______________
   * Свой милый город Пензу (фр.).
   Определенный директором казанской гимназии, которая тогда именовалась императорской, в память того, что ее основал император Павел Петрович, едва ли не в посещение свое Казани (тогда же подарена была ей богатая библиотека князя Потемкина-Таврического, перешедшая потом в университет), я отправился в начале следующего лета к месту своего назначения. Во время пути меня окурял, как будто против миазмов, ожидавших меня в Казани, медовый аромат гречневых полей, расстилавшихся на несколько десятков верст. По нескольким станциям я мчался как вихрь на лихих татарских конях, управляемых бешеным татарином-ямщиком. Казалось, я не чувствовал расстояний.
   Вскоре по приезде моем в Казань поручена мне и должность директора училищ губернии с двойным жалованьем, по этому месту и месту директора гимназии, - новый знак особенного внимания ко мне попечителя. Ни прежде, ни после меня никто не занимал этих мест в одно и то же время.
   Осенью 1825 года приехал в Казань Магницкий. После предварительных экзаменов в гимназии, продолжавшихся несколько дней и ежедневно им посещаемых, происходил торжественный акт. Читая отчет об управлении гимназии за академический год, я окончил его следующею речью (напечатанною впоследствии во II части "Славянина", журнала, издававшегося Воейковым): "При этом торжественном случае могу ли я умолчать об одном из приятнейших предположений наших? В то время, когда единодушным соревнованием наших соотечественников по всему протяжению России возносятся памятники великим мужам ее: Ломоносову на берегах Двины, меценату Демидову{488} в стенах Ярославля, герою Донскому на полях Краснохолмских, Ришелье у вод Черного моря, - и то самое время, когда благодарность не есть только долг, а собственное наше удовольствие и слава, останется ли казанская гимназия равнодушною к памяти Державина, получившего в ней начальное образование? Здесь гений долго испытывал силы свои; здесь одобрение наставников было первым лавровым листком того венца, которым со временем почтило его восторженное отечество. Отсюда, прозирая свое будущее поприще, вышел он на первые опыты славы. Смело можем сказать: Державин был наш воспитанник. Кому же уступим честь первенства в почтении достойным образом памяти великого? Я полагал бы воздвигнуть ему здесь приличный памятник с его изображением и надписью: "Воспитаннику своему Гавриилу Романовичу Державину казанская гимназия". За усердное выполнение этого дела ручается мне любовь к просвещению почтеннейших сочленов моих и, конечно, здешних сограждан, которых в сем случае предупредил я только словом, а не чувствованиями". Присутствовавший на акте управлявший тогда губернией, А.Я.Жмакин, объявил тут же, что он готов собранием пожертвований осуществить предположение мое в случае соизволения на то правительства. Последствия известны: памятник Державину стоит на площади против университета. Горжусь, что я положил первый камень в основание этого памятника.
   При выходе с акта попечитель горячо благодарил и обнимал меня, и тут же предложил мне место инспектора студентов в университете. Вскоре в "Московских Ведомостях" изъявлена мне благодарность за отличное устройство гимназии. Как я ни отговаривался от предлагаемой мне должности, как я ни представлял, что буду полезнее на прежнем своем месте, Магницкий настаивал, чтоб я занял ее; скрепя сердце я должен был повиноваться. Инспектором был тогда Г.Ф.Вишневский, благородный, добрый, истинный джентльмен по своей жизни и в обращении с студентами. Его жена, урожденная Еропкина, умная, примерная мать, нежная спутница его жизни, в которой они испытали много невзгод, содержала женский пансион, прекрасно устроенный, с целью оградить свое семейство от нужды и дать приличное воспитание детям. Негодовал ли попечитель на мягкость характера Вишневского, или по другой причине желал его удаления, - мне неизвестно. Он не был еще уволен от должности инспектора, и мне поручено было пока исправление ее; следственно, я поступал на место, которое еще было номинально занято.
   Я переехал в университет, и за мною затворились двери в светлый мир моей жизни.
   Магницким сделано было много на увеличение и украшение зданий университета, на устройство церкви (по образцу домашней князя А.Н.Голицына в Петербурге), библиотеки, физического кабинета, обсерватории, одним словом, все - что можно было сделать денежными средствами, щедро ему отпускаемыми. И это все осталось бы навсегда памятником попечительства его, если бы в этих сооружениях не вмешались расчеты, о которых, основываясь на фактах, упоминает г. Феоктистов в своей статье. Что до меня, то я, по своей должности не вмешиваясь в экономические дела университета и не стараясь разведывать темные пути, которыми они проводились, не скажу ничего ни за, ни против. Правда, у Магницкого был чиновник, правая рука его, который любил занимать деньги, и, когда кредиторы напоминали ему о долге, старался чем-нибудь отметить им. Если б я не боялся резко выразиться, я упомянул бы при этом французскую пословицу: "Tel maitre tel valet"*. Здание университета соответствовало своему назначению, но чтоб эти палаты, эти камни, прекрасно сложенные и изукрашенные, можно было в самом деле признать тем, чем они на фронтоне титулуются золотыми буквами, надо, чтобы дал им высокий смысл животворный дух прогресса, чтобы юноши, посещающие аудитории, находили в них для ума и сердца здоровую, с потребностями времени и успехами наук обновляемую пищу. Что ж если для утоления голода хочешь припасть к груди матери, а тебе предлагают коровий рожок, хоть бы и в золотой оправе, с прокислым молоком.
   ______________
   * "Каков хозяин, таков слуга" (фр.).
   С попечительством Магницкого была учреждена и новая должность директора университета. До меня занимал ее медик Владимирский очень недолго. Прекрасный сначала, он через несколько месяцев никуда не годился. Люди переставлялись, как шашки в руках опрометчивого игрока. На его место поступил доктор медицины и хирургии, надворный советник Трифон Егорович Л-ров. Хирургические операции он вздумал делать и над университетом. Раздражительный от природы и по болезни, он по временам доходил до исступления. Говорили, что он родом из южных славян, но в нем были все инстинкты их южных соседей. Он постоянно употреблял опиум в сильных приемах. В один из пароксизмов своего раздражения он прописал себе такую ужасную дозу, что аптекарь не решился отпустить ее без рецептуры официального врача Фукса (который был и ректором университета). Можно судить, как приятно было мне находиться в ежедневных сношениях с такою личностью. Расскажу только один пример его любезного обращения со мною. Раз я как-то заболел и послал к нему вместо себя своего помощника, надзирателя, служившего и соглядатаем за моими действиями, с ежедневною рапортичкой. Взбешенный, что не я сам пришел, и не разбирая причины, по которой я не мог прийти, он приказал моему помощнику сказать мне, что он плюет на мои рапортички. Этого я не мог вынести; хотя больной, я оделся, отправился к нему и расквитался с ним по правилам Ветхого завета... после чего ему так не поздоровилось, что он был вынужден прибегнуть к усиленному приему опиума. Через месяц, два, он пошел к праотцам своим.
   Уже до меня в университете была ломка всему, что в нем прежде существовало. Начальники, профессоры, студенты, все подчинялось строгой клерикальной дисциплине. Науки отодвинулись на задний план. Гонение на философию доходило до смешного фанатизма, если фанатизм, в чем бы он ни проявлялся, может быть когда-либо смешон. Например, во всех аудиториях на кафедрах вычеканен был золотыми буквами текст, приноровленный против этого злохудожественного учения. Руководства немецких ученых, как растлевающие душу, были изгнаны из университетских курсов; преподавание многих учебных предметов, основываясь на богословских началах, как будто готовило студентов в духовное звание. Профессор русской литературы читал большею частию духовное красноречие; образцом слога, по предложению попечителя, служили некоторое время Четьи-Минеи. Имена Карамзина, Батюшкова, Жуковского, Пушкина не смели произносить на лекциях. За то, что профессор всеобщей истории строго придерживался подобных начал и читал ее по Боссюэту, он прозван был русским Боссюэтом. Также и несколько других профессоров облечены были в почетные имена европейских ученых, - имена, которые так же шли к тогдашним казанским знаменитостям, как бородачу-прасолу кафтан маркиза или султана кардинала. Профессор поэзии, добрый старичок, в иссохшей голове и сердце которого не было и чутья поэзии, почитатель не только Хераскова, но и графа Хвостова, удостоился названия пресловутого во время оно французского литературного законодателя (не помню хорошо, Лагарпа или Боало, которого он перевел несколько сатир). На лекциях его разбирали одни переложения псалмов. Только с увольнением Магницкого он дерзнул написать и напечатать в "Казанском Вестнике" пасторальное стихотворение в подражание идиллии И.И.Дмитриева, кончавшееся стихом: "Ты рвешь цветы с ее могилы". С каким восторгом подал он мне нумер журнала, в колыбели которого почивало это новорожденное дитя, и, потирая себе руки, сказал: "Вот-ста каковы мы теперь", как будто посягнул на отчаянный подвиг.
   Долгом почитаю оговорить, что и в мое время, помимо бездарностей, были достойные преподаватели и ученые, служившие науке с любовью и пользою, как-то: медики Фукс и Лентовский, естествоиспытатель и археолог Эйхвальд, ориенталисты Казембек и Эрдман, астроном Симонов, математик Брашман. Говорили, что профессор математики, Лобачевский, пишет какой-то курс этой науки, долженствующий сделать в ней громадный переворот; но, когда издан был этот курс, оказалось, по суждению компетентных критиков, что гора родила мышь. В одно время был любимцем Магницкого француз Жобар, знаменитый борьбою с ним, утомивший своими жалобами трех министров: князя Голицына, Шишкова и графа Уварова до того, что ему велено было выехать из России. Бешеный его характер свернул ему голову, умную, начиненную хорошими познаниями. Г.Феоктистов достаточно упоминает о нем в своей статье. Лектор немецкого языка К., ловкий человек, бывший прежде католиком, потом лютеранином, перешел наконец в православие. Церемония миропомазания была торжественная. Магницкий, бывший недаром его крестным отцом, исходатайствовал ему Владимирский крест 4-й степени. Не только студенты, даже профессора воспитывались в строгой дисциплине. "Вы жалуетесь, - говорил мне профессор Никольский, подняв руку и сложив три пальца в виде благословения, между тем как в душе своей ненавидел меня, - вы жалуетесь, государь мой, что ныне служба здесь тяжела. Посмотрели бы, что было до вас". И начал он мне поведывать чудеса только что минувшего времени. За профессорами наблюдали, чтоб они не пили вина. Из числа их, некоторые весьма воздержанные, но привыкшие перед обедом выпивать по рюмке водки, в свой адмиральский час, ставили у наружных дверей на караул прислугу, чтобы предупредить грозу нечаянного дозора. Таким образом, прислушиваясь к малейшему стуку и беспрестанно оглядываясь, преступник дерзал ключом, привешенным у пояса, отворял шкап, где, в секретной глубине, хранилось ужасное зелье. У одного из ученых мужей, которому прописали вино в микстуре, был директором, внезапно посетившим его, запечатан сосуд, вмещавший в себе запрещенное питье. Медик, осмелившийся прописать такое лекарство, равно как и пациент его, остались на замечании. Только один доморощенный Боссюэт, настоящий революционер против магометова кодекса, не являлся на лекции по целым неделям. На торжественных университетских обедах, и в мое время, пили тосты не шампанским, а медом. Студенты подчинялись строгим монастырским правилам. Не говоря об общих утренних и вечерних молитвах при восстании от сна и отхода ко сну, везде в учебных заведениях соблюдаемых, произносились еще молитвы перед завтраком, обедом и ужином и после них. За завтраком дежурный студент читал вслух духовную книгу, за обедом тоже, за ужином тоже, и все это при неминуемом стуке тарелок, ложек, ножей и вилок, при разносе прислугой кушаньев. Прекрасные, святые слова непременно ударяли в слуховой орган, в нем и пропадали, потому что нельзя было в одно время слушать внимательно и утолять голод. Много ли этих слов в эти часы пали на сердца слушателей? Все, что для молодых людей должно было быть духовною потребностью, делалось уже докучным бременем, противно словам божественного учителя: "Иго мое благо, и бремя мое легко". Студент, ставивший свечи к образам и клавший большое число земных поклонов, был на замечании отличного. Всякий здравомыслящий человек убежден, что нравственно-религиозные начала должны быть поставлены в основание всякого воспитания, необходимы на всех путях жизни, но разве эти начала не могут ужиться мирно с науками, разве должны вытеснять их из учебных заведений? Обстановка карцера и дисциплина для содержащихся в нем доставили бы богатые сюжеты для кисти Гогарта{493}. С удовольствием могу сказать, что ни один студент не был посажен мною в это чистилище. От стен университета, хотя и обновленных, веяло каким-то холодом, какою-то гнилью старых аббатств. К чести студентов моего краткого инспекторства я должен сказать, что не слыхал ни об одном буйном или безнравственном поступке их. В это время прибыли из Виленского университета в Казанский трое студентов-филомафитов{493}: Ковалевский, Верниковский и еще третий (не помню его имени). Что сделалось с двумя последними, не знаю. Ковалевский составил себе почетное имя как профессор восточных языков. Он смотрел тогда красною девушкой. Все они с любовью предались науке. Одну участь с ними имел Мицкевич и другие виленские студенты-филомафиты, но ему дарованы были особенные льготы... С ним я познакомился у издателя "Телеграфа", Н.А.Полевого* (помнится, в 1829 году), когда этот жил на 1-й Мещанской. Мицкевич не походил тогда на врага России: казалось, воды не замутит. Прибавьте к монастырской жизни, на которую я был обречен, нездоровую местность и нездоровые воды Казани. Волга отстоит от города в шести верстах, следственно, доставка из нее ежедневно воды чрезвычайно затруднительна, да и сопряжена с большими расходами. Разливаясь в половодье до самого города и входя в берега только в июне, она образует на этом пространстве настоящие Понтийские болота, которые в жаркое время гниют и издают миазмы, заражающие воздух. Этим испарениям обязаны жители сильными лихорадками, имеющими, особенно для приезжих, худые последствия. С другой стороны города - тоже болота. Остается казанцам довольствоваться водой из озера Кабана, где летом купают лошадей и куда зимой свозят всякую нечистоту. Как здорова она, можно судить по зеленым шапкам, всплывающим на ней, когда ее кипятят, и по роям зеленых букашек, появляющихся в ней, когда она постоит в сосуде хотя четверть часа. Тогдашний главноуправляющий путями сообщения, принц Виртембергский, приезжал до меня в Казань для осмотра тамошней водяной местности и вместе с тем хотел приискать средства помочь этому бедствию. Его поместили в доме клуба, где он имел удовольствие слушать за стеной стук биллиардных шаров. Это неловкое помещение так рассердило его, что он сказал при отъезде: "Жители Казань свинья, а короший вод им дам". Впоследствии составлено было много проектов, чтобы провести воду из источников, находящихся в нескольких верстах от него; если не ошибаюсь, Казань до сих пор не имеет "короший вод". Прибавьте к этой невзгоде и ту, что во время дождей при мне была на улицах грязь непроходимая, и надо было ездить в легковом экипаже не иначе, как тройкой, а на одной из торговых площадей, кажется на Сенной, случались утопленники в грязи. В сухое время поднималась тонкая пыль, которая проникала во все щели и облекала все предметы в комнатах пепельным саваном.
   ______________
   * Я доставил тогда для журнала драгоценные статьи из архива канцлера графа Н.А.Остермана, как-то: о театре при Елисавете Петровне, исполненное остроумия письмо Ломоносова к Елагину и некоторые другие, более важные.
   Что сказать о тогдашнем казанском обществе? Провинциальная аристократия, казалось, оградила себя каменной стеной от ученых плебеев, из которых большая часть и сама, по образу своей жизни, избегала проникнуть через нее. Я посещал только два-три дома, не великосветских, но радушных, приятных. Еще сквозь туман нескольких десятков лет, среди казанских болот выступает для меня, как цветущий оазис, дом г-жи Геркен, вдовы с несколькими дочерьми, милыми, умными, образованными. В кругу их я отдыхал сердцем и головой от мрачной университетской жизни. Если кто-нибудь из членов этой семьи ныне живет в Казани, то я прошу его снести мой сердечный поклон на могилу их матери и принять от меня горячую благодарность за те прекрасные часы, которые я провел в их доме.
   Редко, редко когда, бывало, услышишь слово о литературе, и то робко, как о запрещенном плоде. Во время моего пребывания в Казани появились два яркие явления: одно атмосферическое на небе, с ужасным треском и гулом, другое на земле, литературное. Одновременные, если не одночасные, они смутили сердца старых барынь и наших аскетов, и, по словам их, предвещали несчастия, едва ли не преставление света. Литературное - была бессмертная комедия Грибоедова. Она появилась здесь в рукописи. Между молодым поколением ее вырывали из рук, хотя, как запрещенная, она жгла их, списывали по ночам, в несколько дней знали наизусть. Горе было бы тому, у кого она попалась бы на глаза университетской полиции!
   Театра номинального не было тогда в Казани, но разыгрывались в обществе и оперы, и комедии, и трагедии благородными актерами. Местность губернии представляла такую великолепную сцену, какой не могла представить другая; артисты были мастера своего дела. При мне была особенно в ходу волшебная опера: Дровосеки. Поднимается занавес. Декорации представляют друидические, вековые, дубовые леса. Мрак их и тишина обхватывают вас ледяным холодом. В глубине сцены возвышается холм и на нем каменный идол, безобразно иссеченный. Вдруг тишина и уединение нарушаются приходом толпы Чуваш, Мордвы, Черемис, сооружается огромный костер; жрец начинает свои волхвования, костер пылает, и на него падают закланные животные жертвоприношение грозному богу. Дикое пение, дикие пляски. Среди этого ликования раздается более стройный хор. Дикари в тревоге: они почуяли, что идут новые господа этих лесов, и в страхе разбегаются. Являются на сцену толпы русских крестьян с топорами и секирами; во главе их идут вожди в одеждах образованных стран. По ритурнелю одного из них блещут разрушительные орудия и падают вековые деревья. Стук топоров, жалобный стон маститых лесных старцев, преклоняющих голову свою пред стопы победоносных пришельцев, живые возгласы рабочих, - все это прекрасно выражено в обворожительной для слуха музыке. Но, о диво! из корней деревьев сочится золотой песок. То страх, то радость изображаются на всех лицах. Работники и начальники ощупывают золото - оно не жжется. Тут начинается дележ ниспосланной небом добычи. Он исполняется без крику, без драк, соразмерно ступеням иерархической лестницы. Карманы, мешки, из которых вынуты съестные припасы, набиты драгоценным металлом. Благодарственная молитва довершает этот дележ. Но прежде чем разойтись, главный начальник произносит волшебный пароль. На холме воздвигается новый костер и на нем из блестящего песку, оставшегося на корнях деревьев, выливается золотой телец.
   Разыгрывалась при мне и трагедия. Героем ее был обер-страж лесов, из поляков, Не-ский, и я знавал его по службе в гренадерском корпусе, как бедного офицера. Он дослужился до майорства, и, квартируя в Тульской губернии, своею статною, молодецкою фигурой пленил сердце дочери одного из тамошних помещиков, не очень молодой и не очень красивой, получил ее руку с 30 000 придачи, вышел в отставку и приобрел себе место сберегателя лесов Казанской губернии. В благодарность жене за тепленькое местечко, он полосовал и душил несчастную арапником, который равно употреблял на жену и собаку. Под его начальство поступил унтер-страж лесов Казанского уезда, NN. Через месяца два по определении его, обер призывает его к себе и в строгих выражениях напоминает ему, что пора выполнить известные обязанности. Подчиненный в смиренных выражениях докладывает, что он издержался и не успел еще в такое короткое время скопить требуемую акциденцию. Начальник решительно объявляет ему, что если он в 24 часа не принесет, то будет удален от должности и предан суду. Исполнить эту угрозу было легко: грехи, на которые, может статься, и покусился уже NN, а если еще не покусился, то грехи его предместника, которые легко было свалить на него же, могли быть тотчас найдены в первом лесу уезда. Несчастный, не имея в наличности денег и не найдя их в 24 часа, испугался уголовного суда, его ожидавшего, пришел домой и застрелился в своем саду. Но вот и сцена более веселая. Я знавал одного русского мейстера или мастера, который от избытка денег, падавших на него как манна небесная, не зная куда их девать в маленьком городке и от скуки, поил шампанским во всякое время дня и ночи всякого посетителя, был ли то плебей, или благородный. Он служил в лесной глуши, а в глуши-то и привольное житье: тишь, да гладь, да божья благодать; знай только свои урочные обязанности.
   Думали ли господа, о которых упоминаю в этой статье, что чрез несколько десятков лет сыщется отшельник, который в своей бедной келье, подобно пушкинскому монаху Пимену, будет описывать их темные деяния. Благодаря обновлению России, эти деяния могут ныне выйти из-под спуда, под которым они были похоронены. Может быть, и теперь есть такие отшельники-летописцы, записывающие, под диктовкою грозной Немезиды, черные дела своих современников. Да и то сказать: пиши и пиши, кричи и кричи, "а Васька слушает да ест".
   Кстати, к лесам и темным деяниям. В городе отстраивался дом, бывший под военным ведомством. Раз приезжает ко мне Не-ский в каком-то необыкновенном смущении.
   - Сейчас был у меня начальник (такой-то), - говорит он мне, - и требовал от меня значительное количество разного леса без письменного законного требования, без разрешения моего начальства.
   - Что же вы сделали? - спросил я его.
   - Сначала отказал, - отвечал мне Не-ский, - а потом дал. Он сказал мне одно магическое слово: "Аракчеев", и я приказал отпустить; в противном случае мне угрожало удаление от должности.
   Строители получили благодарность за усердие и соблюдение значительной экономии; Не-ский еще тверже стал на прежнем месте.
   Магницкий был в Петербурге. В это время стали приходить оттуда и разноситься у нас вести, что он отшатнулся от бывшего своего покровителя, князя А.Н.Голицына, и вместе с Аракчеевым, под крыло которого перебежал, начал действовать против него разными интригами. Еще в бытность свою в Казани он стал холоднее относиться о князе и горячее о графе, с которым будто бы затевает новое христианское общество. Христианское! Едва ли не в то время, когда владыка Грузина ходил обвязанный платком{497}, смоченным в крови своей любимицы, которую зарезали крепостные люди, не вынесшие ее тирании. Едва ли не в это же самое время написал Магницкий свой знаменитый сон в Грузине. Вероятно, под покровом господствующей тогда силы он стремился на место другой, колеблющейся. Честолюбие ослепило его.
   Скончался император Александр Павлович; на престол вступил новый государь. Быв еще великим князем, он видел, как без лести преданный во зло употреблял царское доверие и возбуждал против себя всеобщую ненависть. Участь Аракчеева была решена. Помню еще живо резко-замечательный вечер (директор Л-ров был тогда). Я сидел в своей комнате в нижнем этаже университета. Студенты уже спали; кругом царствовала глубокая тишина. Вдруг слышу какую-то тревогу, все в доме засуетилось, дежурный надзиратель прибегает ко мне и дрожа, вполголоса, объявляет мне, что приехал неожиданно попечитель, в сопровождении полицейского чиновника...