Мы тут как-то посчитали с Хайямом, и получается, что спасение – реальное, не показушное! – всех культур Русского Севера обойдется дешевле, чем полет одного космонавта или ремонт колоннады Большого театра. Ну и что? Посчитали. Теперь знаем. Все.
   Никому это не надо.
 
   В первый день я готовил ужин на всех, в том числе и на хозяев. Прикинул, что нужно побыстрее употребить из скоропортящегося, и сварил бешбармак. Пяток промороженных сухим льдом бройлеров приехали с нами в сумке-холодильнике; двух я использовал. Насчет пряностей постарался старина Хайям. Он утверждает, что хайям, он же хаома, – это особо забористый горный хмель, с которого древние арии и ловили свои божественные глюки. И сейчас в Горном Бадахшане его еще можно найти, если знать места. Но готовить любезный Омар ни черта не способен. Даже хлеб поджарить. Даже растворимый кофе. Своего рода талант. Зато знает много песен и анекдотов про Горный Бадахшан. Все они крайне неприличные. В отличие от стихов, которых он же, наш верный товарищ, может наговорить не одну антологию. Кажется, упоминал уже.
   А бабушки напекли пирогов с морошкой и грибами, и общее братальное застолье получилось на славу. А трио фольклористов – Омар, Вика и Валя – как выдали: Ruskei eičoi, valgei neičoi, sano sinã, sano sinã, – так все и пустились в пляс. – Ruskei neičoi, valgei neičoi, sano sinã, sano sinã, kedãbo heile rinnale, rinnale? Mustale piãle Muarjua da Muarjua. Minun vellele Duarjua da Duarjua. Minun miiloile iččeni, iččeni!
   («Румяная девушка, белолицая девушка, такая красивая, куда же ты идешь совсем одна?..» – ну и так далее.)
   И еще песню про Настю, я слов не помню, но это такая половинка истории Красной Шапочки, где три четверти песни – перечисление содержимого корзинки («…две печеные репы, два ячменных блина, три овсяных хлебца, сушеный лещ…»). Потом встречается ей Архип, берет узелок, кладет на бугорок… тут и песенке конец.
   Потом еще что-то.
   А потом меня уболтали на гитару, и я немножко спел, что под настроение легло – стараясь в основном для бабушек. «Белой акации гроздья душистые…», «Долго будет Карелия сниться…», «На ясный огонь…», «Черный кот».
   От усталости, от избытка кислорода, от вкусной обильной пищи, от роскоши человеческого общения – мы все внезапно и глубоко осоловели и как-то почти невежливо – бабульки готовы были продолжать – поползли на лежачие места…
   Тут мне первый раз приснился смертный сон.
 
   Это была та школа, которую мы тогда так и не отдали, – только на этот раз она была не совсем пустая и какая-то бесконечная. Коридоры, усыпанные битой штукатуркой и битым стеклом, уходили черт знает куда, в какую-то темноту, как штольни; я шел, проверяя закрытые двери классов, дергая за ручки, двери не открывались; пули, прилетая из-за окон, беззвучно и медленно ударялись в стены вокруг меня, но я не обращал на них внимания. Мне нужно было найти незапертую дверь. Наконец одна ручка подалась под нажимом – с той стороны кто-то сопротивлялся, но у меня было больше сил. Я толкнул дверь и вошел. Всю мебель в классе свалили к задней стене, освободив середину. А около доски, почти белой от въевшегося мела, стояла девочка лет десяти, с бесцветными редкими волосиками, со взглядом исподлобья и с отвисшей губой. Руки у нее были ненормально длинные, почти до колен. Одета она была в древнюю школьную форму, которую я мог видеть только в кино: коричневое уродливое платье и белый фартук с оборочками. Я думаю, она была ненастоящая, манекен или чучело, поскольку не двигалась и не дышала; на щеке виднелась трещина. Разве что глаза неотрывно смотрели куда-то чуть выше моей головы… А потом в коридоре раздались шаги. Я снял с плеча калаш, и он тут же развалился у меня в руках. Со звуком лопнувшего стакана на щелястый пол упал магазин и разбрызгал патроны… Дверь открылась, и вошло что-то. Я не успел рассмотреть: маленькое, ростом с ребенка, будто бы плотно сплетенное из веток или лозы. «Голову» прикрывал черный платок, завязанный по-монашески. Оно двигалось стремительно, и я не успел ничего сделать, как оно оказалось рядом и убило меня.

6

   Над самой поверхностью озера плавали плоские клочки тумана; где-то неподалеку несколько раз всплеснулась крупная рыба. Я курил одну сигарету от другой и не мог остановиться. Руки продолжали дрожать.
   Сзади раздались шаги. Они были точь-в-точь те, что во сне, и я заставил себя не оглядываться. Кто-то сел рядом. Я повернул голову. Это был Сергей Рудольфович.
   – Угостишь? – спросил он. – Мои промокли.
   – Конечно.
   Я подал пачку.
   Когда ехали и Маринке, стало худо, ее начали отпаивать и не заметили, как вылили полканистры воды на рюкзаки.
   Стоп, а когда Маринке стало худо? Отдельно от остальных – или это всех нас умотало в кунге так, что вместе с вестибуляркой утратилось представление о реальности? Не получается решить. Обе картинки одинаково правдоподобны.
   – Не спится по делу или не спится просто так? – спросил Рудольфыч, щелкая зажигалкой. Зажигалка у него была практичная, совмещенная с выкидным клиночком и пилой Джильи, которая вытягивалась, как рулетка.
   – Не знаю, – сказал я.
   – А я всегда на новых местах колоброжу, – сказал Рудольфыч. – Хорошо здесь, правда?
   Я кивнул.
   – Вам Терхо уже выдал ягодные места?
   – Ну… так, в общих чертах.
   – Хуторок Килясь – это по озеру и потом еще по реке километров двадцать отсюда. Живут там двое: бабка-ворожея и ее дочка. Дочка почти дебилка, а бабка, считай, настоящая ведьма. Я к ней наведывался года три назад… Я туда думаю фольклористов наших наладить, пусть заговоры да наговоры позаписывают, ну и тебя – предметами материальной культуры заняться. Там этого добра…
   – Она финка? – спросил я.
   – Саамка.
   – У меня вообще-то тема – карело-финские…
   – А для кругозора? Впрочем, не настаиваю, Иорданский будет только счастлив.
   – Остальные пока здесь будут делянку окучивать?
   – Пока да.
   – Я тогда лучше съезжу… да, это может быть интересно…
   Не знаю, почему я так решил. Что-то мелькнуло в голове и тут же испарилось, как эфир.
 
   На завтрак была гречневая каша-размазня. С чаем. Дежурил Джор. Я ему это припомню.
   Стоп. Уточняю – специально для тех, кто в детстве был похищен разумными попугаями или вырос подкидышем в детском саду (я знаю, вас таких много): гречневая каша состоит из отдельных зерен. И ее запивают молоком. А молоко – это вовсе не белая теплая мерзость с пластиковой пленкой, налипающей на зубы. Молоко – это вкусно, особенно из холодильника. И особенно под гречку. Если вы узнали об этом от меня, значит, я живу не напрасно.
 
   Я не говорил, что мы с собой не только генератор, но и бензина запасец везли? Слава богу, не внутри «салона» (тогда бы точно все умерли), а в канистрах на наружных подвесках – однако, знаете, когда утром дед переливал желтоватую жидкость из канистры в бак и я увидел, как над струйкой клубится как бы марево… мне задним числом стало дурно. У меня почти всегда так, если какая-то гадость случается, то отрабатываю я ее на следующий день.
   Потом дурнота прошла.
   Лодка у деда была длинная и узкая, из досок, хорошо просмоленных снаружи и густо крашенных суриком внутри; мотор стоял посередине и работал, надо отдать ему должное, почти бесшумно. Внутри лодка была сухая, и за всю дорогу туда я не заметил, чтобы просочилась хоть капля воды. Я сначала беспокоился за гитару, не промокла бы, но тревоги оказались тщетными. Дед сидел на корме, на румпеле руля, а мы разместились на узких банках так: я на самом носу, спиной вперед, Хайям перед мотором, а Вика с Валей – за мотором, втиснувшись на одну банку, – так же, как и я, лицом назад: услаждать дедов взор и слух.
   Хайям прихватил шахматы – старенькие, на магнитах. Я с ним не очень люблю играть: он начинает стремительно и смело, но к середине партии вдруг скисает, перестает видеть позицию и делает грубые ошибки. Динамическая рассеянность. Я же игрок посредственный, но внимательный и методичный и ошибок не прощаю. А он расстраивается. Он так все хорошо задумал. То есть, понимаете, это не я у него выигрываю, а он мне проигрывает. И мне это как-то без радости, и ему, можно сказать, в горе. Но когда я ему это объясняю, он начинает пылить, самоуничижаться и кричать, что ему и нужен такой партнер, который видит его ошибки и указывает на них, и так далее. Если бы он хоть понемножку отучался их делать… Мы с ним второй год играем – и мне кажется, он играет все хуже и хуже. Не исключено, что так оно и есть.
   – Будешь разговаривать с ведьмой, – сказал я, – попроси чего-нибудь от рассеянности. Травки какой-нибудь. Или грибочков.
   – Расставляй, – сопя раздутыми короткими ноздрями, велел он. – Сегодня я чувствую прилив сил!
   Он действительно сыграл первую лучше, чем обычно, но я поставил ему мат слоном и конем против двух ладей и лишней – да еще проходной – пешки.
   По ту сторону мотора разливался хохот: дед пел частушки. Карельские, в отличие от русских, трудно назвать неприличными – они намекают, а не называют. Но иногда намекают очень даже славно.
 
   Где-то на полпути мы пристали к небольшому островку – размять ноги и оросить кустики. Потом поплыли дальше. Небо, до сих пор безоблачное, вдруг выбросило стрелку облака, похожего на след реактивного самолета…
 
   (Вот здесь я точно наговорил на диктофон несколько слов – запись есть, прослушал много раз, по порядку номеров идет она именно здесь по очередности, но как я наговаривал, а главное – с чем было связано это мое словоговорение, почему я ни разу не нажал на спуск фотоаппарата – это ж у меня рефлекс уже выработался на интересные картинки, даже с упреждением небольшим справляюсь, – куда при этом делся Хайям с шахматами, я никак не могу ни вспомнить, ни вычислить. Если бы он рядом сидел, обязательно свои пять копеек повтыкал. Но нет – молчит, а дедовы частушки смутно фоном угадываются. Первая такая запись.)
   – …ага. Тридцать первое мая, девять часов сорок минут. Плывем по озеру. Штиль. Остров назывался Косой. У Вали коса, у Марины модные косички, все остальные девушки отряда носят практичные стрижки. В центре острова каменный фундамент какой-то постройки – то ли церкви, то ли маяка. Хотя кому тут нужен маяк? Рядом – утонувшая по самую крышу избушка, сруб, хотя, может быть, это остатки землянки или какого-нибудь блиндажа. Дед говорит, что при нем тут никто не жил. Разбираться не стал, если повезет, то потом когда-нибудь… четыре… пять… не сходит с языка… нет, не могу разобрать… в общем, что-то о младенце, похороненном заживо… достаточно архетипично, особенно в тоталитарных культурах. Красный кирпич здесь привозной, из местных глин получается только желтый и серый – а значит…
   (Вот это что? Это нас накрыло чем-то? Какая-нибудь летающая медуза, которую днем не рассмотреть? Или что? Тридцать первое мая придумал какое-то…)
 
   Зато я вспомнил, как Рудольфыч, пока мы сидели и курили, рассказал, что в семьдесят седьмом, когда случился на весь мир известный «петрозаводский феномен», он служил во внутренних войсках как раз в этих местах – в Кандалакше. И как их тогда неделями гоняли на прочесывание тайги в поисках пропавших людей. Люди десятками теряли память и куда-то шли, как лемминги, и некоторые, уже найденные, успокоенные и обколотые разнообразными полезными препаратами, потом сбежали из дома или больницы и все-таки смогли исчезнуть. По слухам, пострадало более полутысячи человек, из них почти двести пропали без следа. Нашли только два трупа: девушка утонула, а пожилого мужчину задрали волки. В сентябре, да. С волками, говорят, тоже происходили какие-то чудеса…
   И что-то подобное, только по масштабу меньше, было лет пять спустя на Кольском. По три стороны границы – у нас, в Финляндии и в Норвегии – точно так же люди теряли память и куда-то шли и прятались. Но тогда безумие охватило человек семьдесят.
   Как раз в тот день на Дальнем Востоке сбили корейский «боинг».
 
   А пока мы плыли в гости к саамской ведьме.
   – Смотри! – вдруг показал вперед Хайям.
   Я обернулся. В полосе прибрежных деревьев наметился провал, а через секунду я увидел башни. Черные мшистые параллелепипеды стояли почти рядом, как столбы ворот. Они были повыше прибрежных сосен, а значит – метров по двадцать пять.
   – Что это? – крикнул я деду, показывая на столбы.
   Он молча кивнул и намного повернул лодку, чтобы мы подплыли поближе. Я вытащил фотоаппарат.
   В общем, это был вход в канал и, наверное, ворота шлюза. Когда мы совсем медленно проплыли перед ними, в перспективе не то чтобы обозначилась, но как-то наметилась прямая просека – все, что от канала осталось. Я до упора выкатил зум и сделал несколько снимков самого столба и черной чугунной доски на нем – чтобы под разным углом легло освещение. Все равно букв почти не удалось разобрать… Но что-то смущало глаз.
   Насколько позволяло разрешение экранчика, я увеличил снимок. Вот что меня зацепило почти сразу: я не увидел швов между камнями или кирпичами! Казалось, оба столба высечены из цельного камня.
   – Терхо Петрович! – закричал я. – А можно подплыть вплотную?
   Он приглушил мотор.
   – Что?
   – Подплыть! Вплотную! Потрогать!
   – Опасно! Камни под водой – острые. Пробьют лодку. Нет, с воды нельзя. Только с суши.
   – Эти столбы – они правда из цельного камня?
   – А то как же! Видно же даже отсюда.
   – А что на доске написано, кто-нибудь прочитал?
   – Прочитали, прочитали, есть еще грамотные, не все в город переехали. Только я не помню. Барон Виттенберг и еще что-то. Тысяча восемьсот тридцатый… Вернемся, Муру спросим, у нее все записано. Кто строил, когда строил. Поплыли, а то, не дай бог, изанда налетит, всем плохо будет…
   – Что налетит?
   – Ветер продольный, волну разгонит! Захлестнет с краями!
   На небе развернулся уже веер из загибающихся перьев.
   И мы поплыли поскорее, лодка даже приподняла нос. Вода журчала под днищем – будто шумел по камням ручей.

7

   – Я посчитал, – сказал чуть погодя Хайям. – Каждый столб весит десять тысяч тонн. Плюс-минус тысяча.
   – И что? – не сразу понял я.
   – Как? – спросил Хайям.
   И действительно, как?
   Я оглянулся. Ворота канала были уже почти не видны. Небо в той стороне потемнело.
   – Гром-камень весил полторы, – сказал я. – Да уж. Методика описана, и тут ее явно не применяли… Наверное, это природная скала, ее просто обработали. Скололи лишнее. Другого объяснения не нахожу. Поэтому и острые камни на дне…
   – …на входе в канал, – подхватил Хайям. Он, когда был в ударе, во все врубался с полоборота.
   – Похоже, что канал так и не достроили, – сказал я. – «Епифанские шлюзы». Таких историй могло быть много.
   – С другой стороны, перемещение и стотонных, и четырехсоттонных каменных блоков в истории зафиксировано. Опять же, совершенно непонятно, как предки это делали. Я имею в виду Баальбек и почему-то забываемую всеми Храмовую гору. Когда Ирод реконструировал храм, в основание стены были положены брусья по двести тонн. А дома стояли от места стройки метрах в сорока. Вот этого я вообще вообразить не могу…
   – Ему, как и Соломону, помогала нечистая сила, – сказал я.
   – Тогда, может, и здесь? – Хайям кивнул за плечо.
   – Почему бы нет? – сказал я. – Места глухие, никто не заметит…
   Озеро тем временем резко сузилось, поднялось отвесными берегами и свернуло влево. Если что, подумал я, тут и на берег не выбраться. Как бы в ответ на эту мысль мотор закашлялся, а сзади налетел ветер – не очень сильный, но неожиданно холодный.
   Дед приглушил мотор, дал ему поработать на самых малых, потом погонял на высоких, прислушался. Крикнул Хайяму:
   – Покачай!
   – Что?
   – Вон тот насос!
   Рядом с Хайямом и впрямь обнаружилась рукоять насоса, похожего на велосипедный. Он качнул несколько раз, и мотор заработал ровно.
   – Легкая рука! – сказал дед. – Космонавтом станешь!
   – Да я как-то не собирался… – растерялся вдруг Хайям.
   – Кто тебя спрашивать будет! Повестку вручат, и полетишь! Как наш Парракас полетел!
   – Кто?
   – Парракас! Пес наш! А, хотя нет, его на войну взяли. А на Луну лайка Орава полетела – с соседнего хутора. Потом ее на самолете куда-то увезли, чтоб никому ничего не рассказывала…
   Орава – по-карельски «Белка». Так рождается фольклор, если кто не в курсе.
 
   Наконец озеро стало рекой с островами, и вскоре мы причалили к добротным лиственным мосткам. У мостков качалась ободранная и помятая алюминиевая лодка. Маленький моторчик без кожуха был поднят из воды, и красный трехлопастной его винт мне что-то напомнил – что-то чрезвычайно неприятное…
 
   Ведьма предстала перед нами из сумрака деловитой теткой средних лет, по-своему симпатичной, с узким лицом, светлыми локонами ниже плеч, ироничным ртом. Из ведьмачьего у нее были только желтые глаза и смутно знакомые мне значки на отделке длинного платья и передника – светлых, почти белых.
   (—Ух ты, – сказал Хайям. – А почему вы в белом?
   – А это, гостек, чтоб кровососов не привлекать, – ласково сказала ведьма.
   – Кровососов… – медленно сказал Хайям и задумался.)
   Звали ее Ириной Тойвовной.
   Дед на правах завсегдатая пошел поколоть дров, да и задремал. Ведьма стремительно вздула самовар, мы попили чертовски забористого настоя каких-то листьев, травы, сушеных соцветий черемухи и, кажется, коры или корешков: у напитка был легкий смолистый привкус. Всякую усталость сняло на счет «раз»… К чаю было сдобное печенье и мед.
   Потом фольклористы остались сидеть за столом и записывать заговоры, наговоры, привороты и обереги, а я с позволения хозяйки начал изучать хозяйство.
   Дом был не совсем типичный для здешних мест – он скорее напоминал поморскую избу, только размером поменьше раза в два: с высоким полуподвалом, галереей-верандой, обитаемым чердаком и разноскатной крышей, выстланной дранкой. За печью – настоящей финской, с камельком – обнаружился теплый клозет (на лето, правда, закрытый). Поленница за домом внушала уважение – как, впрочем, и бензопила, висевшая тут же на столбе. В стойле дремали две лошадки с огромными, как у пони, челками, а запах и похрюкивание выдавали наличие где-то неподалеку свинарника. Отдельно в стороне стоял лабаз «на курьей ноге» – высоком, в два роста, опаленном пне.
   По правилам, следовало полностью дом промерить и в масштабе перенести на миллиметровку. Это такой геморрой, что и представить себе невозможно. Если не верите или хотите произнести речь про ленивых студентов, попробуйте для начала изобразить хотя бы собственный квартирный санузел плюс кухню. Если вам повезло и вы живете в хрущевке со скошенными стенами, вам будет особенно интересно. Как человек тертый, я по этой самой причине миллиметровку нарочно забыл, а если бы ее взял кто-то другой, утопил бы или случайно использовал на растопку, поскольку изначально планировал обойтись подробным фотографированием с приложением рулетки; рулетка у меня яркая, широкая, все будет прекрасно видно. Жилой этаж, подвал с приличным запасом прошлогодней картошки и всяческими солениями на полках, чердак – не захламленный, как это обычно для старых домов, где живут долго-долго, а почти пустой – разделенный на три объема, причем центральный вполне мог бы послужить еще одной комнатой. Возможно, раньше тут кто-то и жил… Три сундука – кажется, старинные ящики из-под снарядов – стояли под стеной, я хотел спуститься и испросить позволения заглянуть в них, но из горницы доносился распев Ирины Тойвовны, я решил не отвлекать ее, а потом про сундуки, к сожалению, забыл. Возможно, в них ничего и не было: старые половики, драный тулупчик… а возможно, и сокровища: книги, расписные тарелки, иконы… В глухих местах на чердаках настоящие клады попадаются. Уже и легенды складывают и про сами уники, обнаруженные под горой ветоши, и про лихих людей, которые рыщут по заповедным местам в надежде обскакать на лихом своем коне краеведов и накладывают загребущую лапу на все, в чем мерещатся им будущие килотонны баксов. Противно, если честно. Черные археологи – конечно, гады. Но они хоть мертвых грабят, которые сраму не имут и вообще на нас особо внимания уже не обращают. А эта вот погань, плюнем на легенды, действительно есть, почему-то паразиты у нас очень быстро заводятся, и грабит она живых людей, обычно пожилых и совершенно беззащитных. И тащит она из чужих домов то, что за деньги-то не продать, а ценность имеет невыразимую: для тех, кого обокрали. Чаще всего иконы, конечно. Новодел, копеечный, только на базаре сбыть, а у людей в этом память, да не одного поколения…
   Икон, кстати, в ведьминой избе не было ни одной. В красном углу висели венок, бубен и кантеле (кто не знает – это типа гуслей; кто не знает про гусли – это типа среднее между старинной гитарой, совершенно не пригодной для хард-рока, и ящиком, похожим на скворечник с натянутыми на нем струнами) и сидела тряпичная кукла в красном платье и красных сапожках. Я сфотографировал. Бубен и кантеле – явно не для красоты, хорошо видно, что ими активно пользуются. Про венок я не понял. А от куклы мне что-то нехорошо стало, и я быстренько переключился на венцы, ставни, притолоки… Вы не представляете, сколько у избы запчастей.
   Точно так же, сопровождая фотографии заметками, надиктованными на ту же карточку, я обошел двор, сарай, конюшню, свинарник…
 
   Не могу представить себе – вернее, не могу примерить на себя, – как можно вести такое хозяйство практически в одиночку и на большом расстоянии от остальной цивилизации, без магазинов и разделения труда. Чем кормить лошадей и свиней? Ну да, накосить сена… посадить картошку, посеять овес. Но, ребята… в одиночку? Ладно, вдвоем – где-то есть и заявленная дочь. Все равно не верится.
   Но факт.
   Солнце скрылось за дымкой, это и к лучшему – не будет контрастных теней. Честно, я не очень хороший фотограф… как шахматный игрок: очень посредственный, но внимательный, старательный и аккуратный. За это меня даже пару раз хвалили…
   В общем, в поисках лучшей точки для съемки лабаза я отступал и забирал влево, глядя в экранчик аппарата, а не под ноги и не по сторонам. Кустик, еще кустик… и вдруг я оказался за каким-то штакетником по грудь высотой, неровным, беленным известкой, оскаленным, – оглянулся… и тут, ребята, я вам точно говорю: сердце у меня остановилось по-настоящему. Вот точно так же было на тех переговорах… нет, потом. Переговоры те я никогда не забуду, а эту картинку могу в любой момент…
   Короче, все было как в кошмаре, про который я недавно рассказывал. Не было комнаты – было что-то вроде загона с калиткой, в которую я и впятился. В загоне стояла девочка в коричневом платье и клеенчатом светлом фартуке. Она стояла неподвижно и смотрела в мою сторону, но куда-то мимо меня, мимо и поверх. Руки у нее были ненормально длинные, до колен. На скуле и щеке виднелся старый шрам.
   Я, кажется, начал очень медленно падать на спину и хаотично заерзал почти на месте, чтобы как-то вернуться к вертикали, потом отступил немножко, и тут за кустами раздались шаги. Всего оружия у меня был фотик, но и он выпал из рук и, стукнувшись о землю, выплюнул из себя батарейки.
   В калитку вошла оскаленная собака. Она была грязно-белого цвета, с очень толстыми ногами – и, кажется, у нее был горб. Или это шерсть стояла дыбом. Собака хакнула, чуть наклонила голову и с места прыгнула на меня. Я даже не успел шевельнуться. Я вообще ничего не успел. Ни вдохнуть, ни выдохнуть.
   – Хукку, – сказала девочка.
   Собака остановилась в воздухе и медленно опустилась на землю.
   – Эи суо, Хуку.
   Голос ее был ровный и гнусавый, будто ее с детства мучили полипы в носу.
   Собака полностью потеряла интерес ко мне, села и принялась чесаться.
   – Он хороший, – сказала девочка то ли мне, то ли собаке.
   Мы оба кивнули. Я сглотнул и задышал.
 
   Дальнейший обход хозяйства я совершал в сопровождении Лили (так звали девочку) и Хукку. Не могу сказать, что это помогало в научной работе и восстановлении душевного равновесия.
   Лиля была аутисткой – не такой, как в кино, где это всегда капризные гениальные дети, которые не могут добиться понимания у безжалостного и слишком быстрого мира взрослых, – а нормальная сельская аутистка с запасом в сорок слов, приспособленная чистить свинарник или собирать грибы; правда, то, что она умела, она делала хорошо. Я посмотрел, как она чистит. Я бы так не смог.
   Еще в школе, когда я увлекался психологией пополам с научной фантастикой, мне попался некий труд (название и автора я благополучно забыл), где объяснялось, что правы и материалисты, и эмпириокритики и что любой человек живет только и исключительно в собственном внутреннем мире, «программной модели Вселенной»; и от того, насколько полно и правильно эта программная модель описывает материальный мир, зависит жизнь этого человека и его процветание. Похоже, что Вселенная Лили вполне описывалась четырьмя десятками слов… при этом обеспечивая ей весьма комфортное проживание и достаточно высокий статус.
   В общем, объяснить ей что-то было трудно, а заинтересовать чем-то – просто невозможно. Лиля была самодостаточна в своем коконе. Лиля была бесподобна в том, что умела. Лиля не нуждалась во внешнем подтверждении своей уникальности. И все это – безотносительно меня, равно как и всего остального человечества. Человечество могло в одночасье сгинуть – Лиля бы этого не заметила и ничего от этого не потеряла.