Страница:
* * *
Вечером, молясь, отец Владимир перебирал прошедшее за день и сокрушался о грехах этого дня. "О деньгах много думаю. Но как же не думать, Господи! Храм надо ремонтировать, а еще лучше построить бы новый... Колокол надо выкупить". Он вспомнил приход Мити Дикаря. "Грех мой. Сироту выпроводил, не выслушав". Он крикнул в дверь матушке, которая опять, уже перед ночным сном, отлавливала пылесосом комаров:
- Не сын Корнеев зачем приходил-то? Да выключи этот пылесос проклятый! Я говорю, зачем не сын Корнеев приходил?
- Я его не поняла, - ответила матушка. - Лопотал-лопотал... Нашел он что-то. Залез куда-то, а там все блестит как в церкви. И жбан блестящий, как золотой...
- Блестит как в церкви... - поднялся батюшка с колен. - Жбан золотой? Гм... Матушка, рясу мне!
Матушка не поняла, куда на ночь глядя собирается батюшка, но по всему было видно, что дело касается денежного интереса. Она хотела сказать что-то, из опыта зная, чем кончаются у батюшки подобные предприятия, он закричал:
- Молчи, мать, молчи! Этот несмеян не умеет шутить, я его знаю. Мне и Корней жаловался, что он никогда не смеется. Если он сказал про золото, то серьезно сказал. Не иначе сокровища князя Яремы нашел. Он хочет их на церковь отдать. Боюсь, как бы его не обманули. Он отрок простодушный, а народ сейчас...
Старый автомобиль отца Владимира не завелся. Впрочем, так оно было вернее - пешком. "Господь всегда пешком ходил и везде успевал".
* * *
Вилен Ветров, устроитель и распорядитель свадеб, похорон, юбилеев, гуляючи вечерком на задворках Верхнего Вала, остановился у дома Корнея, чтобы раскурить трубку. Здесь его застал Пупейко, подкативший на "мерседесе". "Проститутка крашеная, - выругался Пупейко. - Уже вынюхал?" Ветров кинулся помочь ему вылезти из машины. Быстрым шагом Пупейко прошел в дом, который был незапертым. Так же быстро он вернулся.
- Мальца видел? - спросил он Ветрова.
- Да, несомненно, - ответил тот с готовностью.
- Где? - схватил его грубой рукой Пупейко за грудки. - Когда?
Ветров хихикнул. Поведение Пупейко было ни на что не похожее, обескураживающее. Ему зачем-то понадобился безродный, нищий мальчишка. "Зачем?!" Он залепетал что-то, не зная, что ему надо сказать. Пупейко посмотрел на него внимательно, выругался длинно и безобразно и уехал. Только Ветров раскурил трубку, как по дорожному щебню заскрипели чьи-то быстрые шаги, из-за поворота, из-за бузинового куста, выскочила Инесса Павловна, растрепанная, похожая на пьяную, и с коробкой конфет под мышкой.
- А я вот... - остановилась Инесса Павловна, не ожидавшая встретить здесь Ветрова. - Сиротке гостинец...
- Да-да, прекрасно вас понимаю, - потер Ветров лоб в жестоком раздумье. - Мы с Пупейко буквально пять минут назад о том же говорили...
- Так Пупейко уже был здесь! - вскрикнула Инесса Павловна. - Он увез его!
Ветров пять минут назад слышал, как ругается Пупейко. Только один человек из его многочисленных знакомых мог ругнуться сильней. Этот человек работал на бойне, загоняя скот по галерее к забойщикам. Но то, что произнесла сейчас Инесса Павловна, не смог бы повторить даже его знакомый с бойни. Инесса Павловна убежала как вспугнутая, а Ветров остался собираться с мыслями. "Или они сошли с ума, или я". Меж тем стемнело. Дом Корнея стоял несколько на отшибе, между ним и Верхним Валом был пустырь, голоса зазвучали на этом пустыре. Они испугали Ветрова, они приближались. "Хулиганы! Шпана!" - догадался Ветров, для которого всякая не освещенная фонарями темнота была населена лихими людьми. "Побьют, изувечут..." - спустил Ветров с пальца в карман золотой перстень, слыша резкие звуки голосов, угрожающие звуки. Ветров шмыгнул в бузиновый куст. Но это были не хулиганы, это были отец Владимир, Колпачок, Инесса Павловна, пеший на этот раз Пупейко - все добропорядочные граждане. Отец Владимир по пути к дому Корнея был остановлен Колпачком, который, видя батюшку в рясе, поинтересовался, не помирает ли кто. Для Колпачка этот вопрос был не праздный: помирать мог кто-нибудь из его должников. Батюшка ответил, что никто не помирает, но в его ответе была какая-то уклончивость, и обеспокоенный Колпачок увязался следом. У пустыря на их дорогу с разных сторон выбежали Пупейко и Инесса Павловна. Отцу Владимиру, знающему человеческие сердца, было достаточно одного взгляда на них, чтобы все понять.
- Стыдитесь! - сказал он им голосом, каким читал проповеди.
Пупейко с Инессой Павловной ответили ему не менее громкими голосами.
Эти голоса издалека еще услышал Митя Дикарь, возвращавшийся домой. В этот вечер он искал свою козу. На пустыре остались колышек, обрывок веревки, а сама коза куда-то подевалась. В поисках козы Митя, в темноте уже, дошел до Монастырища и там увидел огонь костра. Огонь всегда притягательно действовал на него. У костра он встретился с Алешей. Алеша жег мусор, который насобирал тут же на горе, люди не часто хаживали на гору, чтобы посидеть и намусорить, но мусора было много в любом ветре, с какой бы стороны он ни дул, и не было места, куда ветры не нашвыряли оберток, газет, пластиковых пакетов. Алеша пожаловался Мите:
- Они мне говорят: "Не имеешь права. Где твоя бумага-дозволение?" Почему это я не имею права? Какая бумага-дозволение? Люди ходят в грязной обуви, я люблю, когда они ходят в чистой... Вот моя щетка, гуталин, ящик, зачем мне еще бумага? Люди подошли, заступились: "Пусть сидит, он инвалид на голову". А эти опять за рыбу гроши: "Бумага у тебя есть, что ты инвалид?" Прогнали меня с улицы, штрафом грозились. Вот так чудо! Чтоб ботинки людям чистить, надо дозволение у начальства просить. Ай-яй-яй... А у тебя бумага-дозволение есть? - спросил Алеша у Мити и, узнав, что у него совсем никаких бумаг нет, опять загоревал: - Ай-яй-яй... Спросят, а у тебя нет. В суд потащат, штраф наложут и запретят. Надо ехать куда-нибудь. Где можно просто так жить, без дозволения от начальства.
Мите эти слова напомнили, что он человек незаконный на свете, найденный в дерьме. Он постоянно забывал об этом, и постоянно что-нибудь поправляло его забывчивость. И тогда он, как виноватый перед всеми, сторонился людей. Сегодня он что-то слишком забыл свою вину.
Когда Митя возвращался домой с Монастырской горы, он старался быть незаметным для людей, встречающихся на улице. И хорошо, что их было немного в этот поздний час. Зато возле дома его ждала встреча с целой кучкой людей, и голоса их, раздраженные, ругательские, были как голоса начальников, которые однажды приходили к Корнею мерять саженем огород и требовать бумагу, дозволяющую рыть колодцы. "Наверное, пришли спрашивать у меня бумагу на клад. А у меня нет. Я же без бумаги его нашел. Ай-яй-яй..." Митя подождал в отдалении. Люди не расходились. Они, кажется, ссорились. Ссоры всегда наводили на Митю ужас, гнавший его подальше от них. Его ужасала внезапная перемена, которая происходила с людьми при ссорах. Они будто раздевались догола на виду у всех, готовые к чему-то страшному. Открывалось вдруг что-то такое стыдное, тайное про людей, что нельзя, запретно было видеть. И Корней тоже никогда не останавливался, чтобы посмотреть на драку или ссору.
Митя убежал от дома. Просто для перебранки собрались здесь люди или для того, чтобы потребовать у него бумагу на клад, этого Митя так и не понял, но он знал, что рано или поздно ругающиеся утомятся, а вспомнившие о нем, живущем без всяких бумаг, опять забудут про его существование. Надо было подождать. Ночевал Митя на Монастырской горе, в пещере, которую некогда выкопал какой-то монах, про которую теперь никто, кроме Мити, не знал. Вообще, никто из Шумска не знал лучше Мити монашеские пещеры в горе, ходы между ними и выходы наружу. В пещере, где он устроился на ночь, у него было настелено сухих листьев, была свеча и спички, но он не зажигал огня перед сном. День был долгий, ему давно хотелось спать.
Проснулся Митя от голода. Снаружи уже светило солнце. Идти домой ему не хотелось, и делать там было нечего, коза вчера не нашлась. А позавтракать можно было и здесь. Мите еды требовалось немного. Для его голода ее везде бывало достаточно. Тут на горе можно было нарвать ягод кизила, шиповника, боярышника, в балке насобирать орехов, а в реке, возле самого берега, беззубок - очень вкусных, если их сварить, не сдирая раковин, в соленой воде. У Мити в пещере была и посуда - большая жестяная банка.
Солнце едва согнало росу с камней, Митя уже позавтракал: орехами и ягодами. А потом к нему на гору прилетела чайка, только не обычная крачка, которые водились в прибрежном тростнике под горой, но намного крупнее крачки и вся белая-белая как пена. Чайка, опахнув Митю ветром своих крыльев, опустилась в трех шагах от него на камень надгробья.
Улетела чайка с криком, и крик ее был также не похож на крик крачек, как она вся. Крачки кричали - будто люди ругались: резко, зло, нестерпимо для слуха. Крик большой белой чайки разбудил в Мите какую-то память. Он вспомнил, что он когда-то слышал кликанье этой чайки, видел ее полет над водой, и ему тогда было так же хорошо и печально в своем маленьком еще сердце, как сейчас.
Чайка улетела, а Митя нарезал тростника у берега. Он ни разу не пробовал делать дудочки из тростника и решил попробовать. С тростниковой дудочкой он залез на стену собора, на самый верх ее, куда, как ящерица, по выступам и выщербинам мог залезать без всяких лестниц. Он лежал и посвистывал, когда услышал шум, настороживший его. Он прижался к камню и сделался невидим снизу. Людей же, пришедших на гору, мог наблюдать. Пришли на гору Раиса Кобыла и глухонемой Дурындин. Дурындин тащил Раису за руку, повторяя взволнованно: "Др-рю..." - единственный звук, который он мог произносить. Митя увидел лицо Дурындина и понял, что сейчас будет. "Он ее мучить будет!" Дурындин затащил Раису в кусты, повалил ее. Мите в потаенных местах уже приходилось видеть такое мучительство слабых женщин сильными мужчинами. Он соскользнул со стены, чтобы помочь Раисе Кобыле. Ореховым прутиком он хлестнул по широкой спине Дурындина, содрогающейся от суетливых движений.
- Не мучь ее!
Дальше произошло неожиданное для Мити. За ним погнался не только Дурындин, но и Кобыла. И когда Митя забегал в реку, она с берега туфлей в руке указывала на него глухонемому, который все равно не мог ее слышать:
- Вон он, вынырнул! Сзади! Хватай его, немец!
В воде Митя был как рыба. Дурындин же чуть не утонул. Он плохо плавал, а за Митей в воду полез не из желания отомстить. Просто весть о нахождении Митей клада распространилась уже по всему Старому городу и дошла даже до глухонемых. И все почему-то были уверены, что нашел он сокровища князя Славинецкого, те самые, искомые из поколения в поколение, несметные.
На том берегу, в месте пустом, безлюдном, где Митя просушил одежду, на него набрел старик Копеич.
- Митенька, деточка... - говорил он, идя к Мите с распростертыми руками, готовыми обнять его. - А я думаю: кто это тут свистит? Наверное, Митя, никто же лучше его... Дай-ка, думаю, конфетку ему...
Копеич полез в карман, не спуская с Мити ласкового взора. Лицо его выражало одну любовь. Для Мити его лицо было точь-в-точь как у Дурындина, когда тот тащил Раису в кусты. "Он меня мучить хочет!" - кинулся Митя от него в реку, к другому берегу.
Не все люди в Старошумске знали Митю в лицо, но вскоре после старика Копеича встретился ему еще человек, узнавший его, - Колпачок. Колпачок тоже хотел обхватить его руками, но Митя очень не любил, когда его хватали руками. Никогда доселе люди не обращали на него столько внимания за одно утро. После встречи с Колпачком Мите захотелось быть одному, как прежде, чтобы никто не замечал его. Рядом оказался забор психиатрической больницы, а за забором - Митя не однажды перелезал туда - был больничный сад, обычно безлюдный и полный птиц. Митя перелез через забор и услышал где-то в глубине сада, ближе к больнице, пение трубы.
Это трубил доктор Калиновский. Он стоял на дощатом помосте, а перед ним на скамейках сидели в несколько рядов его пациенты. Мите, осторожно выглядывавшему из кустов сирени, очень понравилась белая, без единого пятнышка одежда Калиновского, но то, что он выдувал на трубе, не понравилось. Этих звуков все птицы, и даже чайка, прилетавшая сегодня на Монастырскую гору, испугались бы.
- Соло на трубе из "Поэмы экстаза", - сказал Калиновский, перестав дудеть. - Недурно исполнено, а? Молчание! Тишина. Говорю только я.
Больные на скамейках и без того молчали, устремив на Калиновского неподвижный взгляд. У всех было одинаковое выражение лица. "Они голодные", подумал Митя.
- Внимание! - воскликнул Калиновский голосом, в котором зазвенел тот же металл, что в трубе. - Носки и пятки поставить вместе! Руки на колени! Всем сосредоточиться на моей переносице и на протяжении всего сеанса смотреть только в нее.
Митя прокрался по саду, чтобы тоже, спереди, посмотреть на переносицу Калиновского. Посмотрел и ничего интересного не увидел. Калиновский тем временем продолжал:
- Итак, я начинаю сеанс лечебного гипноза по укреплению вашей расстроенной психической и нервной системы. Но я не только гипнотизер, я больше чем гипнотизер! Мое слово способно творить чудеса. Я верну вас в нормальный мир повседневной действительности, - показал он рукой в сторону города. - Я всю жизнь воспитываю в себе волю. Я верну вам то, что вы растеряли. Моей силы воли хватит на всех.
Митя, слушая Калиновского, вспомнил Алешу, который ел у дороги сухие хлебные корки. Калиновский тоже хотел за всех людей съесть какой-то их черствый хлеб. Наверное, у него было очень большое сердце.
- Вы уйдете отсюда новыми людьми. Но при условии абсолютного повиновения мне. Не отвлекаться, внимание на переносицу.
По-прежнему на переносице Калиновского ничего нельзя было рассмотреть, даже ни прыща, ни родинки, и Мите стало скучно с ним. Он ушел обратно в сад, мимо оранжереи с побитыми стеклами, мимо беседки, наглухо покрытой хмелем, туда, куда не доставал голос Калиновского. Мите надо было дождаться ночи, когда все уснут. Он лег на траву и стал ждать ночи. Медленные облака проплывали над ним. Он смотрел, как они плывут, ему было так чисто в себе, как бывало, когда он сидел на обрыве над рекой, смотрел на плывущую мимо ветку дерева, или пену, или лодку с людьми и понимал, что он больше никогда не увидит эту ветку, пену, лодку. В нем все становилось чистым от этого понимания. Течение реки, уносящее безвозвратно ветку и пену, смывало в нем всякую память о первородной грязи, из которой его извлек Корней. Небесное течение также смывало память обо всем, что он узнал, живя среди людей. В нем оставалось то, чему он не знал названия. Понимать слова Митю научил Корней, но он не все слова успел сказать.
В тот час, когда Митя был в больничном саду, туда же забрели два наркомана, пациенты Калиновского. Срок лечения этих наркоманов подходил к концу, Калиновский был убежден, что излечил их, а таким пациентам в последние перед выпиской дни позволялось гулять вне лечебного корпуса, внутри общей стены-забора, окружающей сад и все строения больницы. В сад наркоманы пошли, чтобы покурить травки, и место, где хоронился Митя, показалось им подходящим для их дела. Они разговаривали, когда шли, и Митя слышал их, а потом, усевшись в траве, замолчали, закурили и опять заговорили, но уже другими голосами, по-другому. Митя услышал: они стали называть друг друга братьями. "Ты, брат..." - "Да, брат..." Что-то произошло с этими людьми, они как будто узнали вдруг, сейчас вот, что они братья. Митя подумал, что, быть может, и он их брат, и поднялся из травы. Если бы они узнали его, он бы им рассказал про клад. Втроем бы они подняли его. Один наркоман сосредоточенно глядел на огонек папиросы, он не сразу увидел Митю, а другой увидел, но узнал в нем неизвестно кого, не брата.
- Не в этом саду я хотел бы встретиться с тобой, мой мальчик. Я помню, все помню. Наш сад, и дождь тот вечерний, и нежность его. И что-то говорило с нами голосом любви. Я помню... Но где твоя пилотка, почему ты не в пилотке?
Ночью Митя возвращался домой. На улицах Верхнего Вала было пустынно. Все сидели по домам в страхе перед мастифом Пупейко, который взбесился вдруг, покусал хозяина и рыскал по городу, показываясь там и сям, наводя всюду ужас. Встретил Митя одного музыканта Гехта, который запил пуще прежнего и не ведал, что творится вокруг. Гехт стоял на крыльце своего дома, упершись лбом в дверь.
- Тебе постукать? - спросил Митя.
- Не открывают... - повернулся к нему Гехт лицом. Он был похож на человека, заморенного тяжелой работой. - Постучи, милый, постучи. Может, тебе откроют.
Мите тоже не открыли. Гехт махнул рукой и лег на крыльце возле дверей.
- Буду тут спать. Подожди-ка, - окликнул он уходящего Митю. - Возьми, достал он из кармана мундштук трубы. - Из него никто еще не дул. Я расскажу тебе... В детстве у меня не было своего мундштука, так бедно мы жили. Дул в общий мундштук. И вот теперь дую на похоронах. Тебя я знаю. Будешь всегда один, и будь... Не надейся ни на чью помощь. Тут все нищие навеки.
- У меня есть братья, - сказал Митя. - Только я не знаю, где они живут. Корней говорил, что где-нибудь они есть.
- Нет у человека никого, - пробормотал Гехт, свернулся по-собачьи у дверей и заснул.
В доме Корнея, увидел Митя, пришедши туда, будто кто-то уже поселился без него, кто натоптал везде, набросал окурков, разбил чашку на мелкие осколки. "Наверное, это начальник, - подумал Митя. - Он хочет сам жить здесь. Наверное, Корней сделал дом без спросу". Все в доме - стол, табуретки, печь, кувшин, старый веник - уже было неживое, молчащее по-мертвому. "Я в школу больше не пойду. В школу ходят, пока не вырастут, а я уже совсем вырос, нет у меня никого старше меня. Мне самому надо думать, как жить. Я больше не буду жить в Шумске. В Шумске нет у меня братьев, тут меня никто никогда не узнал. Корней говорил, что на свете есть много всяких людей. Если есть все люди, где-то есть и мои братья. Поеду искать братьев. Найду и расскажу им про клад".
Мысли Мити не существовали сами по себе, отдельно от дел. Он не боялся, что пропадет в дороге, среди множества незнакомых людей. Среди этих людей были его братья, и никто из них не знал, что его нашли в дерьме, никто не станет дразнить его Дикарем. Если бы Митя боялся, что пропадет в дороге, он бы разучился свистеть на дудочке. Как-то он спросил Корнея, почему не все птицы поют. Корней объяснил, что поют непуганые, а если птицу испугать, она уже не будет петь.
Все Митины вещи поместились в школьный портфель, этот портфель можно было носить и за плечами. Его Мите подарил когда-то Адам. "У Адама тоже в городе нет братьев. Если бы он не поехал помирать, я бы взял его с собой". Митя помылся и обулся в башмаки, в которых ходил в школу. Они ему жали немного, он их не обувал целое лето.
Никто на Верхнем Валу не видел, как он уходил. Все еще спали. За мостом Мите встретилась собака Пупейко. Она появилась внезапно, но Митю не испугала. Он знал, что собака не укусит, если не бояться ее. В душе и теле Мити нигде, ни в одном уголке, не было страха, собаке не за что было его укусить. Она только обнюхала его и вздохнула тяжело. Она была понурая, жалкая. В портфеле у Мити был кусок хлеба, он отдал его собаке. Она и хлеб только обнюхала. Она шла за ним до кургана, а там отстала. С кургана, медленно махая крылами, взлетела какая-то большая птица, имени которой Митя не знал. Он тоже попробовал взлететь, побежал, махая руками, но у него пока что ничего не получилось. "Птицы умеют ветер захватывать. Надо уметь ветер захватывать".
* * *
Адам, который уезжал к Любе навсегда, вернулся на Верхний Вал вскоре, через несколько дней, в вечерний час. Здесь его встретил старик Копеич, с удовольствием сообщивший ему, что, пока он отсутствовал, его дом ограбили.
Грабители унесли из дома почти все его имущество, даже одежду, вряд ли бывшую им впору, даже словари мертвых языков. Оставили они Адаму лишь кое-какую чепуху, вроде книжки о знаменитых деятелях - гражданах Шумска. Ночью Адам лежал на старой деревянной кровати, оголенной ворами до досок, и читал про полковника Донцова-Тхоржевского, бывшего в Шумске градоначальником в позапрошлом веке. Полковник за свою жизнь совершил немало подвигов, но в одной битве он потерпел сокрушительное поражение. Он хотел сделать Шумск и окрестности его настоящим Эдемом. На голых холмах по его воле должны были произрасти цитроновые рощи, в долах виноградники, в сухих балках открыться источники вод... "Красиво! Dahin, dahin, wo die Zitronen bluhen".
Но, увы, скончался полковник, и все, что он успел сделать, вернулось в первобытный вид. Холмы оголились, балки высохли, виноградники задичали. "Полковник, твоя любовь умерла с тобой!"
Адам в своей бессоннице ходил по дому и собирал соль с голых стен. Ему хотелось говорить с кем-нибудь, хоть с грабителями, опустошившими его дом. О чем он хотел с ними говорить? Конечно, о любви... "Это ложь, друзья мои, будто жизнь есть случайное сцепленье атомов и, значит, можно воровать без оглядки. Только с любовью, уверяю вас, только с любовью ваши дела будут иметь завершенность, - бормотал он, озирая стены, с которых воры содрали все, что можно было. - Только с любовью расцветут цитроновые рощи и откроются источники вод..."
Под утро Адам услышал в окно, разбитое грабителями, шум моря, рокот и плеск его волн. "Это камень у порога ожил!" Адам никогда не бывал у моря, но он узнал его голос.
- Слышишь? - спросил он Колпачка, явившегося к нему спозаранку.
Колпачок ничего не услышал. Он пришел узнать, не продаст ли Адам теперь, после ограбления, дом свой по его, Колпачка, цене. Еще он рассказал Адаму про находку Митей клада. Колпачок был уверен, что Митя, дурень этакий, которому надо было молчать про клад, пропал навсегда, убитый кем-то. Адам, странное дело, был согласен с тем, что Митя погиб.
- Видно, Корней его к себе забрал. Ну что ж, там ему будет лучше. В нашей жизни ему не было места. Жизнь наша, Колпачок, скупая нищенка. Не любит она своих детей. Ты не поверишь, во мне, новорожденном, не было двух кило веса. Вот так встретила меня жизнь. У нее не нашлось лишнего килограмма мяса для нормального веса мне. Но в чем же дело, Колпачок? Почему у нас такая неизбывная нищета? Почему нам вечно не хватает вдоволь даже хлеба?
Все это Адам говорил, пошагав со двора и дальше, по улице. Колпачок поспешал за ним, жадно слушая, что говорит Адам, и ничего не понимая. Ему подумалось, что Адам должен знать что-то про клад, найденный Митей, он хотел спросить об этом, но Адам говорил не умолкая. А по широкому шагу его было видно, что он знает, куда идет, и Колпачок старался не отставать. Они шли куда-то в переулки Верхнего Вала. Солнце уже поднялось высоко, стало жарко, неестественно жарко для утреннего еще часа. На перекрестке Адам с Колпачком столкнулись с Попрыгунчиками, которые тащили на плечах чье-то тело, засунутое с головой в мешок. Из мешка торчали босые грязные ступни. Попрыгунчики орали песню: "У солдата выходной, пуговицы в ряд... Не обижайтесь, девушки, но для солдата главное..." За ними на велосипеде ехал Алеша. В руке его была синяя тетрадка, с которой он отпевал покойников.
- Скорей, скорей... - командовал Попрыгунчикам Алеша. - Большой зверь сдох, похоронить надо.
Попрыгунчики торопились, пытаясь и с покойником подскакивать. Лица их были багровые, залитые потом.
- Это Цмок! - вскрикнул Колпачок. - Видишь, шесть пальцев на ноге. Ух ты, помер!
- А мне обидно, - сказал Адам. - Человек и не жил как следует, ничего у него не было, а его уже хоронить торопятся. Вот человек, вот удел его! Годы унижений, жесткая постель, черствый хлеб... Мне обидно! Я сам старый нищий! Я никогда не ел досыта хлеба любви. Куда эти дураки тащат его? В реку, что ли?
Это все Адам говорил, уже следуя за Попрыгунчиками с их ношей. Колпачок не отставал от него. На следующем перекрестке всю процессию задержал Шерстобитов, кативший на мотоцикле по делам службы. Даже не разглядев, что тащат дураки, лишь завидев тяжелый мешок на их плечах, Шерстобитов сразу понял, что здесь совершается что-то такое, что он, как официальное лицо, должен запретить или позволить. Алеша запротестовал было против его вмешательства, Шерстобитов ответил словами категорическими, государственными:
- Нельзя! Запрещено! Если бы вы живого несли хоронить, тогда пожалуйста. Но тут мертвое тело, труп!
Он принялся обследовать труп Цмока. Вокруг начала собираться толпа. Осмотрев тело покойника на предмет повреждений, Шерстобитов стал обшаривать его одежду. Толпа сомкнулась. Всем интересно было взглянуть, что там в карманах Цмока. В карманах не нашлось ничего, кроме горсти сухарей и нескольких мелких монет. Толпа была разочарована. Шерстобитов посмотрел проницательным взглядом на сухари и сказал:
- Все ясно.
- У него в руке что-то есть! Вон блестит... - заметил Колпачок.
Шерстобитов скомандовал всем отступить подальше и взялся за кулак Цмока так, будто в нем была граната. Никто, однако, его команды не послушался, даже наоборот, все стиснулись, и те, кто оказался ближе к трупу, заметили, что в кулаке действительно что-то проблескивает металлом между средним и безымянным пальцем. "Деньга! Золотая, что ли?" - "Похоже, часы. Золотые, точно!"
Шерстобитов напрасно пытался разжать пальцы нищего. Они закостенели, кулак Цмока был как узел, затянутый намертво. Из толпы подавали советы, предлагали помощь. Шерстобитов разъярился. Из своего кармана он выхватил наручники и защелкнул их на запястьях Цмока.
- Стоять! Не двигаться! Я майор Шерстобитов.
В эту минуту из переулка показалась свадьба, которая, видать, гуляла уже не первый день. Все гости были распарены, утомлены, несколько человек тащили телегу с ряжеными: мужчины, переодетые в женское, женщины - в мужское. Один из ряженых держал огромную бутыль с водкой и готов был наливать всякому, кто встретится. Гехт наяривал на аккордеоне танец "семь-сорок". Некоторые пытались бить ногами в асфальт, остальные едва тащили свои ноги. Позади всех со скучными лицами шли жених и невеста. Свадебная толпа наехала на толпу, окружавшую мертвого Цмока, и все перемешалось. Ряженый с бутылью полез угощать каждого, кто желал. Некоторые из зевак, выпив стаканчик, тут же принялись со свежим пылом скакать "Семь-сорок". Орал что-то Шерстобитов. Алеша запел: "Господи, помилуй!.." Адам со стаканом водки в руке говорил назидание жениху и невесте. Жених и невеста нервно спорили между собой. Пьяная баба в штанах и с нарисованными усами кричала частушки. Никто никого не слышал. Никто не услышал и того, что было услышано кое-где в других, тихих местах в городе: нежную, удивительно приятную мелодию, которая зазвучала с неба. И которая превратилась вдруг в свист, в рев.
Вечером, молясь, отец Владимир перебирал прошедшее за день и сокрушался о грехах этого дня. "О деньгах много думаю. Но как же не думать, Господи! Храм надо ремонтировать, а еще лучше построить бы новый... Колокол надо выкупить". Он вспомнил приход Мити Дикаря. "Грех мой. Сироту выпроводил, не выслушав". Он крикнул в дверь матушке, которая опять, уже перед ночным сном, отлавливала пылесосом комаров:
- Не сын Корнеев зачем приходил-то? Да выключи этот пылесос проклятый! Я говорю, зачем не сын Корнеев приходил?
- Я его не поняла, - ответила матушка. - Лопотал-лопотал... Нашел он что-то. Залез куда-то, а там все блестит как в церкви. И жбан блестящий, как золотой...
- Блестит как в церкви... - поднялся батюшка с колен. - Жбан золотой? Гм... Матушка, рясу мне!
Матушка не поняла, куда на ночь глядя собирается батюшка, но по всему было видно, что дело касается денежного интереса. Она хотела сказать что-то, из опыта зная, чем кончаются у батюшки подобные предприятия, он закричал:
- Молчи, мать, молчи! Этот несмеян не умеет шутить, я его знаю. Мне и Корней жаловался, что он никогда не смеется. Если он сказал про золото, то серьезно сказал. Не иначе сокровища князя Яремы нашел. Он хочет их на церковь отдать. Боюсь, как бы его не обманули. Он отрок простодушный, а народ сейчас...
Старый автомобиль отца Владимира не завелся. Впрочем, так оно было вернее - пешком. "Господь всегда пешком ходил и везде успевал".
* * *
Вилен Ветров, устроитель и распорядитель свадеб, похорон, юбилеев, гуляючи вечерком на задворках Верхнего Вала, остановился у дома Корнея, чтобы раскурить трубку. Здесь его застал Пупейко, подкативший на "мерседесе". "Проститутка крашеная, - выругался Пупейко. - Уже вынюхал?" Ветров кинулся помочь ему вылезти из машины. Быстрым шагом Пупейко прошел в дом, который был незапертым. Так же быстро он вернулся.
- Мальца видел? - спросил он Ветрова.
- Да, несомненно, - ответил тот с готовностью.
- Где? - схватил его грубой рукой Пупейко за грудки. - Когда?
Ветров хихикнул. Поведение Пупейко было ни на что не похожее, обескураживающее. Ему зачем-то понадобился безродный, нищий мальчишка. "Зачем?!" Он залепетал что-то, не зная, что ему надо сказать. Пупейко посмотрел на него внимательно, выругался длинно и безобразно и уехал. Только Ветров раскурил трубку, как по дорожному щебню заскрипели чьи-то быстрые шаги, из-за поворота, из-за бузинового куста, выскочила Инесса Павловна, растрепанная, похожая на пьяную, и с коробкой конфет под мышкой.
- А я вот... - остановилась Инесса Павловна, не ожидавшая встретить здесь Ветрова. - Сиротке гостинец...
- Да-да, прекрасно вас понимаю, - потер Ветров лоб в жестоком раздумье. - Мы с Пупейко буквально пять минут назад о том же говорили...
- Так Пупейко уже был здесь! - вскрикнула Инесса Павловна. - Он увез его!
Ветров пять минут назад слышал, как ругается Пупейко. Только один человек из его многочисленных знакомых мог ругнуться сильней. Этот человек работал на бойне, загоняя скот по галерее к забойщикам. Но то, что произнесла сейчас Инесса Павловна, не смог бы повторить даже его знакомый с бойни. Инесса Павловна убежала как вспугнутая, а Ветров остался собираться с мыслями. "Или они сошли с ума, или я". Меж тем стемнело. Дом Корнея стоял несколько на отшибе, между ним и Верхним Валом был пустырь, голоса зазвучали на этом пустыре. Они испугали Ветрова, они приближались. "Хулиганы! Шпана!" - догадался Ветров, для которого всякая не освещенная фонарями темнота была населена лихими людьми. "Побьют, изувечут..." - спустил Ветров с пальца в карман золотой перстень, слыша резкие звуки голосов, угрожающие звуки. Ветров шмыгнул в бузиновый куст. Но это были не хулиганы, это были отец Владимир, Колпачок, Инесса Павловна, пеший на этот раз Пупейко - все добропорядочные граждане. Отец Владимир по пути к дому Корнея был остановлен Колпачком, который, видя батюшку в рясе, поинтересовался, не помирает ли кто. Для Колпачка этот вопрос был не праздный: помирать мог кто-нибудь из его должников. Батюшка ответил, что никто не помирает, но в его ответе была какая-то уклончивость, и обеспокоенный Колпачок увязался следом. У пустыря на их дорогу с разных сторон выбежали Пупейко и Инесса Павловна. Отцу Владимиру, знающему человеческие сердца, было достаточно одного взгляда на них, чтобы все понять.
- Стыдитесь! - сказал он им голосом, каким читал проповеди.
Пупейко с Инессой Павловной ответили ему не менее громкими голосами.
Эти голоса издалека еще услышал Митя Дикарь, возвращавшийся домой. В этот вечер он искал свою козу. На пустыре остались колышек, обрывок веревки, а сама коза куда-то подевалась. В поисках козы Митя, в темноте уже, дошел до Монастырища и там увидел огонь костра. Огонь всегда притягательно действовал на него. У костра он встретился с Алешей. Алеша жег мусор, который насобирал тут же на горе, люди не часто хаживали на гору, чтобы посидеть и намусорить, но мусора было много в любом ветре, с какой бы стороны он ни дул, и не было места, куда ветры не нашвыряли оберток, газет, пластиковых пакетов. Алеша пожаловался Мите:
- Они мне говорят: "Не имеешь права. Где твоя бумага-дозволение?" Почему это я не имею права? Какая бумага-дозволение? Люди ходят в грязной обуви, я люблю, когда они ходят в чистой... Вот моя щетка, гуталин, ящик, зачем мне еще бумага? Люди подошли, заступились: "Пусть сидит, он инвалид на голову". А эти опять за рыбу гроши: "Бумага у тебя есть, что ты инвалид?" Прогнали меня с улицы, штрафом грозились. Вот так чудо! Чтоб ботинки людям чистить, надо дозволение у начальства просить. Ай-яй-яй... А у тебя бумага-дозволение есть? - спросил Алеша у Мити и, узнав, что у него совсем никаких бумаг нет, опять загоревал: - Ай-яй-яй... Спросят, а у тебя нет. В суд потащат, штраф наложут и запретят. Надо ехать куда-нибудь. Где можно просто так жить, без дозволения от начальства.
Мите эти слова напомнили, что он человек незаконный на свете, найденный в дерьме. Он постоянно забывал об этом, и постоянно что-нибудь поправляло его забывчивость. И тогда он, как виноватый перед всеми, сторонился людей. Сегодня он что-то слишком забыл свою вину.
Когда Митя возвращался домой с Монастырской горы, он старался быть незаметным для людей, встречающихся на улице. И хорошо, что их было немного в этот поздний час. Зато возле дома его ждала встреча с целой кучкой людей, и голоса их, раздраженные, ругательские, были как голоса начальников, которые однажды приходили к Корнею мерять саженем огород и требовать бумагу, дозволяющую рыть колодцы. "Наверное, пришли спрашивать у меня бумагу на клад. А у меня нет. Я же без бумаги его нашел. Ай-яй-яй..." Митя подождал в отдалении. Люди не расходились. Они, кажется, ссорились. Ссоры всегда наводили на Митю ужас, гнавший его подальше от них. Его ужасала внезапная перемена, которая происходила с людьми при ссорах. Они будто раздевались догола на виду у всех, готовые к чему-то страшному. Открывалось вдруг что-то такое стыдное, тайное про людей, что нельзя, запретно было видеть. И Корней тоже никогда не останавливался, чтобы посмотреть на драку или ссору.
Митя убежал от дома. Просто для перебранки собрались здесь люди или для того, чтобы потребовать у него бумагу на клад, этого Митя так и не понял, но он знал, что рано или поздно ругающиеся утомятся, а вспомнившие о нем, живущем без всяких бумаг, опять забудут про его существование. Надо было подождать. Ночевал Митя на Монастырской горе, в пещере, которую некогда выкопал какой-то монах, про которую теперь никто, кроме Мити, не знал. Вообще, никто из Шумска не знал лучше Мити монашеские пещеры в горе, ходы между ними и выходы наружу. В пещере, где он устроился на ночь, у него было настелено сухих листьев, была свеча и спички, но он не зажигал огня перед сном. День был долгий, ему давно хотелось спать.
Проснулся Митя от голода. Снаружи уже светило солнце. Идти домой ему не хотелось, и делать там было нечего, коза вчера не нашлась. А позавтракать можно было и здесь. Мите еды требовалось немного. Для его голода ее везде бывало достаточно. Тут на горе можно было нарвать ягод кизила, шиповника, боярышника, в балке насобирать орехов, а в реке, возле самого берега, беззубок - очень вкусных, если их сварить, не сдирая раковин, в соленой воде. У Мити в пещере была и посуда - большая жестяная банка.
Солнце едва согнало росу с камней, Митя уже позавтракал: орехами и ягодами. А потом к нему на гору прилетела чайка, только не обычная крачка, которые водились в прибрежном тростнике под горой, но намного крупнее крачки и вся белая-белая как пена. Чайка, опахнув Митю ветром своих крыльев, опустилась в трех шагах от него на камень надгробья.
Улетела чайка с криком, и крик ее был также не похож на крик крачек, как она вся. Крачки кричали - будто люди ругались: резко, зло, нестерпимо для слуха. Крик большой белой чайки разбудил в Мите какую-то память. Он вспомнил, что он когда-то слышал кликанье этой чайки, видел ее полет над водой, и ему тогда было так же хорошо и печально в своем маленьком еще сердце, как сейчас.
Чайка улетела, а Митя нарезал тростника у берега. Он ни разу не пробовал делать дудочки из тростника и решил попробовать. С тростниковой дудочкой он залез на стену собора, на самый верх ее, куда, как ящерица, по выступам и выщербинам мог залезать без всяких лестниц. Он лежал и посвистывал, когда услышал шум, настороживший его. Он прижался к камню и сделался невидим снизу. Людей же, пришедших на гору, мог наблюдать. Пришли на гору Раиса Кобыла и глухонемой Дурындин. Дурындин тащил Раису за руку, повторяя взволнованно: "Др-рю..." - единственный звук, который он мог произносить. Митя увидел лицо Дурындина и понял, что сейчас будет. "Он ее мучить будет!" Дурындин затащил Раису в кусты, повалил ее. Мите в потаенных местах уже приходилось видеть такое мучительство слабых женщин сильными мужчинами. Он соскользнул со стены, чтобы помочь Раисе Кобыле. Ореховым прутиком он хлестнул по широкой спине Дурындина, содрогающейся от суетливых движений.
- Не мучь ее!
Дальше произошло неожиданное для Мити. За ним погнался не только Дурындин, но и Кобыла. И когда Митя забегал в реку, она с берега туфлей в руке указывала на него глухонемому, который все равно не мог ее слышать:
- Вон он, вынырнул! Сзади! Хватай его, немец!
В воде Митя был как рыба. Дурындин же чуть не утонул. Он плохо плавал, а за Митей в воду полез не из желания отомстить. Просто весть о нахождении Митей клада распространилась уже по всему Старому городу и дошла даже до глухонемых. И все почему-то были уверены, что нашел он сокровища князя Славинецкого, те самые, искомые из поколения в поколение, несметные.
На том берегу, в месте пустом, безлюдном, где Митя просушил одежду, на него набрел старик Копеич.
- Митенька, деточка... - говорил он, идя к Мите с распростертыми руками, готовыми обнять его. - А я думаю: кто это тут свистит? Наверное, Митя, никто же лучше его... Дай-ка, думаю, конфетку ему...
Копеич полез в карман, не спуская с Мити ласкового взора. Лицо его выражало одну любовь. Для Мити его лицо было точь-в-точь как у Дурындина, когда тот тащил Раису в кусты. "Он меня мучить хочет!" - кинулся Митя от него в реку, к другому берегу.
Не все люди в Старошумске знали Митю в лицо, но вскоре после старика Копеича встретился ему еще человек, узнавший его, - Колпачок. Колпачок тоже хотел обхватить его руками, но Митя очень не любил, когда его хватали руками. Никогда доселе люди не обращали на него столько внимания за одно утро. После встречи с Колпачком Мите захотелось быть одному, как прежде, чтобы никто не замечал его. Рядом оказался забор психиатрической больницы, а за забором - Митя не однажды перелезал туда - был больничный сад, обычно безлюдный и полный птиц. Митя перелез через забор и услышал где-то в глубине сада, ближе к больнице, пение трубы.
Это трубил доктор Калиновский. Он стоял на дощатом помосте, а перед ним на скамейках сидели в несколько рядов его пациенты. Мите, осторожно выглядывавшему из кустов сирени, очень понравилась белая, без единого пятнышка одежда Калиновского, но то, что он выдувал на трубе, не понравилось. Этих звуков все птицы, и даже чайка, прилетавшая сегодня на Монастырскую гору, испугались бы.
- Соло на трубе из "Поэмы экстаза", - сказал Калиновский, перестав дудеть. - Недурно исполнено, а? Молчание! Тишина. Говорю только я.
Больные на скамейках и без того молчали, устремив на Калиновского неподвижный взгляд. У всех было одинаковое выражение лица. "Они голодные", подумал Митя.
- Внимание! - воскликнул Калиновский голосом, в котором зазвенел тот же металл, что в трубе. - Носки и пятки поставить вместе! Руки на колени! Всем сосредоточиться на моей переносице и на протяжении всего сеанса смотреть только в нее.
Митя прокрался по саду, чтобы тоже, спереди, посмотреть на переносицу Калиновского. Посмотрел и ничего интересного не увидел. Калиновский тем временем продолжал:
- Итак, я начинаю сеанс лечебного гипноза по укреплению вашей расстроенной психической и нервной системы. Но я не только гипнотизер, я больше чем гипнотизер! Мое слово способно творить чудеса. Я верну вас в нормальный мир повседневной действительности, - показал он рукой в сторону города. - Я всю жизнь воспитываю в себе волю. Я верну вам то, что вы растеряли. Моей силы воли хватит на всех.
Митя, слушая Калиновского, вспомнил Алешу, который ел у дороги сухие хлебные корки. Калиновский тоже хотел за всех людей съесть какой-то их черствый хлеб. Наверное, у него было очень большое сердце.
- Вы уйдете отсюда новыми людьми. Но при условии абсолютного повиновения мне. Не отвлекаться, внимание на переносицу.
По-прежнему на переносице Калиновского ничего нельзя было рассмотреть, даже ни прыща, ни родинки, и Мите стало скучно с ним. Он ушел обратно в сад, мимо оранжереи с побитыми стеклами, мимо беседки, наглухо покрытой хмелем, туда, куда не доставал голос Калиновского. Мите надо было дождаться ночи, когда все уснут. Он лег на траву и стал ждать ночи. Медленные облака проплывали над ним. Он смотрел, как они плывут, ему было так чисто в себе, как бывало, когда он сидел на обрыве над рекой, смотрел на плывущую мимо ветку дерева, или пену, или лодку с людьми и понимал, что он больше никогда не увидит эту ветку, пену, лодку. В нем все становилось чистым от этого понимания. Течение реки, уносящее безвозвратно ветку и пену, смывало в нем всякую память о первородной грязи, из которой его извлек Корней. Небесное течение также смывало память обо всем, что он узнал, живя среди людей. В нем оставалось то, чему он не знал названия. Понимать слова Митю научил Корней, но он не все слова успел сказать.
В тот час, когда Митя был в больничном саду, туда же забрели два наркомана, пациенты Калиновского. Срок лечения этих наркоманов подходил к концу, Калиновский был убежден, что излечил их, а таким пациентам в последние перед выпиской дни позволялось гулять вне лечебного корпуса, внутри общей стены-забора, окружающей сад и все строения больницы. В сад наркоманы пошли, чтобы покурить травки, и место, где хоронился Митя, показалось им подходящим для их дела. Они разговаривали, когда шли, и Митя слышал их, а потом, усевшись в траве, замолчали, закурили и опять заговорили, но уже другими голосами, по-другому. Митя услышал: они стали называть друг друга братьями. "Ты, брат..." - "Да, брат..." Что-то произошло с этими людьми, они как будто узнали вдруг, сейчас вот, что они братья. Митя подумал, что, быть может, и он их брат, и поднялся из травы. Если бы они узнали его, он бы им рассказал про клад. Втроем бы они подняли его. Один наркоман сосредоточенно глядел на огонек папиросы, он не сразу увидел Митю, а другой увидел, но узнал в нем неизвестно кого, не брата.
- Не в этом саду я хотел бы встретиться с тобой, мой мальчик. Я помню, все помню. Наш сад, и дождь тот вечерний, и нежность его. И что-то говорило с нами голосом любви. Я помню... Но где твоя пилотка, почему ты не в пилотке?
Ночью Митя возвращался домой. На улицах Верхнего Вала было пустынно. Все сидели по домам в страхе перед мастифом Пупейко, который взбесился вдруг, покусал хозяина и рыскал по городу, показываясь там и сям, наводя всюду ужас. Встретил Митя одного музыканта Гехта, который запил пуще прежнего и не ведал, что творится вокруг. Гехт стоял на крыльце своего дома, упершись лбом в дверь.
- Тебе постукать? - спросил Митя.
- Не открывают... - повернулся к нему Гехт лицом. Он был похож на человека, заморенного тяжелой работой. - Постучи, милый, постучи. Может, тебе откроют.
Мите тоже не открыли. Гехт махнул рукой и лег на крыльце возле дверей.
- Буду тут спать. Подожди-ка, - окликнул он уходящего Митю. - Возьми, достал он из кармана мундштук трубы. - Из него никто еще не дул. Я расскажу тебе... В детстве у меня не было своего мундштука, так бедно мы жили. Дул в общий мундштук. И вот теперь дую на похоронах. Тебя я знаю. Будешь всегда один, и будь... Не надейся ни на чью помощь. Тут все нищие навеки.
- У меня есть братья, - сказал Митя. - Только я не знаю, где они живут. Корней говорил, что где-нибудь они есть.
- Нет у человека никого, - пробормотал Гехт, свернулся по-собачьи у дверей и заснул.
В доме Корнея, увидел Митя, пришедши туда, будто кто-то уже поселился без него, кто натоптал везде, набросал окурков, разбил чашку на мелкие осколки. "Наверное, это начальник, - подумал Митя. - Он хочет сам жить здесь. Наверное, Корней сделал дом без спросу". Все в доме - стол, табуретки, печь, кувшин, старый веник - уже было неживое, молчащее по-мертвому. "Я в школу больше не пойду. В школу ходят, пока не вырастут, а я уже совсем вырос, нет у меня никого старше меня. Мне самому надо думать, как жить. Я больше не буду жить в Шумске. В Шумске нет у меня братьев, тут меня никто никогда не узнал. Корней говорил, что на свете есть много всяких людей. Если есть все люди, где-то есть и мои братья. Поеду искать братьев. Найду и расскажу им про клад".
Мысли Мити не существовали сами по себе, отдельно от дел. Он не боялся, что пропадет в дороге, среди множества незнакомых людей. Среди этих людей были его братья, и никто из них не знал, что его нашли в дерьме, никто не станет дразнить его Дикарем. Если бы Митя боялся, что пропадет в дороге, он бы разучился свистеть на дудочке. Как-то он спросил Корнея, почему не все птицы поют. Корней объяснил, что поют непуганые, а если птицу испугать, она уже не будет петь.
Все Митины вещи поместились в школьный портфель, этот портфель можно было носить и за плечами. Его Мите подарил когда-то Адам. "У Адама тоже в городе нет братьев. Если бы он не поехал помирать, я бы взял его с собой". Митя помылся и обулся в башмаки, в которых ходил в школу. Они ему жали немного, он их не обувал целое лето.
Никто на Верхнем Валу не видел, как он уходил. Все еще спали. За мостом Мите встретилась собака Пупейко. Она появилась внезапно, но Митю не испугала. Он знал, что собака не укусит, если не бояться ее. В душе и теле Мити нигде, ни в одном уголке, не было страха, собаке не за что было его укусить. Она только обнюхала его и вздохнула тяжело. Она была понурая, жалкая. В портфеле у Мити был кусок хлеба, он отдал его собаке. Она и хлеб только обнюхала. Она шла за ним до кургана, а там отстала. С кургана, медленно махая крылами, взлетела какая-то большая птица, имени которой Митя не знал. Он тоже попробовал взлететь, побежал, махая руками, но у него пока что ничего не получилось. "Птицы умеют ветер захватывать. Надо уметь ветер захватывать".
* * *
Адам, который уезжал к Любе навсегда, вернулся на Верхний Вал вскоре, через несколько дней, в вечерний час. Здесь его встретил старик Копеич, с удовольствием сообщивший ему, что, пока он отсутствовал, его дом ограбили.
Грабители унесли из дома почти все его имущество, даже одежду, вряд ли бывшую им впору, даже словари мертвых языков. Оставили они Адаму лишь кое-какую чепуху, вроде книжки о знаменитых деятелях - гражданах Шумска. Ночью Адам лежал на старой деревянной кровати, оголенной ворами до досок, и читал про полковника Донцова-Тхоржевского, бывшего в Шумске градоначальником в позапрошлом веке. Полковник за свою жизнь совершил немало подвигов, но в одной битве он потерпел сокрушительное поражение. Он хотел сделать Шумск и окрестности его настоящим Эдемом. На голых холмах по его воле должны были произрасти цитроновые рощи, в долах виноградники, в сухих балках открыться источники вод... "Красиво! Dahin, dahin, wo die Zitronen bluhen".
Но, увы, скончался полковник, и все, что он успел сделать, вернулось в первобытный вид. Холмы оголились, балки высохли, виноградники задичали. "Полковник, твоя любовь умерла с тобой!"
Адам в своей бессоннице ходил по дому и собирал соль с голых стен. Ему хотелось говорить с кем-нибудь, хоть с грабителями, опустошившими его дом. О чем он хотел с ними говорить? Конечно, о любви... "Это ложь, друзья мои, будто жизнь есть случайное сцепленье атомов и, значит, можно воровать без оглядки. Только с любовью, уверяю вас, только с любовью ваши дела будут иметь завершенность, - бормотал он, озирая стены, с которых воры содрали все, что можно было. - Только с любовью расцветут цитроновые рощи и откроются источники вод..."
Под утро Адам услышал в окно, разбитое грабителями, шум моря, рокот и плеск его волн. "Это камень у порога ожил!" Адам никогда не бывал у моря, но он узнал его голос.
- Слышишь? - спросил он Колпачка, явившегося к нему спозаранку.
Колпачок ничего не услышал. Он пришел узнать, не продаст ли Адам теперь, после ограбления, дом свой по его, Колпачка, цене. Еще он рассказал Адаму про находку Митей клада. Колпачок был уверен, что Митя, дурень этакий, которому надо было молчать про клад, пропал навсегда, убитый кем-то. Адам, странное дело, был согласен с тем, что Митя погиб.
- Видно, Корней его к себе забрал. Ну что ж, там ему будет лучше. В нашей жизни ему не было места. Жизнь наша, Колпачок, скупая нищенка. Не любит она своих детей. Ты не поверишь, во мне, новорожденном, не было двух кило веса. Вот так встретила меня жизнь. У нее не нашлось лишнего килограмма мяса для нормального веса мне. Но в чем же дело, Колпачок? Почему у нас такая неизбывная нищета? Почему нам вечно не хватает вдоволь даже хлеба?
Все это Адам говорил, пошагав со двора и дальше, по улице. Колпачок поспешал за ним, жадно слушая, что говорит Адам, и ничего не понимая. Ему подумалось, что Адам должен знать что-то про клад, найденный Митей, он хотел спросить об этом, но Адам говорил не умолкая. А по широкому шагу его было видно, что он знает, куда идет, и Колпачок старался не отставать. Они шли куда-то в переулки Верхнего Вала. Солнце уже поднялось высоко, стало жарко, неестественно жарко для утреннего еще часа. На перекрестке Адам с Колпачком столкнулись с Попрыгунчиками, которые тащили на плечах чье-то тело, засунутое с головой в мешок. Из мешка торчали босые грязные ступни. Попрыгунчики орали песню: "У солдата выходной, пуговицы в ряд... Не обижайтесь, девушки, но для солдата главное..." За ними на велосипеде ехал Алеша. В руке его была синяя тетрадка, с которой он отпевал покойников.
- Скорей, скорей... - командовал Попрыгунчикам Алеша. - Большой зверь сдох, похоронить надо.
Попрыгунчики торопились, пытаясь и с покойником подскакивать. Лица их были багровые, залитые потом.
- Это Цмок! - вскрикнул Колпачок. - Видишь, шесть пальцев на ноге. Ух ты, помер!
- А мне обидно, - сказал Адам. - Человек и не жил как следует, ничего у него не было, а его уже хоронить торопятся. Вот человек, вот удел его! Годы унижений, жесткая постель, черствый хлеб... Мне обидно! Я сам старый нищий! Я никогда не ел досыта хлеба любви. Куда эти дураки тащат его? В реку, что ли?
Это все Адам говорил, уже следуя за Попрыгунчиками с их ношей. Колпачок не отставал от него. На следующем перекрестке всю процессию задержал Шерстобитов, кативший на мотоцикле по делам службы. Даже не разглядев, что тащат дураки, лишь завидев тяжелый мешок на их плечах, Шерстобитов сразу понял, что здесь совершается что-то такое, что он, как официальное лицо, должен запретить или позволить. Алеша запротестовал было против его вмешательства, Шерстобитов ответил словами категорическими, государственными:
- Нельзя! Запрещено! Если бы вы живого несли хоронить, тогда пожалуйста. Но тут мертвое тело, труп!
Он принялся обследовать труп Цмока. Вокруг начала собираться толпа. Осмотрев тело покойника на предмет повреждений, Шерстобитов стал обшаривать его одежду. Толпа сомкнулась. Всем интересно было взглянуть, что там в карманах Цмока. В карманах не нашлось ничего, кроме горсти сухарей и нескольких мелких монет. Толпа была разочарована. Шерстобитов посмотрел проницательным взглядом на сухари и сказал:
- Все ясно.
- У него в руке что-то есть! Вон блестит... - заметил Колпачок.
Шерстобитов скомандовал всем отступить подальше и взялся за кулак Цмока так, будто в нем была граната. Никто, однако, его команды не послушался, даже наоборот, все стиснулись, и те, кто оказался ближе к трупу, заметили, что в кулаке действительно что-то проблескивает металлом между средним и безымянным пальцем. "Деньга! Золотая, что ли?" - "Похоже, часы. Золотые, точно!"
Шерстобитов напрасно пытался разжать пальцы нищего. Они закостенели, кулак Цмока был как узел, затянутый намертво. Из толпы подавали советы, предлагали помощь. Шерстобитов разъярился. Из своего кармана он выхватил наручники и защелкнул их на запястьях Цмока.
- Стоять! Не двигаться! Я майор Шерстобитов.
В эту минуту из переулка показалась свадьба, которая, видать, гуляла уже не первый день. Все гости были распарены, утомлены, несколько человек тащили телегу с ряжеными: мужчины, переодетые в женское, женщины - в мужское. Один из ряженых держал огромную бутыль с водкой и готов был наливать всякому, кто встретится. Гехт наяривал на аккордеоне танец "семь-сорок". Некоторые пытались бить ногами в асфальт, остальные едва тащили свои ноги. Позади всех со скучными лицами шли жених и невеста. Свадебная толпа наехала на толпу, окружавшую мертвого Цмока, и все перемешалось. Ряженый с бутылью полез угощать каждого, кто желал. Некоторые из зевак, выпив стаканчик, тут же принялись со свежим пылом скакать "Семь-сорок". Орал что-то Шерстобитов. Алеша запел: "Господи, помилуй!.." Адам со стаканом водки в руке говорил назидание жениху и невесте. Жених и невеста нервно спорили между собой. Пьяная баба в штанах и с нарисованными усами кричала частушки. Никто никого не слышал. Никто не услышал и того, что было услышано кое-где в других, тихих местах в городе: нежную, удивительно приятную мелодию, которая зазвучала с неба. И которая превратилась вдруг в свист, в рев.