Страница:
Урсула Ле Гуин
Освобождение женщины
Близкий друг попросил записать историю моей жизни, считая, что она может представить интерес для людей других миров и времен. Я обыкновенная женщина, но мне довелось жить в годы великих перемен, и я всем существом поняла, в чем суть рабства и смысл свободы.
Вплоть до зрелых лет я не умела читать и писать и посему прошу простить ошибки, которые я сделаю в своем повествовании.
Я была рождена рабыней на планете Уэрел. Ребенком я носила имя Шомеке Радоссе Ракам. Что значило «собственность семьи Шомеке, внучка Доссе, внучка Камаи». Род Шомеке владел угодьями на восточном побережье Вое Део. Доссе была моей бабушкой. Камье – Владыкой всемогущим.
В имущество Шомеке входило больше четырехсот особей; большей частью они возделывали поля геде, пасли коров на пастбищах сладкой травы, работали на мельницах и обслугой в Доме. Род Шомеке был прославлен в истории. Наш хозяин считался заметной политической фигурой и часто пропадал в столице.
«Имущество» получало имена по бабушке, потому что именно она растила детей. Мать работала весь день, а отцов не существовало. Женщины всегда зачинали детей не только от одного мужчины. Если даже тот знал, что ребенок от него, это его не заботило. В любой момент его могли продать или обменять. Молодые мужчины редко оставались в поместье надолго. Если они представляли собой какую-то ценность, их сбывали в другие усадьбы или продавали на фабрики. А если от них не было никакого толка, им оставалось работать до самой смерти.
Женщин продавали нечасто. Молодых держали для работы и размножения, пожилые растили детей и содержали поселение в порядке. В некоторых поместьях женщины рожали каждый год вплоть до смерти, но в нашем большинство имели всего по два или три ребенка. Шомеке ценили женщин лишь как рабочую силу. И не хотели, чтобы мужчины вечно болтались вокруг них. Бабушки одобряли такое положение дел и бдительно оберегали молодых женщин.
Я упоминаю мужчин, женщин, детей, но надо сказать, что нас не называли ни мужчинами, ни женщинами, ни детьми. Только наши хозяева имели право так именовать себя. Мы, «имущество», или рабы, мужчины и женщины, были крепостными, а дети – щенками. И я стану пользоваться этими словами, хотя вот уже много лет в этом благословенном мире не слышала и не употребляла их. Частью поселения, что примыкала к воротам и где жили крепостные мужского пола, управляли надсмотрщики, мужчины, некоторые из них были родственниками Шомеке, а остальные – наемниками. Внутри поселения обитали дети и женщины. К ним имели свободный допуск двое «укороченных», кастратов из крепостных, которых называли надсмотрщиками, но на самом деле правили тут бабушки. Без их соизволения в поселении ничего не происходило.
Если бабушки говорили, что та или иная одушевленная скотина слишком слаба, чтобы работать, надсмотрщики позволяли той оставаться дома. Порой бабушки могли спасти крепостного от продажи, случалось, оберегали какую-нибудь девушку, чтобы та не зачала от нескольких мужчин, или давали предохранительные средства хрупкой девчонке. Все в поселении подчинялись совету бабушек. Но если какая-то из них позволяла себе слишком много, надсмотрщики могли засечь ее, или ослепить, или отрубить ей руки. Когда я была маленькой, в поселении жила старуха, которую мы называли прабабушка – у нее вместо глаз зияли дыры и не было языка. Я думала, что такой она стала с годами. И боялась, что у моей бабушки Доссе язык тоже усохнет во рту. Как-то раз я сказала ей об этом.
– Нет, – ответила она. – Он не станет короче, потому что я не позволяла ему быть слишком длинным.
В этом поселении я и жила. Тут мать произвела меня на свет, и ей было позволено три месяца нянчить меня; затем меня отняли от груди и стали вскармливать коровьим молоком, а моя мать вернулась в Дом. Ее звали Шомеке Райова Йова. Она была светлокожей, как и большинство остального «имущества», но очень красивой, с хрупкими запястьями и лодыжками и тонкими чертами лица. Моя бабушка тоже была светлой, но я отличалась смуглостью и была темнее всех в поселении.
Мать приходила навещать меня, и кастраты позволяли ей проходить через воротца. Как-то она застала меня, когда я растирала по телу серую пыль. Когда она стала бранить меня, я объяснила, что хочу выглядеть как все остальные.
– Послушай, Ракам, – сказала она мне, – они люди пыли и праха. И им никогда не подняться из него. Тебе же суждено нечто лучшее. Ты будешь красавицей. Как ты думаешь, почему ты такая черная?
Я не понимала, что она имела в виду.
– Когда-нибудь я расскажу тебе, кто твой отец, – сказала она, словно обещала преподнести дар.
Я знала, что жеребец, принадлежащий Шомеке, дорогое и ценное животное, покрывал кобыл в других поместьях. Но понятия не имела, что отцом может быть и человек.
Тем же вечером я гордо сказала бабушке:
– Я красивая, потому что моим отцом был черный жеребец! – Доссе дала мне такую оплеуху, что я полетела на пол и заплакала.
– Никогда не говори о своем отце! – сказала она.
Я знала, что между матерью и бабушкой состоялся гневный разговор, но лишь много времени спустя догадалась, что явилось его причиной. И даже сейчас не уверена, поняла ли я все, что существовало между ними.
Мы, стаи щенят, носились по поселению. И ровно ничего не знали о том мире, что лежал за его стенами. Вся наша вселенная состояла из хижин крепостных женщин и «длинных домов», в которых обитали мужчины, из огородика при кухне и голой площадки, почва на которой была утрамбована нашими босыми пятками. Я считала, нам никогда не покинуть этих высоких стен.
Когда ранним утром заводские и сельские тянулись к воротам, я не знала, куда они отправляются. Они просто исчезали. И весь нескончаемый день поселение принадлежало только нам, щенкам, которые, голые летом, да и зимой, носились по нему, играли с палками и камнями, копошились в грязи и удирали от бабушек до тех пор, пока сами не прибегали к ним, прося что-нибудь поесть, или же пока те не заставляли нас пропалывать огород.
Поздним вечером возвращались работники и под охраной надсмотрщиков медленно входили в ворота. Некоторые из них были понурыми и усталыми, а другие весело переговаривались между собой. Когда последний переступал порог, высокие створки ворот захлопывались. Из очагов поднимались струйки дыма. Приятно пахло тлеющими лепешками коровьего навоза. Люди собирались на крылечках хижин и «длинных домов». Мужчины и женщины тянулись ко рву, который отделял одну часть поселения от другой, и переговаривались через него. После еды тот, кто свободно владел словом, читал благодарственную молитву статуе Туал, мы возносили наши моления Камье, и все расходились спать, кроме тех, кто собирался «попрыгать через канаву». Порой летними вечерами разрешалось петь или танцевать. Зимой один из дедушек – бедный, старый, немощный мужчина, которого было и не сравнить с бабушками, – случалось, «пел слово». То есть так мы называли разучивание «Аркамье». Каждый вечер кто-то произносил, а другие заучивали священные строки. Зимними вечерами один из этих старых, бесполезных крепостных мужчин, который продолжал существовать лишь по милости бабушек, начинал «петь слово». И тогда даже мы, малышня, должны были слушать это повествование.
Моей сердечной подружкой была Валсу. Она была крупнее меня и выступала моей защитницей, когда среди молодых возникали ссоры и драки или когда детишки постарше дразнили меня «Черной» или «Хозяйкой». Я была маленькой, но отличалась отчаянным характером. И нас с Валсу задевать остерегались. Но потом Валсу стали посылать за ворота. Ее мать затяжелела, стала неповоротливой, и ей потребовалась помощь в поле, чтобы выполнять свою норму.
Посевы геде убирать можно было только руками. Каждый день вызревала новая порция стеблей, которые приходилось выдергивать, поэтому сборщики геде каждые двадцать или тридцать дней возвращались на уже знакомое поле, после чего переходили к более поздним посевам. Валсу помогала матери прореживать отведенные ей борозды. Когда мать слегла, Валсу заняла ее место, и девочке помогали выполнить норму матери. По подсчетам владельца, ей было тогда шесть лет, ибо всем одногодкам «имущества» определяли один и тот же день рождения, который приходился на начало года, что вступал в силу с приходом весны. На самом деле ей было не меньше семи. Ее мать плохо себя чувствовала до родов и после, и все это время Валсу подменяла ее на полях геде. И, возвращаясь, она больше не играла, ибо вечерами успевала только поесть и лечь спать.
Как-то мы повидались с ней и поговорили. Она гордилась своей работой. Я завидовала ей и мечтала переступить порог ворот. Провожая ее, я смотрела сквозь проем на окружающий мир. И мне казалось, что стены поселения сдвигаются вокруг меня.
Я сказала бабушке Доссе, что хочу работать на полях.
– Ты еще слишком маленькая.
– К новому году мне будет семь лет.
– Твоя мать пообещала, что не выпустит тебя за ворота.
На следующий раз, когда мать навестила меня в поселении, я сказала ей:
– Бабушка не выпускает меня за ворота. А я хочу работать вместе с Валсу.
– Никогда, – ответила мать. – Ты рождена для лучшей участи.
– Для какой?
– Увидишь.
Она улыбнулась мне. Я догадывалась, что она имела в виду Дом, в котором работала сама. Она часто рассказывала мне об удивительных вещах, которыми был полон Дом, ярких и блестящих, хрупких, чистых и изящных предметах. В Доме стояла тишина, говорила она. Моя мать носила красивый красный шарф, голос у нее был мягким и спокойным, а ее одежда и тело – всегда чистыми и свежими.
– Когда увижу?
Я приставала к ней, пока она не сказала:
– Ну хорошо! Я спрошу у миледи.
– О чем спросишь?
О миледи я знала лишь, что она была очень хрупкой и стройной и что моя мать каким-то образом принадлежала ей, чем очень гордилась. Я знала, что красный шарф матери подарила миледи.
– Я спрошу ее, можно ли начать готовить тебя для пребывания в Доме.
Моя мать произносила слово «Дом» с таким благоговением, что я воспринимала его как великое святилище, подобное тому, о котором говорилось в наших молитвах: «Могу ли я войти в сей чистый дом, в покои принца?»
Я пришла в такой восторг, что стала плясать и петь: «Я иду в Дом, в Дом!» Мать шлепнула меня и сделала выговор за то, что я не умею себя вести. «Ты еще совсем маленькая! – сказала она. – И не умеешь вести себя! И если тебя выставят из Дома, ты уже никогда не вернешься в него».
Я пообещала, что буду вести себя, как подобает взрослой.
– Ты должна делать все абсолютно правильно, – сказала мне Йова. – Когда я что-то говорю тебе, ты должна слушаться. Никогда ни о чем не спрашивать. Никогда не медлить. Если миледи увидит, что ты не умеешь себя вести, то отошлет тебя обратно. И тогда для тебя все будет кончено. Навсегда.
Я пообещала, что буду слушаться. Я пообещала, что буду подчиняться сразу и безоговорочно и не открывать рта. И чем больше мать пугала меня, тем сильнее мне хотелось увидеть этот волшебный сияющий Дом.
Расставшись с матерью, я не верила, что она осмелится поговорить с миледи. Я не привыкла к тому, что обещания исполняются. Но через несколько дней мать вернулась, и я увидела, как она говорит с бабушкой. Сначала Доссе разозлилась и стала кричать. Я притаилась под окном хижины и все услышала. Я слышала, как бабушка заплакала. Я удивилась и испугалась. Бабушка была терпелива со мной, всегда заботилась обо мне и хорошо меня кормила. И пока она не заплакала, мне не приходило в голову, что у нас могут быть и другие отношения. Ее слезы заставили заплакать и меня, словно я была частью ее самой.
– Ты должна оставить мне ее еще на год, – говорила бабушка. – Она же совсем ребенок. Я не могу выпустить ее за ворота. – Она молила, словно перестала быть бабушкой и потеряла всю свою властность. – Йова, она моя радость!
– Разве ты не хочешь, чтобы ей было хорошо?
– Всего лишь год. Она слишком несдержанна, чтобы находиться в Доме.
– Она и так слишком долго находится в неопределенном состоянии. И если останется здесь, ее пошлют на поля. Еще год – и ее не возьмут в Дом. Она покроется пылью и прахом. Так что не стоит плакать. Я обратилась к миледи, и та ждет. Я не могу возвратиться одна.
– Йова, не позволяй, – чтобы ее обижали, – очень тихо проговорила Доссе, словно стесняясь таких слов перед дочерью, и тем не менее в ее голосе слышалась сила.
– Я забираю ее, чтобы оберечь от бед, – сказала моя мать. Затем она позвала меня, я вытерла слезы и последовала за ней.
Как ни странно, но я не помню ни мою первую встречу с миром за пределами поселения, ни первое впечатление от Дома. Могу лишь предполагать, что от испуга не поднимала глаз и все вокруг казалось настолько странным, что я просто не понимала, что происходит. Знаю, что минуло несколько дней, прежде чем мать отвела меня к леди Тазеу. Ей пришлось основательно подраить меня щеткой и многому научить, дабы увериться, что я не опозорю ее. Я была испугана, когда она взяла меня за руку и, шепотом внушая строгие наставления, повела из помещений крепостных через залы с дверьми цветного дерева, пока мы не оказались в светлой солнечной комнате без крыши, заплетенной цветами, что росли в горшках.
Вряд ли мне доводилось раньше видеть цветы – разве что сорняки в садике у кухни, – и я смотрела на них во все глаза. Матери пришлось дернуть меня за руку, чтобы заставить взглянуть на женщину, которая полулежала в кресле среди цветов, в удобном изящном платье, столь ярком, что оно не уступало цветам. Я с трудом отличала одно от другого. У женщины были длинные блестящие волосы и такая же блестящая черная кожа. Мать подтолкнула меня, и я сделала все так, как она старательно учила меня: подойдя, опустилась перед креслом на колени и застыла в ожидании, а когда женщина протянула длинную, тонкую, черную руку с лазурно-голубой ладонью, я прижалась к ней лбом. Далее предстояло сказать: «Я ваша рабыня Ракам, мэм», но голос отказался подчиняться мне.
– Какая милая маленькая девочка, – сказала леди. – И такая темная. – На последних словах ее голос слегка дрогнул.
– Надсмотрщики приходили? в ту ночь, – с застенчивой улыбкой сказала Йова и смущенно опустила глаза.
– В чем нет сомнения, – сказала женщина. Я осмелилась еще раз глянуть на нее. Она была прекрасна. Я даже не представляла себе, что человеческое создание может быть столь красиво. Она снова протянула длинную нежную руку и погладила меня по щеке и шее. – Очень, очень мила, Йова, – сказала женщина. – Ты поступила совершенно правильно, что привела ее сюда. Она уже принимала ванну?
Ей бы не пришлось задавать такой вопрос, если бы она увидела меня в первый же день, покрытую грязью и благоухающую навозом, что шел на растопку очагов. Она ничего не знала о поселении. И не имела представления о жизни за пределами безы, женской половины Дома. Она жила в ней столь же замкнуто, как я в поселении, ничего не зная о том, что делалось за ее пределами. Она никогда не обоняла навозные запахи, так же, как я никогда не видела цветов.
Мать заверила миледи, что я совершенно чистая.
– Значит, вечером она может прийти ко мне на ложе, – сказала женщина.
– Я так хочу. А ты хочешь спать со мной, милая маленькая? – она вопросительно посмотрела на мать, которая шепнула: «Ракам». Услышав мое имя, мадам облизала губы. – Оно мне не нравится, – пробормотала она. – Такое ужасное. Тоти. Да. Ты будешь моей новой Тоти. Приведи ее сегодня вечером, Йова.
У нее был лисопес, которого звали Тоти, рассказала мне мать. Ее любимец умер. Я не знала, что у животных могут быть имена, и мне не показалось странным, что теперь я стану носить собачью кличку, но сначала удивило, что больше не буду Ракам. Я не могла воспринимать себя как Тоти.
Тем же вечером мать снова помыла меня в ванне, натерла тело нежным светлым маслом и накинула на меня мягкий халат, даже мягче ее красного шарфа. Потом еще раз строго поговорила со мной, внушая разные указания, но видно было, что она в восторге и радуется за меня. Мы снова направились в безу, минуя залы и коридоры и встречая по пути других крепостных женщин – пока наконец не оказались в спальне миледи, удивительной комнате, увешанной зеркалами, картинами и драпировками. Я не понимала, что такое зеркало или картина, и испугалась, увидев нарисованных людей. Леди Тазеу заметила мой испуг.
– Иди сюда, малышка, – сказала она, освобождая для меня место на своей огромной широкой мягкой постели, устланной подушками. – Иди сюда и прижмись ко мне. – Я свернулась калачиком рядом с ней, а она гладила меня по волосам и ласкала кожу, пока я не успокоилась от прикосновения мягких теплых рук.
– Вот так, вот так, малышка Тоти, – говорила она, и наконец мы уснули.
Я стала домашней любимицей леди Тазеу Вехома Шомеке. Почти каждую ночь я спала с ней. Ее муж редко бывал дома, а когда появлялся, предпочитал получать удовольствие в обществе крепостных женщин, а не с супругой. Порой миледи звала к себе в постель мою мать или другую женщину, помоложе, – когда это случалось, меня отсылали, пока я не стала постарше, лет десяти или одиннадцати, и тогда мне позволяли присоединяться к ним – и учила, как доставлять наслаждение. Мягкая и нежная, в любви она предпочитала властвовать, и я была инструментом, на котором она играла.
Кроме того, я обучалась искусству ведения дома и связанным с этим обязанностям. Миледи учила меня петь, потому что у меня был хороший голос. Все эти годы меня никогда не наказывали и не заставляли делать тяжелую работу. Я, которая в поселении была совершенно неуправляемой, стала в Большом Доме воплощением послушания. В свое время я то и дело восставала против бабушки и не слушалась ее приказов, но что бы мне ни приказывала миледи, я охотно исполняла. Она быстро подчинила меня себе с помощью любви, которую дарила мне. Я воспринимала ее как Туал Милосердную, что снизошла на землю. И не в образном смысле, а в самом деле. Я видела в ней какое-то высшее существо, стоящее неизмеримо выше меня.
Может быть, вы скажете, что я не могла или не должна была испытывать удовольствие, когда хозяйка так использовала меня без моего на то согласия, а если бы я и дала его, то не должна была чувствовать ни малейшей симпатии к откровенному воплощению зла. Но я ровно ничего не знала о праве на отказ или о согласии. То были слова, рожденные свободой.
У миледи был единственный ребенок, сын, на три года старше меня. Он жил в уединении, окруженный лишь нами, крепостными женщинами. Род Вехома принадлежал к аристократии Островов, а те придерживались старомодных воззрений, по которым их женщины не имели права путешествовать, а потому были отрезаны от своих семей, откуда происходили. Единственное общество, где ей приходилось бывать, составляли друзья хозяина, которых он привозил из столицы, но все это были мужчины, и миледи составляла им компанию только за столом.
Хозяина я видела редко и только издали. Я и его считала неким высшим существом, но от него исходила опасность.
Что же до Эрода, молодого хозяина, то мы видели его, когда он днем навещал мать или отправлялся на верховые прогулки со своими наставниками. Мы, девчонки лет одиннадцати-двенадцати, тихонько подглядывали за ним и хихикали между собой, потому что он был красивым мальчиком, черным как ночь и таким же стройным, как его мать. Я знала, что он боялся отца, потому что слышала, как Эрод плакал у матери. Та утешала его лакомствами и, лаская, говорила: «Мой дорогой, скоро он снова уедет». Я тоже жалела Эрода, который существовал как тень, такой же бесплотный и безобидный. В пятнадцать лет он был послан в школу, но еще до окончания года отец забрал его. Крепостные поведали, что хозяин безжалостно избил сына и запретил покидать пределы поместья даже на лошади.
Крепостные женщины, обслуживавшие хозяина, рассказывали, как он жесток, и показывали синяки и ссадины. Они ненавидели его, но моя мать не соглашалась с ними.
– Кем ты себя воображаешь? – сказала она девочке, которая пожаловалась, что хозяин использовал ее. – Леди, с которой надо обращаться как с хрусталем?
А когда девочка поняла, что забеременела (объелась, говорили мы), мать отослала ее обратно в поселение. Я не поняла, почему она это сделала. И решила, что Йова ревнива и жестока. Теперь я думаю, что она спасала девочку от ревности нашей миледи.
Не знаю, когда я поняла, что была дочкой хозяина. Таясь от нашей властительницы, мать считала, что этого никто не знает. Но всем крепостным женщинам в доме это было известно. Не знаю, услышала я о своем происхождении или подслушала, но помню, что, увидев Эрода, я внимательно рассмотрела его и подумала, что куда больше похожу на нашего отца, чем он, ибо к тому времени уже знала, что у нас общий отец. Я удивлялась, почему леди Тазеу не видит нашего сходства. Но она предпочитала жить в неведении.
За эти годы я редко появлялась в поселении. Первые полгода или около того я с удовольствием забегала повидаться с Валсу и бабушкой, показывала им свои красивые наряды, блестящие волосы и чистую кожу; но, когда я приходила, малыши, с которыми я играла, бросались грязью и камнями и рвали на мне одежду. Валсу работала на полях, и мне приходилось весь день прятаться в хижине бабушки. Когда же бабушка посылала за мной, я могла появляться только в присутствии матери и старалась держаться поближе к ней. Обитатели поселения, даже моя бабушка, стали относиться ко мне сухо и недоброжелательно. Их тела, покрытые язвами и шрамами от ударов надсмотрщиков, были грязны и плохо пахли. У них были загрубевшие руки и ноги с раздавленными ногтями, изуродованные пальцы, уши или носы. Я уже отвыкла от их вида. Мы, обслуга Большого Дома, сильно отличались от этих людей. Служа высшим существам, мы сами стали походить на них.
Когда мне минуло тринадцать или четырнадцать лет, я продолжала спать в постели леди Тазеу, которая часто занималась со мной любовью. Но она обзавелась и новой любимицей, дочкой одной из поварих, хорошенькой маленькой девочкой, хотя кожа у нее была белой, как мел. Как-то ночью миледи долго ласкала потаенные уголки моего тела, зная, каким образом довести меня до экстаза, который сотрясал с головы до ног. Когда я в изнеможении замерла в ее объятиях, она стала покрывать поцелуями мое лицо и грудь, шепча: «Прощай, прощай». Но я была так утомлена, что не удивилась этим словам.
Наутро миледи позвала нас с матерью и сказала, что решила подарить меня сыну на его семнадцатилетие.
– Мне будет ужасно не хватать тебя, Тоти, дорогая, – сказала она со слезами на глазах. – Ты доставляла мне столько радости. Но в доме нет другой девочки, которую я могла бы вручить Эроду. Ты самая чистенькая, милая и обаятельная из всех. Я знаю, что ты невинна, – она имела в виду, с точки зрения мужчины, – и не сомневаюсь, что мой мальчик сможет доставить тебе много радости. Он будет добр с ней, Йова, – убежденно обратилась она к моей матери.
Та поклонилась и ничего не сказала. Да ей и нечего было сказать. Ни словом она не обмолвилась и со мной. Слишком поздно было посвящать меня в ту тайну, которой она так гордилась.
Леди Тазеу дала мне лекарство, чтобы предотвратить зачатие, но мать, не доверяя препаратам, отправилась к бабушке и принесла от нее специальные травы. Всю неделю я старательно принимала и то и другое.
Если мужчина в Доме решал нанести визит жене, он отправлялся в безу, но если ему была нужна просто женщина, за ней «посылали». Так что вечером в день рождения молодого хозяина меня облачили во все красное и в первый раз в жизни отвели в мужскую половину Дома.
Мое преклонение перед миледи распространялось и на ее сына, тем более что мне внушили: хозяева по самой своей природе превосходят нас. Но он был мальчиком, которого я знала с детства и считала сводным братом.
Я думала, что его застенчивость объяснялась страхом перед подступающим возмужанием. Другие девочки пытались соблазнить его и потерпели неудачу. Женщины рассказали мне, что я должна делать, как предложить себя и возбудить его, и я была готова все это исполнить. Меня привели в огромную спальню, стены которой были заплетены каменными кружевами, с высокими узкими окнами фиолетового стекла. Я покорно остановилась у дверей, а он стоял у стола, заваленного бумагами. Наконец он подошел ко мне, взял за руку и подвел к креслу. Потом заставил меня сесть и обратился ко мне, стоя рядом, что было странно и смущало меня.
– Ракам, – сказал он. – Это твое имя, не так ли? – Я кивнула. – Ракам, моя мать руководствовалась самыми лучшими намерениями, и ты не должна думать, что я не ценю их или не вижу твоей красоты. Но я не возьму женщины, которая не может предложить себя по собственной воле. Соитие между хозяином и рабыней – это изнасилование. – И он продолжал говорить, так красиво, словно миледи читала мне одну из своих книг. Я почти ничего не поняла, кроме того, что буду являться по его указанию и спать в его постели, но он никогда не прикоснется ко мне. И об этом никто не должен знать. – Мне жаль, мне очень жаль, что я вынуждаю тебя лгать, – сказал он так серьезно, что я поняла: необходимость лгать причиняет ему страдания. Это свойство было присуще скорее богам, чем человеческому существу. Если ты страдаешь от лжи, как вообще можно существовать?
– Я сделаю все, что вы прикажете, лорд Эрод, – сказала я.
И много ночей слуга приводил меня к нему. Я засыпала на огромном ложе, пока Эрод, сидя за столом, работал с бумагами. Сам же он спал на узком диванчике у окна. Часто он изъявлял желание говорить со мной, и порой наши разговоры длились долго-долго, когда он делился со мной мыслями. Еще учась в столичной школе, Эрод стал членом группы властителей, которые хотели покончить с рабством. Они называли себя Общиной. Узнав об этом, отец забрал его из школы, отослал домой и запретил ему покидать поместье. Так Эрод тоже оказался заключен в его стенах. Но он постоянно по телесети переписывался с другими членами Общины, ибо знал, как пользоваться этой системой связи втайне и от отца и от правительства.
Вплоть до зрелых лет я не умела читать и писать и посему прошу простить ошибки, которые я сделаю в своем повествовании.
Я была рождена рабыней на планете Уэрел. Ребенком я носила имя Шомеке Радоссе Ракам. Что значило «собственность семьи Шомеке, внучка Доссе, внучка Камаи». Род Шомеке владел угодьями на восточном побережье Вое Део. Доссе была моей бабушкой. Камье – Владыкой всемогущим.
В имущество Шомеке входило больше четырехсот особей; большей частью они возделывали поля геде, пасли коров на пастбищах сладкой травы, работали на мельницах и обслугой в Доме. Род Шомеке был прославлен в истории. Наш хозяин считался заметной политической фигурой и часто пропадал в столице.
«Имущество» получало имена по бабушке, потому что именно она растила детей. Мать работала весь день, а отцов не существовало. Женщины всегда зачинали детей не только от одного мужчины. Если даже тот знал, что ребенок от него, это его не заботило. В любой момент его могли продать или обменять. Молодые мужчины редко оставались в поместье надолго. Если они представляли собой какую-то ценность, их сбывали в другие усадьбы или продавали на фабрики. А если от них не было никакого толка, им оставалось работать до самой смерти.
Женщин продавали нечасто. Молодых держали для работы и размножения, пожилые растили детей и содержали поселение в порядке. В некоторых поместьях женщины рожали каждый год вплоть до смерти, но в нашем большинство имели всего по два или три ребенка. Шомеке ценили женщин лишь как рабочую силу. И не хотели, чтобы мужчины вечно болтались вокруг них. Бабушки одобряли такое положение дел и бдительно оберегали молодых женщин.
Я упоминаю мужчин, женщин, детей, но надо сказать, что нас не называли ни мужчинами, ни женщинами, ни детьми. Только наши хозяева имели право так именовать себя. Мы, «имущество», или рабы, мужчины и женщины, были крепостными, а дети – щенками. И я стану пользоваться этими словами, хотя вот уже много лет в этом благословенном мире не слышала и не употребляла их. Частью поселения, что примыкала к воротам и где жили крепостные мужского пола, управляли надсмотрщики, мужчины, некоторые из них были родственниками Шомеке, а остальные – наемниками. Внутри поселения обитали дети и женщины. К ним имели свободный допуск двое «укороченных», кастратов из крепостных, которых называли надсмотрщиками, но на самом деле правили тут бабушки. Без их соизволения в поселении ничего не происходило.
Если бабушки говорили, что та или иная одушевленная скотина слишком слаба, чтобы работать, надсмотрщики позволяли той оставаться дома. Порой бабушки могли спасти крепостного от продажи, случалось, оберегали какую-нибудь девушку, чтобы та не зачала от нескольких мужчин, или давали предохранительные средства хрупкой девчонке. Все в поселении подчинялись совету бабушек. Но если какая-то из них позволяла себе слишком много, надсмотрщики могли засечь ее, или ослепить, или отрубить ей руки. Когда я была маленькой, в поселении жила старуха, которую мы называли прабабушка – у нее вместо глаз зияли дыры и не было языка. Я думала, что такой она стала с годами. И боялась, что у моей бабушки Доссе язык тоже усохнет во рту. Как-то раз я сказала ей об этом.
– Нет, – ответила она. – Он не станет короче, потому что я не позволяла ему быть слишком длинным.
В этом поселении я и жила. Тут мать произвела меня на свет, и ей было позволено три месяца нянчить меня; затем меня отняли от груди и стали вскармливать коровьим молоком, а моя мать вернулась в Дом. Ее звали Шомеке Райова Йова. Она была светлокожей, как и большинство остального «имущества», но очень красивой, с хрупкими запястьями и лодыжками и тонкими чертами лица. Моя бабушка тоже была светлой, но я отличалась смуглостью и была темнее всех в поселении.
Мать приходила навещать меня, и кастраты позволяли ей проходить через воротца. Как-то она застала меня, когда я растирала по телу серую пыль. Когда она стала бранить меня, я объяснила, что хочу выглядеть как все остальные.
– Послушай, Ракам, – сказала она мне, – они люди пыли и праха. И им никогда не подняться из него. Тебе же суждено нечто лучшее. Ты будешь красавицей. Как ты думаешь, почему ты такая черная?
Я не понимала, что она имела в виду.
– Когда-нибудь я расскажу тебе, кто твой отец, – сказала она, словно обещала преподнести дар.
Я знала, что жеребец, принадлежащий Шомеке, дорогое и ценное животное, покрывал кобыл в других поместьях. Но понятия не имела, что отцом может быть и человек.
Тем же вечером я гордо сказала бабушке:
– Я красивая, потому что моим отцом был черный жеребец! – Доссе дала мне такую оплеуху, что я полетела на пол и заплакала.
– Никогда не говори о своем отце! – сказала она.
Я знала, что между матерью и бабушкой состоялся гневный разговор, но лишь много времени спустя догадалась, что явилось его причиной. И даже сейчас не уверена, поняла ли я все, что существовало между ними.
Мы, стаи щенят, носились по поселению. И ровно ничего не знали о том мире, что лежал за его стенами. Вся наша вселенная состояла из хижин крепостных женщин и «длинных домов», в которых обитали мужчины, из огородика при кухне и голой площадки, почва на которой была утрамбована нашими босыми пятками. Я считала, нам никогда не покинуть этих высоких стен.
Когда ранним утром заводские и сельские тянулись к воротам, я не знала, куда они отправляются. Они просто исчезали. И весь нескончаемый день поселение принадлежало только нам, щенкам, которые, голые летом, да и зимой, носились по нему, играли с палками и камнями, копошились в грязи и удирали от бабушек до тех пор, пока сами не прибегали к ним, прося что-нибудь поесть, или же пока те не заставляли нас пропалывать огород.
Поздним вечером возвращались работники и под охраной надсмотрщиков медленно входили в ворота. Некоторые из них были понурыми и усталыми, а другие весело переговаривались между собой. Когда последний переступал порог, высокие створки ворот захлопывались. Из очагов поднимались струйки дыма. Приятно пахло тлеющими лепешками коровьего навоза. Люди собирались на крылечках хижин и «длинных домов». Мужчины и женщины тянулись ко рву, который отделял одну часть поселения от другой, и переговаривались через него. После еды тот, кто свободно владел словом, читал благодарственную молитву статуе Туал, мы возносили наши моления Камье, и все расходились спать, кроме тех, кто собирался «попрыгать через канаву». Порой летними вечерами разрешалось петь или танцевать. Зимой один из дедушек – бедный, старый, немощный мужчина, которого было и не сравнить с бабушками, – случалось, «пел слово». То есть так мы называли разучивание «Аркамье». Каждый вечер кто-то произносил, а другие заучивали священные строки. Зимними вечерами один из этих старых, бесполезных крепостных мужчин, который продолжал существовать лишь по милости бабушек, начинал «петь слово». И тогда даже мы, малышня, должны были слушать это повествование.
Моей сердечной подружкой была Валсу. Она была крупнее меня и выступала моей защитницей, когда среди молодых возникали ссоры и драки или когда детишки постарше дразнили меня «Черной» или «Хозяйкой». Я была маленькой, но отличалась отчаянным характером. И нас с Валсу задевать остерегались. Но потом Валсу стали посылать за ворота. Ее мать затяжелела, стала неповоротливой, и ей потребовалась помощь в поле, чтобы выполнять свою норму.
Посевы геде убирать можно было только руками. Каждый день вызревала новая порция стеблей, которые приходилось выдергивать, поэтому сборщики геде каждые двадцать или тридцать дней возвращались на уже знакомое поле, после чего переходили к более поздним посевам. Валсу помогала матери прореживать отведенные ей борозды. Когда мать слегла, Валсу заняла ее место, и девочке помогали выполнить норму матери. По подсчетам владельца, ей было тогда шесть лет, ибо всем одногодкам «имущества» определяли один и тот же день рождения, который приходился на начало года, что вступал в силу с приходом весны. На самом деле ей было не меньше семи. Ее мать плохо себя чувствовала до родов и после, и все это время Валсу подменяла ее на полях геде. И, возвращаясь, она больше не играла, ибо вечерами успевала только поесть и лечь спать.
Как-то мы повидались с ней и поговорили. Она гордилась своей работой. Я завидовала ей и мечтала переступить порог ворот. Провожая ее, я смотрела сквозь проем на окружающий мир. И мне казалось, что стены поселения сдвигаются вокруг меня.
Я сказала бабушке Доссе, что хочу работать на полях.
– Ты еще слишком маленькая.
– К новому году мне будет семь лет.
– Твоя мать пообещала, что не выпустит тебя за ворота.
На следующий раз, когда мать навестила меня в поселении, я сказала ей:
– Бабушка не выпускает меня за ворота. А я хочу работать вместе с Валсу.
– Никогда, – ответила мать. – Ты рождена для лучшей участи.
– Для какой?
– Увидишь.
Она улыбнулась мне. Я догадывалась, что она имела в виду Дом, в котором работала сама. Она часто рассказывала мне об удивительных вещах, которыми был полон Дом, ярких и блестящих, хрупких, чистых и изящных предметах. В Доме стояла тишина, говорила она. Моя мать носила красивый красный шарф, голос у нее был мягким и спокойным, а ее одежда и тело – всегда чистыми и свежими.
– Когда увижу?
Я приставала к ней, пока она не сказала:
– Ну хорошо! Я спрошу у миледи.
– О чем спросишь?
О миледи я знала лишь, что она была очень хрупкой и стройной и что моя мать каким-то образом принадлежала ей, чем очень гордилась. Я знала, что красный шарф матери подарила миледи.
– Я спрошу ее, можно ли начать готовить тебя для пребывания в Доме.
Моя мать произносила слово «Дом» с таким благоговением, что я воспринимала его как великое святилище, подобное тому, о котором говорилось в наших молитвах: «Могу ли я войти в сей чистый дом, в покои принца?»
Я пришла в такой восторг, что стала плясать и петь: «Я иду в Дом, в Дом!» Мать шлепнула меня и сделала выговор за то, что я не умею себя вести. «Ты еще совсем маленькая! – сказала она. – И не умеешь вести себя! И если тебя выставят из Дома, ты уже никогда не вернешься в него».
Я пообещала, что буду вести себя, как подобает взрослой.
– Ты должна делать все абсолютно правильно, – сказала мне Йова. – Когда я что-то говорю тебе, ты должна слушаться. Никогда ни о чем не спрашивать. Никогда не медлить. Если миледи увидит, что ты не умеешь себя вести, то отошлет тебя обратно. И тогда для тебя все будет кончено. Навсегда.
Я пообещала, что буду слушаться. Я пообещала, что буду подчиняться сразу и безоговорочно и не открывать рта. И чем больше мать пугала меня, тем сильнее мне хотелось увидеть этот волшебный сияющий Дом.
Расставшись с матерью, я не верила, что она осмелится поговорить с миледи. Я не привыкла к тому, что обещания исполняются. Но через несколько дней мать вернулась, и я увидела, как она говорит с бабушкой. Сначала Доссе разозлилась и стала кричать. Я притаилась под окном хижины и все услышала. Я слышала, как бабушка заплакала. Я удивилась и испугалась. Бабушка была терпелива со мной, всегда заботилась обо мне и хорошо меня кормила. И пока она не заплакала, мне не приходило в голову, что у нас могут быть и другие отношения. Ее слезы заставили заплакать и меня, словно я была частью ее самой.
– Ты должна оставить мне ее еще на год, – говорила бабушка. – Она же совсем ребенок. Я не могу выпустить ее за ворота. – Она молила, словно перестала быть бабушкой и потеряла всю свою властность. – Йова, она моя радость!
– Разве ты не хочешь, чтобы ей было хорошо?
– Всего лишь год. Она слишком несдержанна, чтобы находиться в Доме.
– Она и так слишком долго находится в неопределенном состоянии. И если останется здесь, ее пошлют на поля. Еще год – и ее не возьмут в Дом. Она покроется пылью и прахом. Так что не стоит плакать. Я обратилась к миледи, и та ждет. Я не могу возвратиться одна.
– Йова, не позволяй, – чтобы ее обижали, – очень тихо проговорила Доссе, словно стесняясь таких слов перед дочерью, и тем не менее в ее голосе слышалась сила.
– Я забираю ее, чтобы оберечь от бед, – сказала моя мать. Затем она позвала меня, я вытерла слезы и последовала за ней.
Как ни странно, но я не помню ни мою первую встречу с миром за пределами поселения, ни первое впечатление от Дома. Могу лишь предполагать, что от испуга не поднимала глаз и все вокруг казалось настолько странным, что я просто не понимала, что происходит. Знаю, что минуло несколько дней, прежде чем мать отвела меня к леди Тазеу. Ей пришлось основательно подраить меня щеткой и многому научить, дабы увериться, что я не опозорю ее. Я была испугана, когда она взяла меня за руку и, шепотом внушая строгие наставления, повела из помещений крепостных через залы с дверьми цветного дерева, пока мы не оказались в светлой солнечной комнате без крыши, заплетенной цветами, что росли в горшках.
Вряд ли мне доводилось раньше видеть цветы – разве что сорняки в садике у кухни, – и я смотрела на них во все глаза. Матери пришлось дернуть меня за руку, чтобы заставить взглянуть на женщину, которая полулежала в кресле среди цветов, в удобном изящном платье, столь ярком, что оно не уступало цветам. Я с трудом отличала одно от другого. У женщины были длинные блестящие волосы и такая же блестящая черная кожа. Мать подтолкнула меня, и я сделала все так, как она старательно учила меня: подойдя, опустилась перед креслом на колени и застыла в ожидании, а когда женщина протянула длинную, тонкую, черную руку с лазурно-голубой ладонью, я прижалась к ней лбом. Далее предстояло сказать: «Я ваша рабыня Ракам, мэм», но голос отказался подчиняться мне.
– Какая милая маленькая девочка, – сказала леди. – И такая темная. – На последних словах ее голос слегка дрогнул.
– Надсмотрщики приходили? в ту ночь, – с застенчивой улыбкой сказала Йова и смущенно опустила глаза.
– В чем нет сомнения, – сказала женщина. Я осмелилась еще раз глянуть на нее. Она была прекрасна. Я даже не представляла себе, что человеческое создание может быть столь красиво. Она снова протянула длинную нежную руку и погладила меня по щеке и шее. – Очень, очень мила, Йова, – сказала женщина. – Ты поступила совершенно правильно, что привела ее сюда. Она уже принимала ванну?
Ей бы не пришлось задавать такой вопрос, если бы она увидела меня в первый же день, покрытую грязью и благоухающую навозом, что шел на растопку очагов. Она ничего не знала о поселении. И не имела представления о жизни за пределами безы, женской половины Дома. Она жила в ней столь же замкнуто, как я в поселении, ничего не зная о том, что делалось за ее пределами. Она никогда не обоняла навозные запахи, так же, как я никогда не видела цветов.
Мать заверила миледи, что я совершенно чистая.
– Значит, вечером она может прийти ко мне на ложе, – сказала женщина.
– Я так хочу. А ты хочешь спать со мной, милая маленькая? – она вопросительно посмотрела на мать, которая шепнула: «Ракам». Услышав мое имя, мадам облизала губы. – Оно мне не нравится, – пробормотала она. – Такое ужасное. Тоти. Да. Ты будешь моей новой Тоти. Приведи ее сегодня вечером, Йова.
У нее был лисопес, которого звали Тоти, рассказала мне мать. Ее любимец умер. Я не знала, что у животных могут быть имена, и мне не показалось странным, что теперь я стану носить собачью кличку, но сначала удивило, что больше не буду Ракам. Я не могла воспринимать себя как Тоти.
Тем же вечером мать снова помыла меня в ванне, натерла тело нежным светлым маслом и накинула на меня мягкий халат, даже мягче ее красного шарфа. Потом еще раз строго поговорила со мной, внушая разные указания, но видно было, что она в восторге и радуется за меня. Мы снова направились в безу, минуя залы и коридоры и встречая по пути других крепостных женщин – пока наконец не оказались в спальне миледи, удивительной комнате, увешанной зеркалами, картинами и драпировками. Я не понимала, что такое зеркало или картина, и испугалась, увидев нарисованных людей. Леди Тазеу заметила мой испуг.
– Иди сюда, малышка, – сказала она, освобождая для меня место на своей огромной широкой мягкой постели, устланной подушками. – Иди сюда и прижмись ко мне. – Я свернулась калачиком рядом с ней, а она гладила меня по волосам и ласкала кожу, пока я не успокоилась от прикосновения мягких теплых рук.
– Вот так, вот так, малышка Тоти, – говорила она, и наконец мы уснули.
Я стала домашней любимицей леди Тазеу Вехома Шомеке. Почти каждую ночь я спала с ней. Ее муж редко бывал дома, а когда появлялся, предпочитал получать удовольствие в обществе крепостных женщин, а не с супругой. Порой миледи звала к себе в постель мою мать или другую женщину, помоложе, – когда это случалось, меня отсылали, пока я не стала постарше, лет десяти или одиннадцати, и тогда мне позволяли присоединяться к ним – и учила, как доставлять наслаждение. Мягкая и нежная, в любви она предпочитала властвовать, и я была инструментом, на котором она играла.
Кроме того, я обучалась искусству ведения дома и связанным с этим обязанностям. Миледи учила меня петь, потому что у меня был хороший голос. Все эти годы меня никогда не наказывали и не заставляли делать тяжелую работу. Я, которая в поселении была совершенно неуправляемой, стала в Большом Доме воплощением послушания. В свое время я то и дело восставала против бабушки и не слушалась ее приказов, но что бы мне ни приказывала миледи, я охотно исполняла. Она быстро подчинила меня себе с помощью любви, которую дарила мне. Я воспринимала ее как Туал Милосердную, что снизошла на землю. И не в образном смысле, а в самом деле. Я видела в ней какое-то высшее существо, стоящее неизмеримо выше меня.
Может быть, вы скажете, что я не могла или не должна была испытывать удовольствие, когда хозяйка так использовала меня без моего на то согласия, а если бы я и дала его, то не должна была чувствовать ни малейшей симпатии к откровенному воплощению зла. Но я ровно ничего не знала о праве на отказ или о согласии. То были слова, рожденные свободой.
У миледи был единственный ребенок, сын, на три года старше меня. Он жил в уединении, окруженный лишь нами, крепостными женщинами. Род Вехома принадлежал к аристократии Островов, а те придерживались старомодных воззрений, по которым их женщины не имели права путешествовать, а потому были отрезаны от своих семей, откуда происходили. Единственное общество, где ей приходилось бывать, составляли друзья хозяина, которых он привозил из столицы, но все это были мужчины, и миледи составляла им компанию только за столом.
Хозяина я видела редко и только издали. Я и его считала неким высшим существом, но от него исходила опасность.
Что же до Эрода, молодого хозяина, то мы видели его, когда он днем навещал мать или отправлялся на верховые прогулки со своими наставниками. Мы, девчонки лет одиннадцати-двенадцати, тихонько подглядывали за ним и хихикали между собой, потому что он был красивым мальчиком, черным как ночь и таким же стройным, как его мать. Я знала, что он боялся отца, потому что слышала, как Эрод плакал у матери. Та утешала его лакомствами и, лаская, говорила: «Мой дорогой, скоро он снова уедет». Я тоже жалела Эрода, который существовал как тень, такой же бесплотный и безобидный. В пятнадцать лет он был послан в школу, но еще до окончания года отец забрал его. Крепостные поведали, что хозяин безжалостно избил сына и запретил покидать пределы поместья даже на лошади.
Крепостные женщины, обслуживавшие хозяина, рассказывали, как он жесток, и показывали синяки и ссадины. Они ненавидели его, но моя мать не соглашалась с ними.
– Кем ты себя воображаешь? – сказала она девочке, которая пожаловалась, что хозяин использовал ее. – Леди, с которой надо обращаться как с хрусталем?
А когда девочка поняла, что забеременела (объелась, говорили мы), мать отослала ее обратно в поселение. Я не поняла, почему она это сделала. И решила, что Йова ревнива и жестока. Теперь я думаю, что она спасала девочку от ревности нашей миледи.
Не знаю, когда я поняла, что была дочкой хозяина. Таясь от нашей властительницы, мать считала, что этого никто не знает. Но всем крепостным женщинам в доме это было известно. Не знаю, услышала я о своем происхождении или подслушала, но помню, что, увидев Эрода, я внимательно рассмотрела его и подумала, что куда больше похожу на нашего отца, чем он, ибо к тому времени уже знала, что у нас общий отец. Я удивлялась, почему леди Тазеу не видит нашего сходства. Но она предпочитала жить в неведении.
За эти годы я редко появлялась в поселении. Первые полгода или около того я с удовольствием забегала повидаться с Валсу и бабушкой, показывала им свои красивые наряды, блестящие волосы и чистую кожу; но, когда я приходила, малыши, с которыми я играла, бросались грязью и камнями и рвали на мне одежду. Валсу работала на полях, и мне приходилось весь день прятаться в хижине бабушки. Когда же бабушка посылала за мной, я могла появляться только в присутствии матери и старалась держаться поближе к ней. Обитатели поселения, даже моя бабушка, стали относиться ко мне сухо и недоброжелательно. Их тела, покрытые язвами и шрамами от ударов надсмотрщиков, были грязны и плохо пахли. У них были загрубевшие руки и ноги с раздавленными ногтями, изуродованные пальцы, уши или носы. Я уже отвыкла от их вида. Мы, обслуга Большого Дома, сильно отличались от этих людей. Служа высшим существам, мы сами стали походить на них.
Когда мне минуло тринадцать или четырнадцать лет, я продолжала спать в постели леди Тазеу, которая часто занималась со мной любовью. Но она обзавелась и новой любимицей, дочкой одной из поварих, хорошенькой маленькой девочкой, хотя кожа у нее была белой, как мел. Как-то ночью миледи долго ласкала потаенные уголки моего тела, зная, каким образом довести меня до экстаза, который сотрясал с головы до ног. Когда я в изнеможении замерла в ее объятиях, она стала покрывать поцелуями мое лицо и грудь, шепча: «Прощай, прощай». Но я была так утомлена, что не удивилась этим словам.
Наутро миледи позвала нас с матерью и сказала, что решила подарить меня сыну на его семнадцатилетие.
– Мне будет ужасно не хватать тебя, Тоти, дорогая, – сказала она со слезами на глазах. – Ты доставляла мне столько радости. Но в доме нет другой девочки, которую я могла бы вручить Эроду. Ты самая чистенькая, милая и обаятельная из всех. Я знаю, что ты невинна, – она имела в виду, с точки зрения мужчины, – и не сомневаюсь, что мой мальчик сможет доставить тебе много радости. Он будет добр с ней, Йова, – убежденно обратилась она к моей матери.
Та поклонилась и ничего не сказала. Да ей и нечего было сказать. Ни словом она не обмолвилась и со мной. Слишком поздно было посвящать меня в ту тайну, которой она так гордилась.
Леди Тазеу дала мне лекарство, чтобы предотвратить зачатие, но мать, не доверяя препаратам, отправилась к бабушке и принесла от нее специальные травы. Всю неделю я старательно принимала и то и другое.
Если мужчина в Доме решал нанести визит жене, он отправлялся в безу, но если ему была нужна просто женщина, за ней «посылали». Так что вечером в день рождения молодого хозяина меня облачили во все красное и в первый раз в жизни отвели в мужскую половину Дома.
Мое преклонение перед миледи распространялось и на ее сына, тем более что мне внушили: хозяева по самой своей природе превосходят нас. Но он был мальчиком, которого я знала с детства и считала сводным братом.
Я думала, что его застенчивость объяснялась страхом перед подступающим возмужанием. Другие девочки пытались соблазнить его и потерпели неудачу. Женщины рассказали мне, что я должна делать, как предложить себя и возбудить его, и я была готова все это исполнить. Меня привели в огромную спальню, стены которой были заплетены каменными кружевами, с высокими узкими окнами фиолетового стекла. Я покорно остановилась у дверей, а он стоял у стола, заваленного бумагами. Наконец он подошел ко мне, взял за руку и подвел к креслу. Потом заставил меня сесть и обратился ко мне, стоя рядом, что было странно и смущало меня.
– Ракам, – сказал он. – Это твое имя, не так ли? – Я кивнула. – Ракам, моя мать руководствовалась самыми лучшими намерениями, и ты не должна думать, что я не ценю их или не вижу твоей красоты. Но я не возьму женщины, которая не может предложить себя по собственной воле. Соитие между хозяином и рабыней – это изнасилование. – И он продолжал говорить, так красиво, словно миледи читала мне одну из своих книг. Я почти ничего не поняла, кроме того, что буду являться по его указанию и спать в его постели, но он никогда не прикоснется ко мне. И об этом никто не должен знать. – Мне жаль, мне очень жаль, что я вынуждаю тебя лгать, – сказал он так серьезно, что я поняла: необходимость лгать причиняет ему страдания. Это свойство было присуще скорее богам, чем человеческому существу. Если ты страдаешь от лжи, как вообще можно существовать?
– Я сделаю все, что вы прикажете, лорд Эрод, – сказала я.
И много ночей слуга приводил меня к нему. Я засыпала на огромном ложе, пока Эрод, сидя за столом, работал с бумагами. Сам же он спал на узком диванчике у окна. Часто он изъявлял желание говорить со мной, и порой наши разговоры длились долго-долго, когда он делился со мной мыслями. Еще учась в столичной школе, Эрод стал членом группы властителей, которые хотели покончить с рабством. Они называли себя Общиной. Узнав об этом, отец забрал его из школы, отослал домой и запретил ему покидать поместье. Так Эрод тоже оказался заключен в его стенах. Но он постоянно по телесети переписывался с другими членами Общины, ибо знал, как пользоваться этой системой связи втайне и от отца и от правительства.