— Что такое? — шепотом спросил Ловяга.
   — Не понимаю…
   Ловяга достал пистолет, снял с предохранителя; держа стволом вверх, сделал несколько мелких шажков к двери.
   — Не ходите, — сказал Дима. — Тут что-то не так.
   Они стояли и смотрели в проем, слыша только дыхание друг друга. Им виден был свежий, недавно обновленный дощатый тротуар, кусочек плотно утрамбованной гравийной дороги и дом напротив — такой же черный двухэтажный барак послевоенной постройки. Потом послышались звуки: медленное цоканье копыт. Оно приблизилось, и Дима вдруг почему-то взял Ловягу за рукав и потащил назад, вглубь, в темноту подъезда. Они прижались к обитой дерматином двери первой квартиры, Дима увидел пломбу и вспомнил, что за этой дверью ночью зарезали азербайджанского парня Максуда и кровью его написали на стене: «За Сумгаит!» — и еще какие-то значки, похожие на армянские буквы — но не армянские буквы, это Дима знал твердо. С тех пор прошла, кажется, вечность, и даже Ловяга, похоже, перестал подозревать в убийстве армянских строителей-шабашников, работавших в леспромхозе… тем более, что до них не добраться…
   Наконец, звук копыт — неимоверно громкий — достиг высшей точки, и Дима увидел человека в черных очках, ведущего в поводу громадного коня. Конь шел, опустив голову, и при каждом его шаге вздрагивала земля. Он был неопределенной масти, Диме показалось — серо-розоватый. В седле, сгорбившись, сидел кто-то, с головой укрытый черным покрывалом. Эта процессия не могла быть в поле зрения больше трех-четырех секунд, но почему-то они все шли, и шли, и шли, и грохот копыт заполнял собою все на свете… Наконец, это кончилось. В наступающей тишине возник какой-то новый звук — рядом. Дима с усилием перевел взгляд на Ловягу. Капитан скрежетал зубами. В полумраке глаза его казались огромными.
   А потом из-за открытой створки двери вышла крыса. Встав столбиком и наклонив голову, она долго и напряженно вглядывалась в сумрак подъезда. «Стреляй», — шепнул Дима. Ловягу не слушались руки. Крыса повернулась, еще раз посмотрела внимательно, словно запоминая, через плечо, и ушла. И тут же дверь с грохотом захлопнулась.
   — Ключ! — клацнул Дима, и капитан его понял. Замок опломбированной квартиры сдвоенно щелкнул, Ловяга скользнул в приоткрывшуюся щель, Дима за ним. Привалившись к двери изнутри, Дима перевел дыхание. В подъезде послышался мягкий множественный шорох.
   Дима крошащимся мелком нарисовал на двери звезду Давида, а на полу — пентаграмму. Не забыть взять в школе мел, этот кончается…
   — Боже мой… — прошептал Ловяга. Он стоял на пороге комнаты, в которой был убит Максуд. Дима заглянул в комнату через его плечо.
   Внутри мелового контура лежавшего здесь тела творилось что-то дурацкое: растущие из пола тонкие светящиеся нити, похожие на нежную плесень, дрожа, то складывались в лежащее навзничь тело с откинутой головой, и лицо его менялось, переходя от мучительного оскала к странной умиротворенности, — то вдруг тело исчезало, и появлялся кусочек городского пейзажа: угол большого дома и маленький домик, кусты и деревья, тротуар, переходящий в лестницу, неподвижные фигурки: мужчина с собакой, женщина в шляпке, мальчик на трехколесном велосипеде и тоже с собакой…
   — Пошли, — Дима тронул Ловягу за плечо.
   От окна он оглянулся: пятна крови в углу и кровавые буквы на стене поросли той же плесенью, и там тоже происходило какое-то движение, но фигурки были слишком мелкие, и разбираться в них было некогда. Ловяга потянулся к шпингалету, но Дима поймал его руку, подышал на стекло и пальцем изобразил на туманном пятне рунный знак «двойной лев». Стекло рассыпалось на мелкие осколки и вылетело наружу, будто с той стороны внезапно исчез воздух. С подоконника Дима спрыгнул на завалинку, а с завалинки — высокой, почти в полтора роста — на землю. Капитан последовал за ним.
   Дворик Диминого дома был тесен и весьма покат; отсюда начинался склон лощины, выходящей к Ошере пониже пристани. Но идти по лощине Диме решительно не хотелось. Поэтому, проскользнув под забором по сухому водостоку в соседний двор, он круто свернул направо, к жалкому огородику бабки Мамаихи, выдернул из грядки две недозрелые чесноковины, одну сунул в карман себе, другую подал капитану. По почерневшим от времени доскам они прошли мимо мамаевского осевшего набок домика. На калитке ворот Дима мелом изобразил тот же рунный знак, но ничего не произошло. Тогда он отворил калитку и вышел в переулок.
   Переулок был пуст. Неимоверная чистота повсюду и скелеты деревьев над крышами придавали пейзажу вид незаконченной декорации.
   — Слушайте, — шепотом сказал Ловяга, — откуда вы все это знаете?
   — Объяснили, — не вдаваясь в подробности, ответил Дима. Он оглядывался по сторонам, стараясь почувствовать обстановку. Тишина была неполной, и это тревожило. Впрочем, полная тишина тревожила бы еще больше.
   — Но надо же всем… чтобы все знали…
   — Делается, — сказал Дима. Он посмотрел на часы. Было без четверти пять. — Уже напечатали, наверное. К ночи разнесут.
   Загавкали впереголосок собаки. Гавкали смущенно, презирая себя за пережитый страх.
   — Вы мне что-то начали говорить там, на лестнице, — сказал Дима. — Что-то интересное. Но нас прервали.
   — Напомните.
   — Ну, вы процитировали «Черный посох», а потом начали подвергать критике мою гипотезу…
   — Да-да, что-то же пришло тогда в голову… забыл. Вроде того, что, если ваша теория верна, то те, кто вызывает к жизни те или иные страхи, будут становиться их первыми жертвами, и постепенно все пойдет на убыль…
   — Выгорят дрова, да?
   — Можно и так сказать. После гибели какого-то наиболее образованного слоя изощренные кошмары исчезнут, и останется что-то примитивное…
   — Уж не думаете ли вы ускорить этот процесс?
   Ловяга споткнулся. Диму вдруг затошнило. Ловяга не заслуживал таких слов. Впервые увидев его, Архипов сказал: «Странно: гэбист, а глаза людские». Ловяга был по-настоящему озабочен теми исчезновениями пацанов и сумел даже организовать прочесывание тайги. До последних дней он был убежден, что имеет дело с какой-то террористической группой, избравшей далекий Ошеров учебным полигоном. В общем, от подлеца Петрунько он отличался диаметрально…
   — Извините, Родион Михайлович, — сказал Дима. — Мне не следовало этого говорить. Я не думаю так.
   — Я понимаю, — сказал Ловяга. — Я не обижаюсь. Надо быть в ответе…
   Из переулка они свернули на Коммунистическую. Улица, на которой жил Дима, была Ленина, а переулок — Колымским. Вся слободка называлась Колымой. Это был один из ошеровских анекдотов: от Ленина к коммунизму путь лежал только через Колыму.
   — Я тогда еще вот что хотел сказать, — вспомнил Ловяга. — Вы говорите: страх. А эти деревья? Или солнце, луна? Или барьер? Ну, барьер еще туда-сюда, а пыль и мусор куда делись? В этом-то какой страх?
   — Нечеловеческий, — сказал Дима. — Я подозреваю, что в нашем городе уже не все жители — люди.
   — Хотел бы я знать, кто из нас сумасшедший, — с тоской сказал Ловяга.
   — Я пришел, — сказал Дима. — Думаю, мы еще увидимся сегодня. И вот что: попробуйте позвонить 2-86 или 2-90. Не знаю, что из этого получится…
   — Хорошо, — сказал Ловяга. — Тогда мы не прощаемся…
   Школьную калитку украшала замысловатая рунная фраза, которой Дима не знал. Но нанесена она была явно рукой Леониды, поэтому Дима вошел смело и двинулся по песчаной дорожке мимо зарослей татарской жимолости — единственного, кроме травы, растения, оставшегося зеленым — к школьному крыльцу. Некоторое время он чувствовал на себе взгляд капитана; потом это прошло. Ступени тоже были испещрены. На крыльцо он подниматься не стал, а пошел в обход, к котельной. Дверь в котельную была запечатана тавром царя Соломона. Дима постучался особым стуком и на вопрос: «Кто?» назвался:
   — Третий.
   Почему-то вдруг, пока с той стороны гремели засовом, он испытал острую необходимость оглядеться. Не оглянуться, а именно оглядеться. Слева, за голыми деревьями и зелеными кустами проступал забор, черная литая решетка с поднявшимися на задние лапы львами. Клумбы пылали настурциями. Там, где забор кончался, виднелись такие же литые чугунные перила лестницы, ведущей под обрыв: там, на обширной террасе, было продолжение школьного двора. Стадиончик и тому подобное. Дальше берег уже окончательно обрывался к воде, но отсюда Ошера была не видна — только справа, далеко, блестел кусочек ее черного зеркала. Прямо же, рукой подать, будто это и не противоположный берег судоходной реки, возвышалась светло-серая, в мелкую крапинку, осыпь, а над осыпью нависал сплошной, похожий на мох, еловый ковер. Дальше, образуя горизонт, шли полусферические, как каски, сопки, с редкими светлыми проплешинами. Небо было равномерно белесым и излучало свет. Касаясь угла школьного здания, висело солнце — призрачным кольцом. Почему-то сильно пахло разогретой хвоей — как в бору в солнечный безветренный день.
   — Входите, Дим Димыч, — сказали ему.
   Снимки были отличные, четкие, и, перебирая их, Дима думал: это вторжение. Вторжение. Вторжение… Ах, как славно, если это действительно вторжение! Как это легко и понятно. Это то, чего мы даже немного ждем и к чему исподволь готовы. Просто гора бы с плеч… и не ломать голову над темой возвращения старых богов в завершение шеститысячелетнего единобожеского цикла… Голос Леониды был странно безжизнен тогда, и лицо не менялось. Великие битвы полыхали в долине Иордана, и под ударами адептов Яхве пали города Адме, Севоим, Гоморра. Почитающие богов пантеона держались только в Содоме, за его неприступными стенами. Все меньше их становилось… В ослабленные голодом и огнем сердца вкрадывалась слабость, и кто-то, не вынеся мук осады, открыл ворота врагу. Две ночи и день шла резня на улицах города, и рушились поруганные храмы. Лишь храм Ашеры, богини-воительницы, стоял неприступной цитаделью среди пожаров и крови. Высоко над стенами его поднималось божественное древо. А когда оно вспыхнуло, подожженное смоляными горшками, ворота храма открылись и плечо к плечу, по двенадцать в ряд, вышли закованные в медь жрицы. Короткие мечи они погружали в тела пьяных вином и кровью победителей, боевыми косами смахивали головы с их шей. Неудержим и страшен был их поход, и много воинов легло им под ноги. А когда они захватили и окружили кольцом городские ворота, по пробитому ими коридору пролетела конная сотня — это высшие жрицы уносили ветви и семена божественного древа. И когда конные скрылись в ночи, пешие воительницы перестали убивать… Много лет торговали ими на рынках от Египта до Шумера и дальше — до самой страны Шэнь, требуя огромную цену за редкую красоту и умопомрачающее искусство любви. А конные жрицы ушли в земли хеттеев, и след их преследователи потеряли. Шесть лет длился великий поход: по землям эниан, молоссов, дагаев и дальше — в край людей, не знающих меди и обычаев, но искусных в кремнях и кости; из них жрицы брали себе мужчин, мужей и проводников, а потом убивали их, чтобы не оставлять о себе ненужной памяти. С коней жрицы пересели в лодки и плыли по рекам, великим и малым, по воде и против воды, и остановили движение лишь тогда, когда в живых осталось одиннадцать из тех, кто вырвался когда-то из подплывающего кровью Содома. Одиннадцать — это был наименьший счет для того, чтобы вырастить божественное древо. И семя древа опустили в землю и поочередно полили своей кровью, пока росток не дал третьего побега. Но зимние морозы убили росток. И тогда весной вместе с новым семенем божественного древа опустили и иное семя — семя растущей здесь исполинской сосны с длинными хвоинами, собранными по три. И сущность древа перешла в росток этой сосны, и сосна выросла и уцелела. И рос вместе с ней храм — в глубину, в мягкий пористый камень сердцевины холмов. И стали сменяться поколения в тихой неторопливой жизни здесь, на краю тайги, над прекрасной рекой, под сенью вечного древа…
   Ашереи-мужчины били в тайге зверя, чтобы есть его мясо и греться его мехом, и добывали плоды дерев, подобных вечному древу, чтобы вкус мяса никогда не наскучил; а женщины, метательницы стрел, взимали дань с воды и неба. И не переставал куриться жертвенный очаг у подножья древа, и одиннадцать жриц, меняя смертные тела, продолжали свое вековое служение. Каждая имела посвящение зверю: вепрю, быку, льву, коту, волку, коню, оленю, серне, крысе, обезьяне, агнцу. И только над своими зверьми имела власть жрица-воительница… Племя росло не быстро, потому что, благодаря содомским обычаям, каждая женщина имела лишь столько детей, сколько хотела сама и сколько дозволяли жрицы — но все же росло и расселялось по реке вверх и вниз, одолевая в мелких стычках и больших войнах приходящих иногда с Большой реки врагов, ибо боевое искусство храма Ашеры стараниями жриц не забывалось никогда… И так, почти в неизменности, ашереи прожили половину срока, назначенного старыми богами для своего возвращения…
   Беда пришла с Большой реки. На тысяче лодок приплыло с низовий и поселилось на берегах ее племя, называющее себя Охон. Они поклонялись медвежьей голове, знали огонь и медь и были невозможно любопытны. Их нельзя было прогнать, от них не удавалось отгородиться. Повадки и обычаи их, шумные, веселые и простодушные, показались привлекательными многим молодым ашереям… Сменилось всего одно поколение, и царь ашереев перестал считаться с Храмом, а следом за царем — и многие из народа. Но, придя однажды с огнем, они нашли лишь обрушенные входы… Просто к тому времени Храм был уже устроен так, что коридоры его и переходы пронизывали и времена, и пространства. И жрицы, рассеявшись по необъятному миру, все равно присутствовали в Храме. Меняя смертные тела, они продолжали служить вечному древу — до завтрашних дней, до исполнения пророчеств, когда старые боги в блеске своем и величии возвратятся в этот мир — но прежде того через открываемые врата хлынут толпы порождений тьмы, бегущих от богов… и жрицам предопределено погибнуть в этой последней битве, ибо не могут державшие мир воспользоваться плодами своего служения…
   Дима перетасовал фотографии, сложил в конверт. На него смотрели.
   — Я возьму? — спросил он.
   — Конечно, Дим Димыч, я много наделал, — солидно сказал Иван. — Берите.
   — Как вам все это?.. — жадно спросил Павлик; глаза у него горели.
   — Очень может быть, — сказал Дима. — Особенно те, где паровоз тащат…
   — А зачем им паровоз понадобился, как вы думаете?
   — Никак не думаю.
   — Для балласта, — сказа Иван. — Чтобы не качало.
   Этот узкоколейный паровоз валялся бог знает сколько лет у подножья Серафимовской сопки, километрах в десяти от города. На фотографии он как бы плыл над землей, оплетенный светлыми ветвящимися лианами. Перед паровозом и позади него шли двое — чем-то неуловимо отличающиеся от людей.
   — Это ведь полное доказательство, Дим Димыч, правда? — не унимался Павлик. — С этим уже не поспоришь?
   Дима пожал плечами. Совсем не хотелось втягиваться в дискуссию, тем более, что Павлика переубедить — дело безнадежное, так он бредит всякими пришельцами… И вдруг Дима испытал странное ощущение: как будто долго-долго звенело в ушах, и он к этому притерпелся и научился справляться — и вдруг звон прекратился. Что-то подобное случилось сейчас с его мыслями, но что именно — понять было нельзя, и осталось только чувство облегчения…
   — Снимали, значит, с Сивой горки… — начал он, но тут в дверь постучали условным стуком.
   — Это Танька, — сказал Иван и пошел открывать.
   — В общем, так, Павлик, — сказал Дима. — Задание на завтра: поднимись на Катеринину сопку и сделай круговую панораму. Постарайся успеть до полудня. Потом — сюда. Договорились?
   — А зачем?
   — Есть одна мысль…
   По лестнице спустились Иван и Татьяна. Иван, галантный кавалер, шел первым и нес Татьянин рюкзачок.
   — Тяжеловато вам будет, Дим Димыч, — ухмыльнулся он, взвешивая рюкзачок на руке. — Постаралась девушка…
   Поставленный на стол, рюкзачок тяжело и глухо звякнул.
   Татьяна молча откинула клапан, распустила узел. Связками по семь штук, до самой горловины лежали латунные гильзы.
   — Пороха три банки, капсюля и девять пачек снаряженных патронов, — сказала она. — Все на дне.
   — Танюха! — Дима прижал руку к сердцу.
   — Да ладно, — сказала Татьяна. — А это вам, как обещала…
   Она повернулась к Диме спиной и задрала свитер и майку до лопаток. Прямо к телу полосками пластыря был прикреплен пистолет. Дима осторожно отодрал пластырь. Потертый зеленоватый «ТТ» с деревянными накладками…
   — Ну, Танюха, у меня слов нет, — сказал Дима. — Спасибо тебе.
   — Патронов только одна обойма, — сказала она.
   — У Василенки попрошу.
   — Не говорите только, откуда ствол.
   — Я еще не…
   Долгий вибрирующий звук, идущий то ли сверху, то ли из-под ног, заставил его замолчать. Все прислушались, переглянулись. Звук не повторялся.
   Дима завернул пистолет в газету и опустил в сумку. Шуршание бумаги было неприятно громким.
   — Пойду посмотрю, — наконец, сказал Иван. Пашка молча пошел за ним.
   Татьяна улыбнулась — полурадостно, полувиновато. Дима взял ее руки в свои и поднес к лицу. Пальцы Татьяны пахли металлом и ружейным маслом. Дима поцеловал их — все по очереди. Татьяна провела кончиками пальцев по его щеке, потом приподнялась на носочках и губами коснулась губ. Тут же отпрянула и сделала знак: тихо! По лестнице кубарем скатился Пашка.
   — Идемте, там такое!.. — он не закончил и снова бросился вверх.
   Там, наверху, в дверях стоял Иван в позе вратаря, пропустившего наилегчайший мяч. Что-то было не так, но что именно, Дима понял, только оказавшись под открытым небом. Само небо. Он уже успел за последние дни привыкнуть к равномерно светящемуся белесоватому куполу. Сейчас небо приобрело сиреневый цвет и гнусно мерцало, как ненагревшаяся кварцевая лампа. Солнце, которому положено было быть за школьным зданием, висело прямо перед глазами: даже не багровое, а вишневое, огромное, лохматое по краям и с темным, почти черным зрачком в центре. Кровавый глаз…
   Это безумное солнце, возникшее в неположенном месте, вдруг высекло в Диме вспышку какой-то темной безжалостной радости. Что-то с чем-то сходилось, он получал ответы на не им заданные, но в нем звучащие вопросы… Мосты сожжены… Обратной дороги нет… Занавес подымается… Багровый глаз гипнотизировал его, притягивал, звал сделать шаг… И тут Татьяна закричала.
   Она кричала дико и показывала рукой куда-то левее, Дима оглянулся и тоже заорал: из кустов к нему боком, по-крабьи, бежал огромный, с собаку размером, паук. Бежал он, к счастью, помедленнее собаки, и Дима успел влететь в дверь и захлопнуть ее изнутри, и прыгнувший паук с грохотом ударился в нее. Дверь в котельную была двойная: наружная, обитая железом, открывалась наружу и запиралась на засов; внутренняя, фанерная, открывалась внутрь и не имела ни засова, ни защелки — ничего, только проушины для навесного замка, да и те с той стороны! И оставалось только налегать на нее всем весом и стараться удержать, не дать открыться… Заскребли когти. Лом, лом тащите! — закричал Дима. Ребятишки посыпались вниз. Паук ударил еще раз, гораздо сильнее, Дима чудом удержался на ногах. Одолею ли я его ломом?.. Черт, иметь бы пару секунд — тогда можно закрыть наружную дверь… Но пары секунд не было. Паук ударил опять. Казалось, в дверь с силой метают пудовые гири. Мальчишки бежали обратно, один с ломом, другой с дворницким ледорубом: топором, наваренным на железную трубу. Дима взял ледоруб. Дождался, когда паук ударит снова, досчитал до трех и распахнул дверь, поднимая оружие — и понял, что проиграл. Пауков было два, один пятился от двери, другой шагах в семи подобрался для прыжка — и прыгнул. Дима попал в него — в самую морду. Тупое лезвие застряло в хитине, ледоруб чуть не выбило из рук. Паук с хрустом, ломаясь, врезался в косяк, а Диму отбросило на несколько ступенек вниз — он еле устоял на ногах. Второй паук метнулся ему на грудь, и он успел только заслониться, громадные жвалы сомкнулись на стали, когти впились в плечи и бока, передние короткие лапы тянулись к лицу и почти доставали, и страшная, сводящая с ума вонь не позволяла вдохнуть, и Дима давил, давил, давил из последних сил, уже ничего не понимая и ничего не видя — и вдруг оказалось, что схватка кончилась, что он встает, царапая ногтями по стене, а у ног его валяется бледным брюхом вверх этот безумных размеров паук, и лапы его вразнобой сгибаются и разгибаются, брюхо подрагивает, а из брюха вываливается и падает на пол толстая, как веревка, паутина. Он видел это как бы сверху, с большого расстояния — а потом внезапно вернулось все. Дима согнулся, и его вырвало желчью. По стенке он кое-как отодвинулся от этого кошмара, и тут оказалось, что паутина прилипла к штанам, и это было свыше всех сил — его опять чуть не стало рвать, но он все-таки сумел переломить себя, нашарил под ногами какую-то палку и кое-как отодрал плотно прилипшую гадость. Только после этого он смог осмотреться.
   Иван стоял, сунув руки в карманы, и изредка икал, а пончик Пашка, обняв лом, рыдал в углу. Суровая Татьяна с «ТТ» в опущенной руке стояла над ним и отрывисто повторяла: «Сопля. Сопля. Сопля».
   — Танька! — выдохнул Дима.
   — Ништяк, — проворчала она. — Говорила же — берет их обычная пуля. Аргентум, аргентум…
   И тут Диму настигла настоящая боль.
   Он кряхтел и стонал, когда Татьяна раздевала его, когда промывала из чайника раны, бормоча: «Хуже рыси, хуже рыси, ей-богу…», когда перевязывала его же и ивановой разодранными рубашками. А потом боль как бы отдалилась, и стало легче — если не двигаться.
   — Еще один, — вдруг будничным тоном сказал Иван. — Пончик, давай сюда лом.
   Дима, вскрикнув, вскочил и оглянулся. Но это был не еще один. Это был все тот же. Он полз, цепляясь правыми ногами и стуча костяным телом о ступени. Левые ноги волочились, как хвосты.
   — Погодь лом, — сказала Татьяна.
   Она передернула затвор, подняла двумя руками пистолет на уровень глаз и выстрелила. Заложило уши. Паука подбросило на ступеньку вверх, секунду он будто бы балансировал, потом покатился и распластался у подножия.
   — Берет их свинцовая пуля! — с нажимом повторила Татьяна. В звоне, наполняющем подвал, голос ее прозвучал странно.
   — Это дневная тварь, — из своего угла сказал Пашка. — А то о ночных речь шла.
   — А ты бы помалкивал, боец, — сказала Татьяна. — Не обоссался хоть?
   — Танюха, не надо так, — сказал Дима. — Не добивай его. Мало ли, что по первому разу бывает?
   — Когда бы по первому, — сказала Татьяна. — А то…
   — Сам не знаю, что со мной, — сказал Пашка. — Не боюсь, не боюсь, не боюсь — а потом как лопнет что…
   — Все это лирика, — сказал Дима. — Давайте как-нибудь выбираться отсюда.

МИКК

   Девочка провела его в комнату без окон — впрочем, в этом доме нигде не было окон, — предложила посидеть на диване и вышла. Диван был неплох, но Микк все равно не сумел откинуться на спинку — сидел, склонившись чуть вперед и твердо упершись ногами в пол. В любой миг он мог вскочить. Здесь это ни к чему, но сбросить напряжение он был не в состоянии. Вернулась девочка — принесла чай и печенье. Чай был густой и без сахара. Кип не забыл. Кип много чего забывает, но как раз такое помнит железно.
   — Он ничего не говорил? — зачем-то спросил Микк.
   Девочка молча покачала головой и ушла. Странная девочка. Похожая на мягкую рыбку.
   Микк потрогал портфель. Еще почти горячий. А здесь хорошо, прохладно. Правда, пахнет какой-то дезинфекцией. Прошлые разы, кажется, не пахло. Или пахло? Он стал вспоминать. Снова вернулась девочка и поставила на стол букет цветов.
   — Чем это пахнет? — спросил Микк.
   — Фильтры новые, — сказала девочка. — Утром меняли.
   Ушла.
   Вот так, подумал Микк. То ли пахнет новыми фильтрами, то ли пахнуть ничем не может, а значит, мне кажется. Галики идут. Или, как теперь их называют, нашки. Тот парень, Аспес, упоминал о запахе. Резком и на что-то похожем. Запах тревожил и отвлекал — перебиваемый ароматом цветов, еще сильнее, чем прежде.
   Что скажет Кип? Интересно, что скажет Кип? Микк стал представлять себе все возможные ответы Кипа. Это мгновенно надоело, но остановиться он не мог. Надо выпить, подумал он. Надо срочно выпить. Граммов сто. У Кипа должно быть. По крайней мере, спирт есть наверняка.
   Как же долго он моется…
   Он только успел подумать об этом, как дверь открылась, и вошел Кип, доктор Кипрос Эф Маренго, в одних белых шортах и шлепанцах, с огромной черного стекла бутылью в руке. Запах дезинфекции усилился.
   — Привет, ковбой! — сказал он, протягивая щетинистую руку.
   — Привет, жопорез! — Микк эту руку пожал. Несколько секунд они давили друг другу кисти, и Микк победил, как всегда — но ему почему-то показалось, что Кипрос поддался.
   — Примем в организм, а? — предложил Кипрос, встряхивая бутыль.
   — Я что, когда-нибудь отказывался? — вернулся на диван Микк.
   Вот теперь он смог сесть нормально: откинувшись, заведя за голову руки, положив ногу на ногу… Лет десять назад на курсах социальной гигиены — занесло же, запоздало удивился Микк — лектор доказывал им, что алкоголь на организм практически не влияет, а влияет ритуал: добывание бутылки, ожидание, разлив, тост… На следующую лекцию вместо воды ему налили чистого спирта в стакан. Порезвились.