что нужно сердца человеческие пламенем жечь, а вместо того спичками балуется.
Стихи Александра Сергеевича становились для Александра Семеновича неотделимыми от его жизни. Они врастали в нее, как корни в землю. Они связывались незримыми, по неразрывными связями с этим городом, с парками, дворцами, памятниками, с Россией, с человечеством.
И однажды, после такой прогулки, прощаясь при выходе из парка под матовым светом встающей из-за деревьев луны, Александр Семенович, крепко стиснув руку Луковского, сказал с внезапной тоской:
– Эх, Матвей Матвеевич! Человек для всего народа писал. Кровью, можно сказать, писал, надрывался. А многие ли его знают? И проклятая же жизнь наша была, если девять десятых России в такой серости жили, как я вот! Обязательно, Матвей Матвеевич, надо, чтоб каждому человеку Александра Сергеевича прочитать насквозь. Как вы полагаете?
Худые пальцы Луковского слабо дрогнули в здоровой ладони Александра Семеновича, и, откашлявшись, он конфузливо ответил надломленным голосом:
– Замечательный вы человек, Александр Семенович, и радостно думать, сколько таких людей освободила из тьмы наша страна.
Он стремительно шагал из угла в угол по диагонали огромной, почти лишенной мебели комнаты.
Письменный стол. Кресло возле него. В углу другое кресло, из разорванной обивки которого клочьями висела шерсть и на котором сидел Александр Семенович. Больше ничего.
Но все четыре стены, от плинтусов до потолка, были заняты книжными полками. Книги лежали грудами на подоконниках, на столе, на полу. От них в комнате стоял пыльный и странно хмельной, кружащий голову запах.
Луковский носился на фоне этих книг в длинном старомодном сюртуке. Его тонкие угловатые руки взлетали перед лицом Александра Семеновича, похожие на общипанные крылья, и весь он был как необыкновенная птица.
Летая но диагонали комнаты, Луковский захлебывался словами:
– Когда товарищ Воробьев рассказал мне о вас, я буквально оцепенел от изумления, я не мог опомниться, я не хотел верить. Какое необыкновенное стечение обстоятельств! Прошло столетие, и в месте, освященном именем Александра Пушкина, появляется другой Александр Пушкин. Мне это показалось сначала ужасающей профанацией, кощунством, издевательством…
– Послушайте, – перебил Александр Семенович, привстав с кресла и рукой загораживая путь Луковскому, – чего вы все ходите? Этак и вам неудобно, и мне глядеть на вас беспокойно. Сели бы!
Луковский растерянно посмотрел на Александра Семеновича, мигнул и сразу послушно сел на груду книг посреди комнаты.
– Вот так лучше, – одобрил Александр Семенович и, усмехнувшись, продолжал: – Чего это вы много наговариваете? До чего с вами, учеными людьми, трудно, – будто мешки носишь!.. Чего же на меня обижаться, что я тоже Пушкин? Уж тогда вы с моих батьки и мамки спрашивайте…
– Да нет же, – Луковский привскочил на своем книжном сиденье, и облако пыли вскурилось над ним из потревоженной бумаги, – да нет! Это было мгновенное первое впечатление. Инстинктивный протест… Пушкин неповторим в этом городе, и кто может, кто смеет назваться его именем здесь? Но это тотчас же прошло… И я увидел в вашем появлении здесь некую историческую закономерность, если хотите. Круг завершен, и на рассвете нового исторического периода в прежнее место приходит новый Александр Пушкин, в новом качестве. Это диалектика истории…
Александр Семенович насупился и свел брови.
– Эх ты, мать родная, – сказал он с досадой, – вы все свое мудрите! Мне от вас чего нужно? Чтоб вы мне про Пушкина, про всю его полную жизнь объяснили, про то, как он стихи складывал, об чем думал, с кем дружил… Я в этом направлении человек томный и ничего про вашего Пушкина по смыслю. A вы мне все мудреное несете, такое, что мозги набекрень сворачиваются. Уж тогда лучше дайте книжку какую-нибудь, попроще. Авось поднатужусь и как-нибудь сам разберусь – закончил он с внезапной тоской.
Луковский вскочил и, как порыв вихря, пронесся по комнате.
– Простите, Александр Семенович! – закричал он, хватая обе руки коменданта худыми, цепкими пальцами. – Ради бога, простите… Эта дрянная привычка к высокопарным разглагольствованиям в интеллигентском болотце!.. Вы пришли ко мне за простым ржаным хлебом знания, а я кормлю вас изысканными пряностями… Простите! Ведь вам хочется ближе узнать и почувствовать вашего живого тезку… Понятно!.. Понятно! Я постараюсь удовлетворить ваше желание… Я так рад… Может быть, впервые в моей педагогической практике ко мне приходит так жадно ищущий знания ученик… И я сделаю все, что в моих силах… Сейчас… Сейчас!
Он выпустил руки Александра Семеновича и ринулся к одному из книжных шкафов. Распахнул дверцу так порывисто, что стекла жалобно задребезжали. Худые пальцы Луковского промчались по корешкам книг, как пальцы пианиста по клавишам в трудном пассаже, и выдернули одну из книг в коленкоровом синем переплете.
– Вот! – Луковский высоко поднял книгу над головой. – Вот! Здесь, Александр Семенович, вся жизнь Александра Сергеевича Пушкина. В эту рукопись я вложил двадцать три года любовного труда. Она но могла надеяться увидеть свет потому, что в ней я рассказал правду о Пушкине и предал позору его убийц. Я не знаю, увидит ли она свет при моей жизни…
Луковский нежно погладил переплет книги. Некрасивое лицо его с растрепанной бороденкой просияло внутренним огнем вдохновения. Гордо вздернулась голова. Он раскрыл книгу и, держа ее в вытянутых руках, сказал торжественно и сурово:
– Вы услышите сейчас о Пушкине!.. Не о том Пушкино, о котором я был принужден рассказывать много лет в гимназии ленивым олухам и шалопаям. Это не народный Пушкин. Это нарумяненный мертвец. Те, кто убил его, затянули его после смерти в тугой раззолоченный мундир придворного, подкрасили румянами казенного патриотизма, уродовали его мысли и чувства. Они хотели украсть его у народа и навсегда похоронить в лакейской царского дворца… Но час расплаты пришел, и они сами умерли в этой лакейской… Народ воскресит своего поэта, своего Пушкина…
Внезапно Луковский схватился за грудь и закашлялся. Несколько минут сухой, судорожный кашель сотрясал с головы до ног его тощее тело. Он прижал ко рту платок, и, когда отнял его, Александр Семенович увидел расплывающееся по полотну розовое пятно.
– Пустое! – тихим извиняющимся голосом ответил Луковский на тревожный взгляд Александра Семеновича. – у меня профессиональная болезнь русского педагога… Чахотка!.. Мне не очень много осталось жить, но это совершенно неважно.
Он спрятал платок в карман, пригладил рукой взбившиеся над лбом взмокшие волосы и, полузакрыв глаза, спокойно начал рассказ:
– Александр Сергеевич Пушкин, величайший русский поэт, наша национальная гордость на веки веков, стоящий наравне с величайшими гениями мировой поэзии, родился в Москве двадцать шестого мая тысяча семьсот девяносто девятого года…
Александр Семенович подался вперед в кресле, оперся подбородком на сжатый кулак и с жадным вниманием слушал.
В пустынных и покинутых парках эти две фигуры стали привычной и неотделимой частью пейзажа. Они каждый день прогуливались в зеленом сумраке вечереющих аллей.
Шагали рядом. Тяжелый и спокойный, кажущийся чугунным от тусклого блеска постаревшей кожаной куртки, Александр Семенович Пушкин. И нервно приплясывающий, забегающий вперед на развинченных ногах, Матвей Матвеевич Луковский. Его танцующая походка, отставленные от тела угловатые локти делали его схожим с большой галкой, жалостно подпрыгивавшей по аллее, волоча перебитые крылья.
Александр Семенович шел молча, изредка роняя несколько слов. Луковский говорил неугомонно и порывисто. В уголках его синеватых губ накипала пена. Тогда он тщательно вытирал рот платком и продолжал говорить.
Они стали неразлучны – комендант укрепленного района, военный моряк, бывший кочегар Александр Семенович Пушкин и чахоточный энтузиаст Матвей Матвеевич Луковский. Их накрепко связала история жизни другого Пушкина, Александра Сергеевича, о котором, пылая чахоточным жаром и восторгом, рассказывал Александру Семеновичу Луковский.
Теперь, проходя мимо своего бронзового тезки, отдыхающего на резной скамье, Александр Семенович Пушкин видел уже не беспечного мальчика. За этой беззаботной юношеской тенью вставала перед ним страшная страдальческая жизнь человека, родившегося в мае, чтобы маяться до конца. Человека, которого угораздило родиться с умом и талантом в душной гауптвахте николаевской казарменной России и жизнь которого шла под глухой рокот гвардейских барабанов, под мокрый хлест шпицрутенов по окровавленным спинам, под звон цепей, заковавших лучших друзой и товарищей.
Жизнь, каждый живой росток которой обрезался тупыми ножницами цензуры!
Жизнь, ежедневно и бесконечно унижаемая отеческой опекой царя и оскорбительным покровительством Бенкендорфа! Отравляемая клеветой и обидами!
Жизнь, ставшая игралищем посторонней, страшной и необоримой воли! Шедшая по чужой указке и оборванная с жестоким равнодушием в час, когда она стала помехой титулованному лакейству.
Александр Семенович останавливался перед памятником и подолгу всматривался в задумчивые юношеские черты Александра Сергеевича. Теперь ему казалось, что в них проступает уже начало той истребительной тоски и отчаяния, которые сопровождали эту жизнь своей черной могильной тенью.
Александр Семенович тяжело дышал, и пальцы его, засунутые в карманы кожаной куртки, сминались в кулаки с такой силой, что синели ногти. Лицо его темнело и становилось каменным. Редкие прохожие, пересекавшие в такие минуты лицейский садик, опасливо обходили его точно вросшую в землю фигуру.
В ежедневных прогулках с Луковским он узнавал каждый раз новое о своем тезке. Он открывался Александру Семеновичу, как открывается моряку неизвестная земля. Сначала в голубоватом блеске морской дали встает чуть заметная темная полоска. Она медленно растет. Она поднимается из океана, окруженная белыми всплесками прибоя. Из общего контура начинают ясно выделяться отдельные вершины. Зеленеют леса. Золотящимися просторами ложатся поля, пересеченные светлыми лентами дорог. Белеют здания. С грохотом рушится якорь, и с мостика остановившегося корабля развертывается перед пришельцами жизнь на берегу, кипящая и полнокровная.
Стихи Александра Сергеевича зазвучали для Александра Семеновича во всей силе их неотразимого могущества. Густав Максимилианович Воробьев, первый посредник между Александром Семеновичем и Александром Сергеевичем, читал стихи внятно, но не умел оделять их полнотой звучания, волшебной жизнью. В жарком, взволнованном чтении Луковского стихи преображались. Александр Семенович не только слышал – он видел теперь каждую строчку. Стихи становились физически ощутимыми в его непосредственном и жадном восприятии. Он по-разному воспринимал их.
Будоражащий холодок восторга охватывал его от дерзких политических выпадов поэта. Он понимал уже теперь, какое героическое мужество нужно было для этих одиноких уколов лезвием стиха в железную броню николаевской монархии.
Его очаровывали сказки. Из Золотого петушка он многое запомнил наизусть с голоса Луковского. Поп и Балда привел его в исступленное восхищение.
Стихи, написанные в подражание древним классикам, с трудными мифологическими именами и непонятными намеками и символами, оставляли Александра Семеновича равнодушным и даже поднимали в нем злость.
– Ну, чего это? – говорил он тоскливо Луковскому. – Это ненужное, Матвей Матвеевич! Пустая игра! Вроде как самого себя под мышками щекотать. Только даром время тратил Александр Сергеевич. Сам же говорил, что нужно сердца человеческие пламенем жечь, а вместо того спичками балуется.
Стихи Александра Сергеевича становились для Александра Семеновича неотделимыми от его жизни. Они врастали в нее, как корни в землю. Они связывались незримыми, по неразрывными связями с этим городом, с парками, дворцами, памятниками, с Россией, с человечеством.
И однажды, после такой прогулки, прощаясь при выходе из парка под матовым светом встающей из-за деревьев луны, Александр Семенович, крепко стиснув руку Луковского, сказал с внезапной тоской:
– Эх, Матвей Матвеевич! Человек для всего народа писал. Кровью, можно сказать, писал, надрывался. А многие ли его знают? И проклятая же жизнь наша была, если девять десятых России в такой серости жили, как я вот! Обязательно, Матвей Матвеевич, надо, чтоб каждому человеку Александра Сергеевича прочитать насквозь. Как вы полагаете?
Худые пальцы Луковского слабо дрогнули в здоровой ладони Александра Семеновича, и, откашлявшись, он конфузливо ответил надломленным голосом:
– Замечательный вы человек, Александр Семенович, и радостно думать, сколько таких людей освободила из тьмы наша страна.
8
Александр Семенович совещался у себя в кабинете с Воробьевым о проведении объявленной мобилизации нескольких годов, когда в распахнувшуюся без стука дверь ворвался Матвей Матвеевич Луковский.
Он подошел к столу и остановился, задыхаясь. На его зеленовато-землистых щеках передвигающимися кирпичными пятнами плавал румянец.
Александр Семенович и Воробьев удивленно смотрели на него. Луковский был явно и чрезмерно взволнован.
– Что такое случилось? – спросил, вставая и подвигая Луковскому стул, Александр Семенович. – Вы на себя, Матвей Матвеевич, не похожи! Словно черти за вами гнались. Садитесь, отдышитесь и рассказывайте!
Луковский сел. Спустя минуту, болезненно скривив рот, сказал:
– Извините, что я ворвался к вам, Александр Семенович, без предупреждения! Но, думаю, кроме вас, никто не поймет и не поможет.
– А в чем помочь нужно?
Луковский нервно забарабанил пальцами по краю стола:
– Я сейчас был в совдепе, Александр Семенович. Узнал, что председатель распорядился снести Чесменскую колонну.
Александр Семенович, не сводя глаз с Луковского, приподнял плечи:
– Зачем?
– Как памятник старого режима. Видите ли, он мозолит глаза товарищу председателю.
Александр Семенович сощурил ресницы и пристальнее взглянул на Луковского.
– А может, и правильно, Матвей Матвеевич? – спросил он после долгой паузы. – Кому он на радость, этот столб? Для потехи его поставили, чтоб турецкую нацию унизить и генерала Орлова прославлять. Пожалуй, что и не к месту он сейчас!
Луковский стремительно отшатнулся на спинку стула и поднял перед собой раскрытые ладони, как будто закрываясь от удара.
– Александр Семенович! – вскричал он жалобно. – Неверно же это! Может быть, на сегодняшний день это так. Но нужно же уметь смотреть и вперед. Сейчас нам нужнее всего черный хлеб, но ведь боретесь-то вы не за черный хлеб, а за то, чтобы каждый имел белую булку. Детское Село – это сокровищница искусства для будущих поколений, которую мы обязаны сберечь даже в самых тяжких испытаниях. Все здесь связано с памятью Александра Сергеевича Пушкина. Эта колонна им воспета, она бессмертна, как Пушкин! Что вы ответите вашим детям, когда они вырастут и спросят: где Чесменская колонна, о которой мы читали, которую хотим видеть? Ее разрушили в год, когда в Детском Селе жил другой Пушкин, Александр Семенович, и он не захотел помешать этому бесцельному поступку…
Луковский захлебнулся словами, достал платок и вытер розоватую пену в углах губ. Александр Семенович тяжело молчал, опустив глаза на изодранную клеенку стола. Неожиданный оборот, приданный делу Луковским, поразил и смутил сто. Он раздумывал и колебался. Наконец поднял глаза и сказал с усмешкой:
Он подошел к столу и остановился, задыхаясь. На его зеленовато-землистых щеках передвигающимися кирпичными пятнами плавал румянец.
Александр Семенович и Воробьев удивленно смотрели на него. Луковский был явно и чрезмерно взволнован.
– Что такое случилось? – спросил, вставая и подвигая Луковскому стул, Александр Семенович. – Вы на себя, Матвей Матвеевич, не похожи! Словно черти за вами гнались. Садитесь, отдышитесь и рассказывайте!
Луковский сел. Спустя минуту, болезненно скривив рот, сказал:
– Извините, что я ворвался к вам, Александр Семенович, без предупреждения! Но, думаю, кроме вас, никто не поймет и не поможет.
– А в чем помочь нужно?
Луковский нервно забарабанил пальцами по краю стола:
– Я сейчас был в совдепе, Александр Семенович. Узнал, что председатель распорядился снести Чесменскую колонну.
Александр Семенович, не сводя глаз с Луковского, приподнял плечи:
– Зачем?
– Как памятник старого режима. Видите ли, он мозолит глаза товарищу председателю.
Александр Семенович сощурил ресницы и пристальнее взглянул на Луковского.
– А может, и правильно, Матвей Матвеевич? – спросил он после долгой паузы. – Кому он на радость, этот столб? Для потехи его поставили, чтоб турецкую нацию унизить и генерала Орлова прославлять. Пожалуй, что и не к месту он сейчас!
Луковский стремительно отшатнулся на спинку стула и поднял перед собой раскрытые ладони, как будто закрываясь от удара.
– Александр Семенович! – вскричал он жалобно. – Неверно же это! Может быть, на сегодняшний день это так. Но нужно же уметь смотреть и вперед. Сейчас нам нужнее всего черный хлеб, но ведь боретесь-то вы не за черный хлеб, а за то, чтобы каждый имел белую булку. Детское Село – это сокровищница искусства для будущих поколений, которую мы обязаны сберечь даже в самых тяжких испытаниях. Все здесь связано с памятью Александра Сергеевича Пушкина. Эта колонна им воспета, она бессмертна, как Пушкин! Что вы ответите вашим детям, когда они вырастут и спросят: где Чесменская колонна, о которой мы читали, которую хотим видеть? Ее разрушили в год, когда в Детском Селе жил другой Пушкин, Александр Семенович, и он не захотел помешать этому бесцельному поступку…
Луковский захлебнулся словами, достал платок и вытер розоватую пену в углах губ. Александр Семенович тяжело молчал, опустив глаза на изодранную клеенку стола. Неожиданный оборот, приданный делу Луковским, поразил и смутил сто. Он раздумывал и колебался. Наконец поднял глаза и сказал с усмешкой: