Страница:
Урсула Ле Гуин
Изменить взгляд
Мириам стояла в палате лазарета у большого окна, смотрела на расстилающийся за стеклами пейзаж и думала: «Двадцать пять лет я стою в этой палате и смотрю в окно. И ни разу не видела то, что хотела бы увидеть».
— Как мне забыть тебя, о Иерусалим…
Да, боль уже забылась. Забыты ненависть и страх. В изгнании не помнятся серые дни и черные годы. А вспоминаются солнечный свет, фруктовые сады, белые города. Даже если и попытаться, невозможно забыть красоту и величие Иерусалима.
Небо за окном палаты лазарета было затянуто дымкой. Над низким горным хребтом, называемом Арарат, садилось солнце — садилось медленно, так как Новый Зион вращался медленнее, чем Старая Земля, и день здесь длился двадцать восемь часов. Поэтому солнце скорее даже не садилось, а уныло сползало за тусклый горизонт. По небу не проплывали облака, которые бы отразили все разнообразие оттенков заката. Облака вообще очень редко появлялись над Новым Зионом. Здесь никогда не были видны звезды. И лишь туманная дымка никогда не исчезала полностью. Когда она сгущалась, шел душный моросящий дождь. Но чаще всего, как и сейчас, неясная и неподвижная тонкая пелена затуманивала небо, не давая увидеть, какого оно цвета. И через эту дымку пробивался свет солнца — нет, не солнца, а НСЦ 641, звезды класса G, которая призрачно светилась над Зионом, пупырчатая, словно апельсин, — помните апельсины? вкус сладкого сока на языке? фруктовые сады Хайфы?.. НСЦ 641 глядела вниз, словно затуманенный глаз. Эта звезда не излучала ослепляющего золотистого солнечного сияния, и люди могли спокойно смотреть на нее. Так они — жители Зиона и звезда НСЦ 641 — и глазели друг на друга, словно слабоумные, все эти годы.
Тени вытянулись через долину по направлению к зданиям поселения. В сумерках поля и деревья казались черными; дневной свет окрашивал их в разнообразные оттенки коричневого, багрового и темно-красного. Всюду преобладали грязные цвета, цвета, подобные тем, что получились, когда однажды Мириам намешала слишком много акварельных красок и учитель, проходя мимо, сказал: «Мими, налей лучше чистой воды, эта уже совсем грязная. И вообще, рисунок совсем не удался тебе, Мими. Выбрось его и нарисуй новый» — учитель даже не задумался, говоря такие слова десятилетнему ребенку.
Мириам уже думала об этом и раньше — она уже обо всем думала раньше, стоя у окна лазарета, но сейчас, подумав о рисовании, Мириам вспомнила о Гене и обернулась, чтобы посмотреть, в каком состоянии он находится. Симптомы шока у пациента практически прошли, на щеках появился легкий румянец, и пульс нормализовался. Пока Мириам держала Геню за запястье, он слегка застонал и открыл глаза, такие красивые глаза, серые, словно светящиеся на худом лице. Все, что у него было, у бедного Гени, — это глаза. Уже на протяжении двадцати четырех лет, с самого момента рождения, он являлся пациентом Мириам.
Мальчик появился на свет весом пять фунтов, багрово-голубой, словно эмбрион крысы. Он родился на месяц раньше положенного срока, фактически смертельно больной цианозом — пятый ребенок, рожденный на Новом Зионе, первый в округе Арарата. Коренной житель. Хилый и не подающий никаких надежд. У него даже не хватило ни сил, ни сознания, чтобы закричать при первом вдохе, наполнившим слабые легкие чужим воздухом. Остальные дети Софии родились в положенный срок: две здоровенькие девочки — обе уже замужем и имеют собственных детей — и толстый Леон, который в пятнадцать лет мог запросто поднять семидесятикилограммовый куль с зерном. Прекрасные молодые колонисты, сильные и крепкие. Но Мириам всегда любила Геню, и полюбила его еще больше после того, как перенесла несколько выкидышей и родила мертвых детей, в том числе последнего своего ребенка — девочку, прожившую два часа, глаза которой были такими же серыми, как у Гени. У детей не бывает серых глаз, глаза новорожденных — голубые. Но все это сентиментальная чушь. Да и как можно знать, какого на самом деле цвета предметы под этим чертовым пупырчато-оранжевым солнцем? Все здесь выглядит неправильно.
— А; это вы, Геннадий Борисович, — сказала Мириам, — ну что, снова вернулись домой?
Так они шутили с самого детства Гени. Мальчик проводил много времени в лазарете и всякий раз, когда он приходил с жалобами на лихорадку, периодические обмороки или приступы астмы, говорил: «Вот я и снова вернулся домой, тетя доктор…»
— Что произошло? — спросил он.
— Ты потерял сознание. Мотыжил землю на Южном поле. Аарон и Тина привезли тебя сюда на тракторе. Может, солнечный удар? Ведь у тебя вроде все было в порядке?
Геня пожал плечами и кивнул.
— Голова кружилась? Перехватывало дыхание?
— И то и другое.
— Так что же ты не пришел в клинику?
— Нехорошо это, Мириам.
Став взрослым, Геня стал обращаться к Мириам по имени. А ей так хотелось снова услышать «тетя доктор». За последние несколько лет юноша отдалился от нее, занявшись своим рисованием. Геня всегда делал эскизы, наброски, рисовал. Но сейчас проводил все свое свободное время и тратил все силы, остающиеся после выполнения обязанностей в поселении, на чердаке здания генератора, который превратил во что-то вроде студии. Там Геня, используя разной породы камни, растирал и смешивал краски, приготовленные из местных растений, мастерил кисточки из кусочков косичек, выпрошенных у поселенских девчонок, и рисовал — рисовал на щепках, добываемых на заводе пиломатериалов, на лоскутках, на драгоценных обрывках бумаги, на гладких сланцевых плитах из каменоломен Арарата, если под рукой не оказывалось ничего лучшего. Рисовал портреты, сцены из жизни поселенцев, здания, машины, натюрморты, растения, ландшафты, то, что рождалось в воображении. Рисовал все что угодно, все, что видел вокруг. Нарисованные им портреты пользовались спросом — люди всегда хорошо относились к Гене и другим больным. Однако в последнее время он рисовал не портреты, а странные, непонятные фигуры и линии, покрытые туманной дымкой, словно несформировавшиеся, неизведанные миры. Такие картины никому не нравились, но Гене ни разу не сказали, что он понапрасну теряет время. Он — больной. Художник. Ну и прекрасно. Здоровым людям некогда рисовать. Слишком много работы. Но не так уж плохо, когда рядом живет художник. Это — что-то человеческое. Как на Земле. Так ведь?
Люди хорошо относились и к Тоби, пареньку с таким больным желудком, что в шестнадцать лет он весил всего восемьдесят четыре фунта; хорошо относились к маленькой Шуре, которая научилась говорить лишь в шесть лет и глаза которой плакали и плакали, даже когда девочка улыбалась. Люди жалели всех своих больных, всех, чей организм никак не мог приспособиться к этому чужому миру, чьи желудки не способны были переваривать натуральные протеины даже при помощи метаболиков — препаратов, ускоряющих обмен веществ, которые каждый колонист был обязан принимать два раза в день в течение всей жизни на Новом Зионе. Несмотря на тяжелую жизнь в Двенадцати поселениях, где дорожили каждой парой рук, колонисты были добры к своим бесполезным соплеменникам, страдающим от различных болезней. В недугах проявляется Божья воля. Люди еще помнили такие слова, как «цивилизованность», «человечность». И помнили Иерусалим.
— Геня, дорогой, о чем ты? Что нехорошо?
— Нехорошо, — улыбнулся тот, и его тихий голос испугал Мириам. Серые глаза потеряли ясность, казались мутными. — Препараты, — пояснил он. — Таблетки. Лекарства.
— Ну конечно, ты разбираешься в медицине гораздо лучше, чем я, — сказала Мириам. — Ты более опытный врач, чем я. Или ты решил отказаться от лечения? Да, Геня? Отказываешься? — проговорила она надломленным голосом, даже покачнувшись от гнева, который внезапно вспыхнул в ней, вырос откуда-то изнутри, из столь тщательно и глубоко запрятанной тревоги.
— Отказываюсь. От метов.
— От метов? Отказываешься? О чем ты говоришь?
— За две недели я не принял ни одной таблетки.
От этих слов Мириам захлестнула волна отчаянной ярости; кровь ударила в лицо, и оно словно увеличилось в два раза.
— Две недели?! Так вот почему ты снова оказался в лазарете! Где, ты думал, окончится эта дурацкая затея? Какой же ты дурак! Хорошо еще, что не умер!
— Мириам, мне не стало хуже, когда я прекратил принимать пилюли. Всю последнюю неделю я чувствовал себя даже лучше, чем обычно. До сегодняшнего дня. Но тут дело в другом. Вероятно, тепловой удар. Я забыл надеть шляпу… — Щеки Гени залились слабым румянцем — то ли от попытки оправдать свои поступки, то ли от стыда. Очень глупо работать в поле с непокрытой головой. Несмотря на всю свою тусклость, НСЦ 641 могла нагреть незащищенную человеческую голову так же, как пламенное Солнце, и Геня поплатился за собственную небрежность. — Понимаешь, этим утром я чувствовал себя прекрасно, действительно хорошо, и не отставал от других, когда мы рыхлили землю. Потом появилось легкое головокружение, но я не хотел останавливаться: мне так нравилось работать вместе со всеми, я и не думал о тепловом ударе.
Мириам почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, и от этого настолько разозлилась, что не могла произнести ни слова. Она поднялась с кровати Гени и сделала несколько шагов между рядами кроватей — четыре с одной стороны и четыре с другой. Затем повернулась и остановилась, глядя в окно на окрашенный в грязные цвета бесформенный уродливый мир.
— Мириам, а на самом деле, может, метаболики действуют на меня хуже, чем натуральные протеины? — Геня говорил еще что-то, но она не слушала. Ее переполняли печаль, гнев и страх, которые наконец-то взорвались где-то внутри.
— Геня, Геня, ну как ты мог? — выкрикнула Мириам. — Как мог ты сдаться после стольких лет борьбы? Я не вынесу этого! — Но слова эти не были сказаны вслух. Ни слова. Никогда. Она кричала мысленно, и лишь несколько слезинок пролились и сбежали по щекам, но пациент видел лишь спину доктора. Сквозь слезы Мириам посмотрела на плоскую равнину и тусклое солнце. — Ненавижу все это, — тихо сказала она окружающему миру. И через мгновение, собравшись с силами, повернулась к Гене, который сел на кровати, обеспокоенный столь долгим молчанием: — Ложись и лежи тихо. Перед обедом прими две таблетки. Если тебе что-то понадобится, Геза дежурит в комнате сиделок. — И Мириам вышла из палаты.
Выйдя из лазарета, Мириам увидела Тину, которая брела по ведущей с поля тропинке. Без сомнения, она шла навестить Геню. Из-за всех своих-одышек и лихорадок Геня никогда не искал дружбы с девушками. Выбор же у него был: Тина, Шошанна, Белла, Рахиль. В прошлом году, когда Геня жил с Рахилью, они регулярно брали в клинике контрацептивы, но в конце концов разошлись. Не поженились, хотя в таком возрасте — двадцать четыре года — дети поселенцев обычно были уже женаты и имели собственных детей. Геня не женился на Рахили, и Мириам знала почему. Генетическая этика. Скверные гены обязательно проявятся в следующем поколении. Поселению же больные не нужны. У Гени не должно быть потомства, а потому он никогда не женится и не может просить Рахиль остаться бездетной ради любви к нему. Поселениям необходимы крепкие дети, множество здоровых молодых туземцев, которые с помощью метаболиков смогут выжить на этой планете.
Рахиль не сошлась ни с кем другим. Но ей всего лишь восемнадцать. Она все преодолеет. Скорее всего выйдет замуж за парня из другого поселения и уедет, уедет подальше от больших серых глаз Гени. Так будет лучше для нее самой. И для него.
Не удивительно, что у Гени возникают мысли о самоубийстве! Мириам думала об этом и судорожно пыталась отогнать ужасные мысли. Она ужасно устала и собралась было уже пойти к себе, чтобы помыться и переодеться, сменить настроение перед ужином. Но пустая комната вызывала лишь тоску и уныние — Леонид уехал в поселение Салем и не собирался возвращаться еще по крайней мере в течение месяца. Не в силах вынести этого, Мириам направилась через пыльную центральную площадь поселения к зданию столовой и вошла в Гостиную. Чтобы убежать, скрыться от безветренной дымки, серого неба и уродливого солнца.
В Гостиной были двое: командор Марка дремал на одной из обитых мягким деревянных кушеток, а Рейне читал. Два старейших члена поселения. Фактически командор Марка был самым старым человеком на свете. В сорок четыре года он руководил полетом Флота изгнанников со Старой Земли на Новый Зион. А сейчас, в семьдесят, стал дряхлым и больным. Людям плохо жилось на этой планете. Они рано старились, умирали в пятьдесят — шестьдесят лет. Рейне, биохимику, недавно исполнилось сорок пять, но выглядел он на двадцать лет старше. «Чертов клуб стариков», — угрюмо подумала Мириам. И это было действительно так: молодые люди, родившиеся на Зионе, приходили в Гостиную редко. Они приходили сюда почитать, поскольку здесь находилась библиотека поселения, полная книг, пленок, микрофильмов, но читали лишь немногие — остальные, вероятно, просто не имели для этого времени. Возможно, молодежь несколько беспокоил апрельский свет и картины. Все они такие высоконравственные, суровые, серьезные молодые люди, в их жизни нет места для досуга, для красоты — разве могут они понять, что старшему поколению необходима роскошь, этот единственный рай, единственное место, похожее на дом…
В Гостиной не было ни одного окна. Аврам, мастер-золотые руки по части всего электрического, оборудовал здесь искусственное освещение, воспроизводящее цвет и структуру солнечного света — не НСЦ 641, а именно Солнца. Поэтому вошедшему в Гостиную казалось, что он попал в дом, находящийся на Земле, в теплый солнечный апрельский или майский день и все вокруг озарено ясным, чистым, прекрасным светом. Аврам и еще несколько человек долго работали над картинами, увеличивая цветные фотографии приблизительно до квадратного метра: земные пейзажи, рисунки, привезенные колонистами, — Венеция, Негев, купола Кремля, фермы в Португалии, Мертвое море, степь Хэмпстеда, побережье Орегона, луга в Польше, города, леса, горы, кипарисы Ван Гога, Скалистые горы Бирстадта, кувшинки Моне, таинственные голубые пещеры Леонардо. Стены комнаты были покрыты рисунками и картинами, десятками картин, изображавшими все красоты Земли. Чтобы рожденные на Земле могли видеть и помнить, а рожденные на Зионе — видеть и знать.
Двадцать лет назад, когда Аврам начал развешивать картины по стенам, по этому поводу возникли разногласия. Как поступить мудрее? Стоит ли оглядываться назад? И так далее. В это время прибыл командор Марка, увидел Гостиную поселения Арарат и сказал, что наконец нашел место, где останется. Все поселения соперничали друг с другом, чтобы заполучить Марка, а он выбрал Арарат. Из-за изображений Земли, из-за этой комнаты, из-за земного света, проливающегося на зеленые поля, заснеженные вершины и золотые осенние леса, из-за летающих над морем чаек, белых, красных и розовых кувшинок, плавающих в водоемах с голубой водой — все чистые цвета, настоящие, ясные, цвета Земли.
Сейчас командор Марка — этот статный старик — спал в Гостиной. Снаружи, в жестком, тусклом, оранжевом дневном свете, он показался бы больным и старым, с бледным, испещренным прожилками лицом. Здесь же он выглядел совершенно иначе.
Мириам присела рядом с Марка, глядя на свою любимую картину — спокойный ландшафт Коро, деревья, склонившиеся над серебристым потоком. Она настолько устала, что хотела лишь просто сидеть и не двигаться и не думать ни о чем. И сквозь это тупое состояние слабо, лениво начали просачиваться слова: «а может… на самом деле, может, меты действуют хуже… Мириам, на самом деле…»
«Неужели ты думаешь, что я никогда не допускала такой возможности? — мысленно возразила она. — Идиот! Неужели ты думаешь, что метаболики слишком сильно действуют на все твое нутро? Я же перепробовала пятьдесят разных комбинаций, чтобы избавиться от побочных эффектов, пока ты еще был маленький! Но лучше принимать метаболики, чем мучиться от аллергии ко всей этой чертовой планете! Конечно, ты знаешь все лучше, чем врач, да? Не говори мне эти глупости. Ты пытаешься…» — Внезапно она оборвала этот немой диалог. Нет. Геня не пытался убить себя. Нет. И не попытается. У этого парня есть силы и мужество. И голова на плечах.
«Ну хорошо, — мысленно сказала она молодому человеку. — Хорошо! Если ты останешься в лазарете под наблюдением две недели и будешь в точности выполнять все, что я велю, — хорошо. Попробуем!»
«Потому что, — произнес внутри Мириам еще более тихий голос, — все это неважно. Что бы ты ни делала, что бы ни придумывала — он умрет. В этом году или в будущем. Через два часа, через двадцать четыре года. Наши больные не могут приспособиться к этому миру. И мы тоже не можем, тоже не можем. Геня, дорогой, мы не предназначены для жизни здесь. Мы были рождены не для этого мира, а он — не для нас. Мы появились на Земле, из Земли, чтобы жить на Земле под голубым небом и золотистым солнцем».
Зазвонил гонг, сзывая всех на обед. У входа в столовую Мириам увидела маленькую Шуру. Девочка несла пучок омерзительных черновато-пурпурных сорняков, как ребенок на Земле принес бы домой букет белых маргариток или красных маков, сорванных в поле. Глаза Шуры как обычно слезились, но она улыбнулась тете доктору. В красно-оранжевом свете заката, проливающемся сквозь окно, губы девочки казались мертвенно-бледными. И губы всех остальных после целого дня работы тоже выглядели мертвенно-бледными, а лица — застывшими, суровыми, усталыми. Люди входили в обеденный зал все вместе, все триста изгнанников, живущих в Арарате на Зионе, одиннадцатое потерянное племя.
Дела у Гени шли прекрасно. И Мириам пришлось с этим согласиться.
— Ты в порядке, — сказала она.
— Я же говорил! — ухмыльнулся он.
— Скорее всего это оттого, что ты сейчас бездельничаешь, — ответила Мириам, — ты, хитрюга.
— Бездельничаю? Все утро я заполнял больничные карточки для Гезы, два часа играл во всякие игры с Рози и Мойше, а днем растирал краски. Кстати, мне нужно еще минерального масла — можно взять литр? Как пигментное средство оно гораздо лучше, чем растительное масло.
— Конечно. Да, знаешь, у меня есть для тебя кое-что. Маленький Тель-Авив запустил на полную мощность бумажный завод. Позавчера они выслали грузовик с бумагой…
— С бумагой?
— Полтонны бумаги! Я взяла для тебя двести листов. Лежат в кабинете.
Геня пулей вылетел за дверь, и когда Мириам вошла в кабинет, он уже стоял там у пачки бумаги.
— О Господи, — произнес он, беря лист, — какая красивая… какая красивая бумага!
Мириам подумала, что часто слышала от юноши слово «красивый», употребленное по отношению к тому или иному бесцветному, бесполезному предмету. Геня не знал, что такое красота, и никогда не видел ничего по-настоящему красивого. Толстая, прочная, сероватая бумага была нарезана большими кусками, которые, конечно, надо бы нарезать более мелко и расходовать очень экономно. Ладно, пусть уж останутся такими для рисования. Чем еще можно порадовать этого беднягу?
— Когда ты выпустишь меня отсюда, — сказал Геня, крепко сжимая громоздкую пачку обеими руками, — я отправлюсь в Тель-Авив и нарисую их завод — нет, я увековечу этот завод!
— Лучше иди и полежи.
— Нет, видишь ли, я обещал Мойше, что обыграю его в шахматы. Кстати, а что с ним?
— Сыпь.
— Он такой же, как я?
— До начала этого года у Мойше не было проблем со здоровьем. — Мириам пожала плечами. Половое созревание вызвало какие-то процессы. Не похожие на симптомы аллергии.
— А вообще, что такое аллергия?
— Ну, можешь назвать ее неудавшейся адаптацией. Дома, на Земле, люди обычно кормили младенцев коровьим молоком, из бутылочек. Некоторые дети могли привыкнуть к нему, у некоторых появлялась сыпь, возникали нарушения дыхания, колики. Коровий «ключ» не подходил к метаболическому «замку» этих детей. Ну а протеиновый «ключ» Нового Зиона не подходит к нашим «замкам», поэтому нам приходится изменять наш обмен веществ с помощью метаболиков.
— А я или Мойше были аллергиками на Земле?
— Не знаю. Но такие случаи встречались. Ирвин — он умер около двадцати лет назад — на Земле страдал от аллергии почти ко всему. Не стоило его, беднягу, пускать сюда: он и на Земле жил, постоянно задыхаясь от всевозможных аллергий, а здесь умер от голода, принимая учетверенные дозы метаболиков.
— Ага, — сказал Геня, — не надо было вообще давать ему меты. А только зионскую маисовую кашу.
— Маисовую кашу? — Только один-единственный злак давал на Зионе такой урожай, что его стоило собирать. Из этого маиса можно было приготовить клейкую массу, практически не поддающуюся никакой термической обработке.
— Я три чашки на завтрак съел.
— Слоняется по лазарету, целый день ноет, — возмутилась Мириам, — а потом набивает живот помоями. Как может человек с душой художника есть то, что по вкусу напоминает желеобразную застоявшуюся воду?
— Но вы кормите этим беспомощных больных детей в своем собственном госпитале! Я всего лишь доел остатки!
— И тебе не стало плохо?
— Ни чуточки. Я хочу порисовать, пока солнце не село. На листе новой бумаги, на целом листе новой бумаги…
День, проведенный Мириам в клинике, показался ей очень длинным, хотя лежачих больных не было. Прошлым вечером она отослала домой Осипа, поворчав напоследок, что нельзя вести себя настолько неосторожно: мол, опрокинул трактор, сам чуть не убился и машину едва не угробил, а ее починить труднее, чем человека вылечить.
Маленький Мойше вернулся в детский дом, хотя Мириам не нравилась его сыпь. Рози справилась с очередным приступом астмы, а сердце командора работало вполне прилично для его возраста. Поэтому палата лазарета оказалась пустой, если не считать ее постоянного на протяжении двух последних недель обитателя — Гени.
Сейчас он неподвижно лежал на кровати у окна, и сердце Мириам дрогнуло от испуга. Но цвет лица Гени был нормальным, дыхание — равномерным. Геня просто спал, спал крепко, как спят люди, уставшие после тяжелого дня, проведенного в поле.
Сегодня он рисовал. И уже успел вымыть тряпки и кисточки — он всегда мыл свои инструменты быстро и тщательно. Картина стояла на мольберте. В последнее время Геня стал очень скрытным, прятал свои картины — потому что люди перестали восхищаться его творениями.
— Какое уродство, бедный парень! — прошептал командор на ушко Мириам.
А маленький Мойше, осмотрев рисунок Гени, спросил:
— Геня, как тебе удалось нарисовать такую красотищу?
— Надо уметь видеть эту красоту, Мойше, — ответил тот.
Что ж, так оно и есть. Мириам подошла поближе, чтобы рассмотреть картину при тусклом дневном свете. Геня изобразил вид, открывающийся из окна лазарета. На этот раз в картине не было ничего неоконченного: реалистично, все слишком реалистично. Отвратительно узнаваемо. Плоский хребет Арарата, окрашенные в грязные цвета деревья и поля, тусклое небо, амбар и угол школьного здания на переднем плане. Мириам перевела взгляд с нарисованного пейзажа на реальный. Потратить часы, дни, чтобы нарисовать такое! Какая бесполезная трата времени!
Как неприятно и грустно, что Геня теперь рисует картины, которые никто не захочет видеть, кроме, возможно, ребенка вроде Мойше, очарованного простым умением владеть карандашом и кистью, ловкостью художника.
Нынче вечером Геня помогал наводить порядок в кабинете для инъекций — все эти дни он помогал служащим лазарета.
— Мне нравится картина, которую ты нарисовал сегодня, — сказала Мириам.
— Сегодня я ее закончил, — поправил он. — Чертова картина заняла у меня целую неделю. Я только начинаю учиться видеть.
— А можно я повешу ее в Гостиной?
— В Гостиной? — Геня спокойно и чуть насмешливо посмотрел на Мириам, держащую поднос с иглами для подкожных инъекций. — Но там же висят только изображения Дома.
— Может, уже пришло время поместить туда изображения нашего нового дома.
— Широкий жест из соображений этики, да? Что ж. Если картина тебе нравится…
— Очень нравится, — мягко сказала Мириам.
— Она не такая уж плохая, — произнес Геня, — и я нарисую еще лучше, когда научусь настраивать себя на систему.
— Какую систему?
— Ну, понимаешь, приходится смотреть, пока не увидишьсистему, пока не разберешься, после чего надо вложить то, что увидел, в руку. — Зажав покрепче бутылку со спиртом, он широко повел рукой.
— Да-а, я думаю, каждый, кто задает художникам вопросы, заслуживает того, что получает, — сказала Мириам. — Слова, совершенно непонятные слова. Послезавтра возьми картину и сам повесь ее в Гостиной. Художники всегда так тщательно выбирают место для картины и так трепетно относятся к освещению. Кроме того, как раз с послезавтрашнего дня ты можешь начать выходить на улицу. Понемногу. На час или два в день. Не больше.
— Можно тогда я буду ужинать в столовой?
— Хорошо. А я попрошу Тину не приходить больше сюда, чтобы составить тебе компанию за ужином, а то она скоро съест все продовольственные запасы лазарета. Эта девушка поглощает пищу словно вакуумный насос. Послушай, если ты собираешься выходить на улицу днем, будь любезен, надевай шляпу.
— Значит, все-таки я был прав?
— Прав?
— В том, что виноват тепловой удар.
— Этот диагноз поставила я, если помнишь.
— Ладно, но я добавил, что без метаболиков лучше себя чувствую.
— Не знаю. Ты и до того чувствовал себя неплохо, а потом — ба-бах, опять в лазарете. Так что ничего не доказано.
— Как мне забыть тебя, о Иерусалим…
Да, боль уже забылась. Забыты ненависть и страх. В изгнании не помнятся серые дни и черные годы. А вспоминаются солнечный свет, фруктовые сады, белые города. Даже если и попытаться, невозможно забыть красоту и величие Иерусалима.
Небо за окном палаты лазарета было затянуто дымкой. Над низким горным хребтом, называемом Арарат, садилось солнце — садилось медленно, так как Новый Зион вращался медленнее, чем Старая Земля, и день здесь длился двадцать восемь часов. Поэтому солнце скорее даже не садилось, а уныло сползало за тусклый горизонт. По небу не проплывали облака, которые бы отразили все разнообразие оттенков заката. Облака вообще очень редко появлялись над Новым Зионом. Здесь никогда не были видны звезды. И лишь туманная дымка никогда не исчезала полностью. Когда она сгущалась, шел душный моросящий дождь. Но чаще всего, как и сейчас, неясная и неподвижная тонкая пелена затуманивала небо, не давая увидеть, какого оно цвета. И через эту дымку пробивался свет солнца — нет, не солнца, а НСЦ 641, звезды класса G, которая призрачно светилась над Зионом, пупырчатая, словно апельсин, — помните апельсины? вкус сладкого сока на языке? фруктовые сады Хайфы?.. НСЦ 641 глядела вниз, словно затуманенный глаз. Эта звезда не излучала ослепляющего золотистого солнечного сияния, и люди могли спокойно смотреть на нее. Так они — жители Зиона и звезда НСЦ 641 — и глазели друг на друга, словно слабоумные, все эти годы.
Тени вытянулись через долину по направлению к зданиям поселения. В сумерках поля и деревья казались черными; дневной свет окрашивал их в разнообразные оттенки коричневого, багрового и темно-красного. Всюду преобладали грязные цвета, цвета, подобные тем, что получились, когда однажды Мириам намешала слишком много акварельных красок и учитель, проходя мимо, сказал: «Мими, налей лучше чистой воды, эта уже совсем грязная. И вообще, рисунок совсем не удался тебе, Мими. Выбрось его и нарисуй новый» — учитель даже не задумался, говоря такие слова десятилетнему ребенку.
Мириам уже думала об этом и раньше — она уже обо всем думала раньше, стоя у окна лазарета, но сейчас, подумав о рисовании, Мириам вспомнила о Гене и обернулась, чтобы посмотреть, в каком состоянии он находится. Симптомы шока у пациента практически прошли, на щеках появился легкий румянец, и пульс нормализовался. Пока Мириам держала Геню за запястье, он слегка застонал и открыл глаза, такие красивые глаза, серые, словно светящиеся на худом лице. Все, что у него было, у бедного Гени, — это глаза. Уже на протяжении двадцати четырех лет, с самого момента рождения, он являлся пациентом Мириам.
Мальчик появился на свет весом пять фунтов, багрово-голубой, словно эмбрион крысы. Он родился на месяц раньше положенного срока, фактически смертельно больной цианозом — пятый ребенок, рожденный на Новом Зионе, первый в округе Арарата. Коренной житель. Хилый и не подающий никаких надежд. У него даже не хватило ни сил, ни сознания, чтобы закричать при первом вдохе, наполнившим слабые легкие чужим воздухом. Остальные дети Софии родились в положенный срок: две здоровенькие девочки — обе уже замужем и имеют собственных детей — и толстый Леон, который в пятнадцать лет мог запросто поднять семидесятикилограммовый куль с зерном. Прекрасные молодые колонисты, сильные и крепкие. Но Мириам всегда любила Геню, и полюбила его еще больше после того, как перенесла несколько выкидышей и родила мертвых детей, в том числе последнего своего ребенка — девочку, прожившую два часа, глаза которой были такими же серыми, как у Гени. У детей не бывает серых глаз, глаза новорожденных — голубые. Но все это сентиментальная чушь. Да и как можно знать, какого на самом деле цвета предметы под этим чертовым пупырчато-оранжевым солнцем? Все здесь выглядит неправильно.
— А; это вы, Геннадий Борисович, — сказала Мириам, — ну что, снова вернулись домой?
Так они шутили с самого детства Гени. Мальчик проводил много времени в лазарете и всякий раз, когда он приходил с жалобами на лихорадку, периодические обмороки или приступы астмы, говорил: «Вот я и снова вернулся домой, тетя доктор…»
— Что произошло? — спросил он.
— Ты потерял сознание. Мотыжил землю на Южном поле. Аарон и Тина привезли тебя сюда на тракторе. Может, солнечный удар? Ведь у тебя вроде все было в порядке?
Геня пожал плечами и кивнул.
— Голова кружилась? Перехватывало дыхание?
— И то и другое.
— Так что же ты не пришел в клинику?
— Нехорошо это, Мириам.
Став взрослым, Геня стал обращаться к Мириам по имени. А ей так хотелось снова услышать «тетя доктор». За последние несколько лет юноша отдалился от нее, занявшись своим рисованием. Геня всегда делал эскизы, наброски, рисовал. Но сейчас проводил все свое свободное время и тратил все силы, остающиеся после выполнения обязанностей в поселении, на чердаке здания генератора, который превратил во что-то вроде студии. Там Геня, используя разной породы камни, растирал и смешивал краски, приготовленные из местных растений, мастерил кисточки из кусочков косичек, выпрошенных у поселенских девчонок, и рисовал — рисовал на щепках, добываемых на заводе пиломатериалов, на лоскутках, на драгоценных обрывках бумаги, на гладких сланцевых плитах из каменоломен Арарата, если под рукой не оказывалось ничего лучшего. Рисовал портреты, сцены из жизни поселенцев, здания, машины, натюрморты, растения, ландшафты, то, что рождалось в воображении. Рисовал все что угодно, все, что видел вокруг. Нарисованные им портреты пользовались спросом — люди всегда хорошо относились к Гене и другим больным. Однако в последнее время он рисовал не портреты, а странные, непонятные фигуры и линии, покрытые туманной дымкой, словно несформировавшиеся, неизведанные миры. Такие картины никому не нравились, но Гене ни разу не сказали, что он понапрасну теряет время. Он — больной. Художник. Ну и прекрасно. Здоровым людям некогда рисовать. Слишком много работы. Но не так уж плохо, когда рядом живет художник. Это — что-то человеческое. Как на Земле. Так ведь?
Люди хорошо относились и к Тоби, пареньку с таким больным желудком, что в шестнадцать лет он весил всего восемьдесят четыре фунта; хорошо относились к маленькой Шуре, которая научилась говорить лишь в шесть лет и глаза которой плакали и плакали, даже когда девочка улыбалась. Люди жалели всех своих больных, всех, чей организм никак не мог приспособиться к этому чужому миру, чьи желудки не способны были переваривать натуральные протеины даже при помощи метаболиков — препаратов, ускоряющих обмен веществ, которые каждый колонист был обязан принимать два раза в день в течение всей жизни на Новом Зионе. Несмотря на тяжелую жизнь в Двенадцати поселениях, где дорожили каждой парой рук, колонисты были добры к своим бесполезным соплеменникам, страдающим от различных болезней. В недугах проявляется Божья воля. Люди еще помнили такие слова, как «цивилизованность», «человечность». И помнили Иерусалим.
— Геня, дорогой, о чем ты? Что нехорошо?
— Нехорошо, — улыбнулся тот, и его тихий голос испугал Мириам. Серые глаза потеряли ясность, казались мутными. — Препараты, — пояснил он. — Таблетки. Лекарства.
— Ну конечно, ты разбираешься в медицине гораздо лучше, чем я, — сказала Мириам. — Ты более опытный врач, чем я. Или ты решил отказаться от лечения? Да, Геня? Отказываешься? — проговорила она надломленным голосом, даже покачнувшись от гнева, который внезапно вспыхнул в ней, вырос откуда-то изнутри, из столь тщательно и глубоко запрятанной тревоги.
— Отказываюсь. От метов.
— От метов? Отказываешься? О чем ты говоришь?
— За две недели я не принял ни одной таблетки.
От этих слов Мириам захлестнула волна отчаянной ярости; кровь ударила в лицо, и оно словно увеличилось в два раза.
— Две недели?! Так вот почему ты снова оказался в лазарете! Где, ты думал, окончится эта дурацкая затея? Какой же ты дурак! Хорошо еще, что не умер!
— Мириам, мне не стало хуже, когда я прекратил принимать пилюли. Всю последнюю неделю я чувствовал себя даже лучше, чем обычно. До сегодняшнего дня. Но тут дело в другом. Вероятно, тепловой удар. Я забыл надеть шляпу… — Щеки Гени залились слабым румянцем — то ли от попытки оправдать свои поступки, то ли от стыда. Очень глупо работать в поле с непокрытой головой. Несмотря на всю свою тусклость, НСЦ 641 могла нагреть незащищенную человеческую голову так же, как пламенное Солнце, и Геня поплатился за собственную небрежность. — Понимаешь, этим утром я чувствовал себя прекрасно, действительно хорошо, и не отставал от других, когда мы рыхлили землю. Потом появилось легкое головокружение, но я не хотел останавливаться: мне так нравилось работать вместе со всеми, я и не думал о тепловом ударе.
Мириам почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, и от этого настолько разозлилась, что не могла произнести ни слова. Она поднялась с кровати Гени и сделала несколько шагов между рядами кроватей — четыре с одной стороны и четыре с другой. Затем повернулась и остановилась, глядя в окно на окрашенный в грязные цвета бесформенный уродливый мир.
— Мириам, а на самом деле, может, метаболики действуют на меня хуже, чем натуральные протеины? — Геня говорил еще что-то, но она не слушала. Ее переполняли печаль, гнев и страх, которые наконец-то взорвались где-то внутри.
— Геня, Геня, ну как ты мог? — выкрикнула Мириам. — Как мог ты сдаться после стольких лет борьбы? Я не вынесу этого! — Но слова эти не были сказаны вслух. Ни слова. Никогда. Она кричала мысленно, и лишь несколько слезинок пролились и сбежали по щекам, но пациент видел лишь спину доктора. Сквозь слезы Мириам посмотрела на плоскую равнину и тусклое солнце. — Ненавижу все это, — тихо сказала она окружающему миру. И через мгновение, собравшись с силами, повернулась к Гене, который сел на кровати, обеспокоенный столь долгим молчанием: — Ложись и лежи тихо. Перед обедом прими две таблетки. Если тебе что-то понадобится, Геза дежурит в комнате сиделок. — И Мириам вышла из палаты.
Выйдя из лазарета, Мириам увидела Тину, которая брела по ведущей с поля тропинке. Без сомнения, она шла навестить Геню. Из-за всех своих-одышек и лихорадок Геня никогда не искал дружбы с девушками. Выбор же у него был: Тина, Шошанна, Белла, Рахиль. В прошлом году, когда Геня жил с Рахилью, они регулярно брали в клинике контрацептивы, но в конце концов разошлись. Не поженились, хотя в таком возрасте — двадцать четыре года — дети поселенцев обычно были уже женаты и имели собственных детей. Геня не женился на Рахили, и Мириам знала почему. Генетическая этика. Скверные гены обязательно проявятся в следующем поколении. Поселению же больные не нужны. У Гени не должно быть потомства, а потому он никогда не женится и не может просить Рахиль остаться бездетной ради любви к нему. Поселениям необходимы крепкие дети, множество здоровых молодых туземцев, которые с помощью метаболиков смогут выжить на этой планете.
Рахиль не сошлась ни с кем другим. Но ей всего лишь восемнадцать. Она все преодолеет. Скорее всего выйдет замуж за парня из другого поселения и уедет, уедет подальше от больших серых глаз Гени. Так будет лучше для нее самой. И для него.
Не удивительно, что у Гени возникают мысли о самоубийстве! Мириам думала об этом и судорожно пыталась отогнать ужасные мысли. Она ужасно устала и собралась было уже пойти к себе, чтобы помыться и переодеться, сменить настроение перед ужином. Но пустая комната вызывала лишь тоску и уныние — Леонид уехал в поселение Салем и не собирался возвращаться еще по крайней мере в течение месяца. Не в силах вынести этого, Мириам направилась через пыльную центральную площадь поселения к зданию столовой и вошла в Гостиную. Чтобы убежать, скрыться от безветренной дымки, серого неба и уродливого солнца.
В Гостиной были двое: командор Марка дремал на одной из обитых мягким деревянных кушеток, а Рейне читал. Два старейших члена поселения. Фактически командор Марка был самым старым человеком на свете. В сорок четыре года он руководил полетом Флота изгнанников со Старой Земли на Новый Зион. А сейчас, в семьдесят, стал дряхлым и больным. Людям плохо жилось на этой планете. Они рано старились, умирали в пятьдесят — шестьдесят лет. Рейне, биохимику, недавно исполнилось сорок пять, но выглядел он на двадцать лет старше. «Чертов клуб стариков», — угрюмо подумала Мириам. И это было действительно так: молодые люди, родившиеся на Зионе, приходили в Гостиную редко. Они приходили сюда почитать, поскольку здесь находилась библиотека поселения, полная книг, пленок, микрофильмов, но читали лишь немногие — остальные, вероятно, просто не имели для этого времени. Возможно, молодежь несколько беспокоил апрельский свет и картины. Все они такие высоконравственные, суровые, серьезные молодые люди, в их жизни нет места для досуга, для красоты — разве могут они понять, что старшему поколению необходима роскошь, этот единственный рай, единственное место, похожее на дом…
В Гостиной не было ни одного окна. Аврам, мастер-золотые руки по части всего электрического, оборудовал здесь искусственное освещение, воспроизводящее цвет и структуру солнечного света — не НСЦ 641, а именно Солнца. Поэтому вошедшему в Гостиную казалось, что он попал в дом, находящийся на Земле, в теплый солнечный апрельский или майский день и все вокруг озарено ясным, чистым, прекрасным светом. Аврам и еще несколько человек долго работали над картинами, увеличивая цветные фотографии приблизительно до квадратного метра: земные пейзажи, рисунки, привезенные колонистами, — Венеция, Негев, купола Кремля, фермы в Португалии, Мертвое море, степь Хэмпстеда, побережье Орегона, луга в Польше, города, леса, горы, кипарисы Ван Гога, Скалистые горы Бирстадта, кувшинки Моне, таинственные голубые пещеры Леонардо. Стены комнаты были покрыты рисунками и картинами, десятками картин, изображавшими все красоты Земли. Чтобы рожденные на Земле могли видеть и помнить, а рожденные на Зионе — видеть и знать.
Двадцать лет назад, когда Аврам начал развешивать картины по стенам, по этому поводу возникли разногласия. Как поступить мудрее? Стоит ли оглядываться назад? И так далее. В это время прибыл командор Марка, увидел Гостиную поселения Арарат и сказал, что наконец нашел место, где останется. Все поселения соперничали друг с другом, чтобы заполучить Марка, а он выбрал Арарат. Из-за изображений Земли, из-за этой комнаты, из-за земного света, проливающегося на зеленые поля, заснеженные вершины и золотые осенние леса, из-за летающих над морем чаек, белых, красных и розовых кувшинок, плавающих в водоемах с голубой водой — все чистые цвета, настоящие, ясные, цвета Земли.
Сейчас командор Марка — этот статный старик — спал в Гостиной. Снаружи, в жестком, тусклом, оранжевом дневном свете, он показался бы больным и старым, с бледным, испещренным прожилками лицом. Здесь же он выглядел совершенно иначе.
Мириам присела рядом с Марка, глядя на свою любимую картину — спокойный ландшафт Коро, деревья, склонившиеся над серебристым потоком. Она настолько устала, что хотела лишь просто сидеть и не двигаться и не думать ни о чем. И сквозь это тупое состояние слабо, лениво начали просачиваться слова: «а может… на самом деле, может, меты действуют хуже… Мириам, на самом деле…»
«Неужели ты думаешь, что я никогда не допускала такой возможности? — мысленно возразила она. — Идиот! Неужели ты думаешь, что метаболики слишком сильно действуют на все твое нутро? Я же перепробовала пятьдесят разных комбинаций, чтобы избавиться от побочных эффектов, пока ты еще был маленький! Но лучше принимать метаболики, чем мучиться от аллергии ко всей этой чертовой планете! Конечно, ты знаешь все лучше, чем врач, да? Не говори мне эти глупости. Ты пытаешься…» — Внезапно она оборвала этот немой диалог. Нет. Геня не пытался убить себя. Нет. И не попытается. У этого парня есть силы и мужество. И голова на плечах.
«Ну хорошо, — мысленно сказала она молодому человеку. — Хорошо! Если ты останешься в лазарете под наблюдением две недели и будешь в точности выполнять все, что я велю, — хорошо. Попробуем!»
«Потому что, — произнес внутри Мириам еще более тихий голос, — все это неважно. Что бы ты ни делала, что бы ни придумывала — он умрет. В этом году или в будущем. Через два часа, через двадцать четыре года. Наши больные не могут приспособиться к этому миру. И мы тоже не можем, тоже не можем. Геня, дорогой, мы не предназначены для жизни здесь. Мы были рождены не для этого мира, а он — не для нас. Мы появились на Земле, из Земли, чтобы жить на Земле под голубым небом и золотистым солнцем».
Зазвонил гонг, сзывая всех на обед. У входа в столовую Мириам увидела маленькую Шуру. Девочка несла пучок омерзительных черновато-пурпурных сорняков, как ребенок на Земле принес бы домой букет белых маргариток или красных маков, сорванных в поле. Глаза Шуры как обычно слезились, но она улыбнулась тете доктору. В красно-оранжевом свете заката, проливающемся сквозь окно, губы девочки казались мертвенно-бледными. И губы всех остальных после целого дня работы тоже выглядели мертвенно-бледными, а лица — застывшими, суровыми, усталыми. Люди входили в обеденный зал все вместе, все триста изгнанников, живущих в Арарате на Зионе, одиннадцатое потерянное племя.
Дела у Гени шли прекрасно. И Мириам пришлось с этим согласиться.
— Ты в порядке, — сказала она.
— Я же говорил! — ухмыльнулся он.
— Скорее всего это оттого, что ты сейчас бездельничаешь, — ответила Мириам, — ты, хитрюга.
— Бездельничаю? Все утро я заполнял больничные карточки для Гезы, два часа играл во всякие игры с Рози и Мойше, а днем растирал краски. Кстати, мне нужно еще минерального масла — можно взять литр? Как пигментное средство оно гораздо лучше, чем растительное масло.
— Конечно. Да, знаешь, у меня есть для тебя кое-что. Маленький Тель-Авив запустил на полную мощность бумажный завод. Позавчера они выслали грузовик с бумагой…
— С бумагой?
— Полтонны бумаги! Я взяла для тебя двести листов. Лежат в кабинете.
Геня пулей вылетел за дверь, и когда Мириам вошла в кабинет, он уже стоял там у пачки бумаги.
— О Господи, — произнес он, беря лист, — какая красивая… какая красивая бумага!
Мириам подумала, что часто слышала от юноши слово «красивый», употребленное по отношению к тому или иному бесцветному, бесполезному предмету. Геня не знал, что такое красота, и никогда не видел ничего по-настоящему красивого. Толстая, прочная, сероватая бумага была нарезана большими кусками, которые, конечно, надо бы нарезать более мелко и расходовать очень экономно. Ладно, пусть уж останутся такими для рисования. Чем еще можно порадовать этого беднягу?
— Когда ты выпустишь меня отсюда, — сказал Геня, крепко сжимая громоздкую пачку обеими руками, — я отправлюсь в Тель-Авив и нарисую их завод — нет, я увековечу этот завод!
— Лучше иди и полежи.
— Нет, видишь ли, я обещал Мойше, что обыграю его в шахматы. Кстати, а что с ним?
— Сыпь.
— Он такой же, как я?
— До начала этого года у Мойше не было проблем со здоровьем. — Мириам пожала плечами. Половое созревание вызвало какие-то процессы. Не похожие на симптомы аллергии.
— А вообще, что такое аллергия?
— Ну, можешь назвать ее неудавшейся адаптацией. Дома, на Земле, люди обычно кормили младенцев коровьим молоком, из бутылочек. Некоторые дети могли привыкнуть к нему, у некоторых появлялась сыпь, возникали нарушения дыхания, колики. Коровий «ключ» не подходил к метаболическому «замку» этих детей. Ну а протеиновый «ключ» Нового Зиона не подходит к нашим «замкам», поэтому нам приходится изменять наш обмен веществ с помощью метаболиков.
— А я или Мойше были аллергиками на Земле?
— Не знаю. Но такие случаи встречались. Ирвин — он умер около двадцати лет назад — на Земле страдал от аллергии почти ко всему. Не стоило его, беднягу, пускать сюда: он и на Земле жил, постоянно задыхаясь от всевозможных аллергий, а здесь умер от голода, принимая учетверенные дозы метаболиков.
— Ага, — сказал Геня, — не надо было вообще давать ему меты. А только зионскую маисовую кашу.
— Маисовую кашу? — Только один-единственный злак давал на Зионе такой урожай, что его стоило собирать. Из этого маиса можно было приготовить клейкую массу, практически не поддающуюся никакой термической обработке.
— Я три чашки на завтрак съел.
— Слоняется по лазарету, целый день ноет, — возмутилась Мириам, — а потом набивает живот помоями. Как может человек с душой художника есть то, что по вкусу напоминает желеобразную застоявшуюся воду?
— Но вы кормите этим беспомощных больных детей в своем собственном госпитале! Я всего лишь доел остатки!
— И тебе не стало плохо?
— Ни чуточки. Я хочу порисовать, пока солнце не село. На листе новой бумаги, на целом листе новой бумаги…
День, проведенный Мириам в клинике, показался ей очень длинным, хотя лежачих больных не было. Прошлым вечером она отослала домой Осипа, поворчав напоследок, что нельзя вести себя настолько неосторожно: мол, опрокинул трактор, сам чуть не убился и машину едва не угробил, а ее починить труднее, чем человека вылечить.
Маленький Мойше вернулся в детский дом, хотя Мириам не нравилась его сыпь. Рози справилась с очередным приступом астмы, а сердце командора работало вполне прилично для его возраста. Поэтому палата лазарета оказалась пустой, если не считать ее постоянного на протяжении двух последних недель обитателя — Гени.
Сейчас он неподвижно лежал на кровати у окна, и сердце Мириам дрогнуло от испуга. Но цвет лица Гени был нормальным, дыхание — равномерным. Геня просто спал, спал крепко, как спят люди, уставшие после тяжелого дня, проведенного в поле.
Сегодня он рисовал. И уже успел вымыть тряпки и кисточки — он всегда мыл свои инструменты быстро и тщательно. Картина стояла на мольберте. В последнее время Геня стал очень скрытным, прятал свои картины — потому что люди перестали восхищаться его творениями.
— Какое уродство, бедный парень! — прошептал командор на ушко Мириам.
А маленький Мойше, осмотрев рисунок Гени, спросил:
— Геня, как тебе удалось нарисовать такую красотищу?
— Надо уметь видеть эту красоту, Мойше, — ответил тот.
Что ж, так оно и есть. Мириам подошла поближе, чтобы рассмотреть картину при тусклом дневном свете. Геня изобразил вид, открывающийся из окна лазарета. На этот раз в картине не было ничего неоконченного: реалистично, все слишком реалистично. Отвратительно узнаваемо. Плоский хребет Арарата, окрашенные в грязные цвета деревья и поля, тусклое небо, амбар и угол школьного здания на переднем плане. Мириам перевела взгляд с нарисованного пейзажа на реальный. Потратить часы, дни, чтобы нарисовать такое! Какая бесполезная трата времени!
Как неприятно и грустно, что Геня теперь рисует картины, которые никто не захочет видеть, кроме, возможно, ребенка вроде Мойше, очарованного простым умением владеть карандашом и кистью, ловкостью художника.
Нынче вечером Геня помогал наводить порядок в кабинете для инъекций — все эти дни он помогал служащим лазарета.
— Мне нравится картина, которую ты нарисовал сегодня, — сказала Мириам.
— Сегодня я ее закончил, — поправил он. — Чертова картина заняла у меня целую неделю. Я только начинаю учиться видеть.
— А можно я повешу ее в Гостиной?
— В Гостиной? — Геня спокойно и чуть насмешливо посмотрел на Мириам, держащую поднос с иглами для подкожных инъекций. — Но там же висят только изображения Дома.
— Может, уже пришло время поместить туда изображения нашего нового дома.
— Широкий жест из соображений этики, да? Что ж. Если картина тебе нравится…
— Очень нравится, — мягко сказала Мириам.
— Она не такая уж плохая, — произнес Геня, — и я нарисую еще лучше, когда научусь настраивать себя на систему.
— Какую систему?
— Ну, понимаешь, приходится смотреть, пока не увидишьсистему, пока не разберешься, после чего надо вложить то, что увидел, в руку. — Зажав покрепче бутылку со спиртом, он широко повел рукой.
— Да-а, я думаю, каждый, кто задает художникам вопросы, заслуживает того, что получает, — сказала Мириам. — Слова, совершенно непонятные слова. Послезавтра возьми картину и сам повесь ее в Гостиной. Художники всегда так тщательно выбирают место для картины и так трепетно относятся к освещению. Кроме того, как раз с послезавтрашнего дня ты можешь начать выходить на улицу. Понемногу. На час или два в день. Не больше.
— Можно тогда я буду ужинать в столовой?
— Хорошо. А я попрошу Тину не приходить больше сюда, чтобы составить тебе компанию за ужином, а то она скоро съест все продовольственные запасы лазарета. Эта девушка поглощает пищу словно вакуумный насос. Послушай, если ты собираешься выходить на улицу днем, будь любезен, надевай шляпу.
— Значит, все-таки я был прав?
— Прав?
— В том, что виноват тепловой удар.
— Этот диагноз поставила я, если помнишь.
— Ладно, но я добавил, что без метаболиков лучше себя чувствую.
— Не знаю. Ты и до того чувствовал себя неплохо, а потом — ба-бах, опять в лазарете. Так что ничего не доказано.