Мы оба совершенно вымотались, и я подумал, что, может быть, мы так и разойдемся, ничего не сказав друг другу, хотя бы еще на одну ночь, что Канок отложит все до утра (а как это будет, когда утром я не смогу снова увидеть рассвет над горами?). Но после ужина, который мы съели в усталом молчании, отец сказал матери, что нам нужно поговорить, и мы поднялись в ее комнату в башне, где в камине горел огонь. День отстоял ясный, но холодный, ветреный, как бывает в конце апреля, и ночь наступала тоже холодная. Я с наслаждением подсел к камину, ощущая лицом и коленями благодатное тепло и думая о том, что такие вещи буду чувствовать и потом, когда не смогу видеть.
Отец с матерью говорили о пропавших телках. А я смотрел в огонь, который вспыхивал и потрескивал, и тот смешанный с усталостью покой, что на несколько минут целиком завладел мною, куда-то ускользнул. Понемногу в сердце моем все сильнее разгорался гнев на несправедливость того, что выпало на мою долю. Я у судьбы этого не просил! И не собирался с этим мириться! Я не желал, чтобы меня ослепляли только потому, что мой отец боится меня! Огонь охватил сухую ветку, и она вспыхнула, потрескивая и рассыпая искры, и я, затаив дыхание, осторожно повернулся к родителям.
Канок сидел в деревянном кресле, а Меле – рядом с ним, на своей любимой низенькой скамеечке со скрещенными ножками. Их лица в отблесках огня казались исполненными неизъяснимой нежности и тайны. И только тут я заметил, что моя левая рука поднята и, немного дрожа, указывает на отца. Я видел, как она дрожит, и вспомнил ту рябинку на склоне холма над ручьем – скорчившуюся, обугленную – и, прижав обе руки к глазам, сильно надавил на них, чтобы стало больно, чтобы ничего не видеть, кроме странных цветных вспышек, которые всегда мелькают перед глазами, когда на них сильно надавишь.
– В чем дело, Оррек? – слышал я голос матери.
– Скажи ей, отец!
Он явно колебался. Потом все же с трудом, запинаясь, стал рассказывать, но рассказывал не по порядку и как-то невнятно, и я уже начинал терять терпение от его неловких выражений.
– Сперва расскажи, что случилось с Хамнедой, а потом – у Рябинового ручья! – потребовал я, прижимая кулаки к глазам. Я все сильнее давил на глаза, ибо в душе моей опять бушевал неистовый гнев. Почему он не может просто сказать все как есть? Он все перепутал! Ходит кругами и никак не может подойти к сути дела! Не может сказать прямо, к чему все это ведет. Моя мать, пытаясь понять причину его столь сильного смущения и отчаяния, пролепетала:
– Но значит, это «дикий дар»?
И я, увидев, что Канок опять колеблется, вмешался:
– Этот дар означает, что я обладаю страшной разрушительной силой, но не способен сам управлять ею. Я не могу воспользоваться своим даром, когда хочу этого; и получается, что пользуюсь им, когда совсем этого не хочу. Вот сейчас, например, я мог бы убить вас обоих, если б только посмотрел на вас.
Воцарилось молчание. Потом Меле, не желая мириться со столь страшной действительностью, начала было возмущенно:
– Но ты, конечно же, преувели…
– Нет, – оборвал ее Канок. – Оррек говорит правду.
– Но ты же занимался с ним, столько лет учил его! Ты ведь стал тренировать его, когда он был еще совсем ребенком!
Ее искренний протест лишь обострил боль и гнев, бушевавшие в моей душе.
– Это ничего не дало, – усмехнулся я. – Я – как тот бедный пес, Хамнеда. Он так и не смог ничему научиться. Он был бесполезен и стал опасен. Так что самое лучшее было убить его.
– Оррек!
– Дело в самой этой силе, – вмешался отец. – Не в Орреке, а в его силе… в его даре. Он не может правильно пользоваться своим даром, зато этот дар может его использовать. Это очень опасно. Он все правильно сказал. Это опасно и для него, и для нас, и для всех на свете. Со временем Оррек, конечно, научится управлять своим даром. Это великий дар, а он просто еще слишком молод. Но пока… пока его придется этого дара лишить.
– Как? – Голос матери так зазвенел, что, казалось, вот-вот брызнут осколки.
– Придется завязать ему глаза.
– Завязать глаза?
– Глаз, закрытый повязкой, не имеет силы.
– Но повязка на глазах… Ты хочешь сказать, что когда Оррек будет выходить из дома… Когда он будет среди других людей…
– Нет, не только, – сказал Канок, и я подхватил:
– Нет, все время. Пока я не буду твердо уверен, что никому не смогу причинить вреда, никого не убью, даже невольно. Чтобы никто, ни одна вещь или живое существо не валялись на земле бесформенной грудой! Я ни за что не сделаю этого снова! Никогда! Никогда! – Я сел у камина, прижимая руки к глазам, и весь сгорбился, чувствуя себя больным, бесконечно усталым и совершенно беспомощным в этой темноте. – Запечатай мне глаза прямо сейчас, отец, – сказал я. – Да, сделай это сейчас.
Я не помню, продолжала ли Меле протестовать, а Канок – настаивать на своем. Помню только, что душу мою терзала страшная боль. И облегчение наступило только тогда, когда я наконец ощутил на глазах повязку и отец завязал у меня на затылке ее концы. Повязка была черной, я еще успел ее увидеть, и это было последнее, что я видел: огонь в очаге и полоску черной ткани в руках отца.
А потом провалился во тьму.
И вскоре почувствовал тепло невидимого огня – в точности, как и воображал это себе.
Мать тихо плакала, стараясь, чтобы я не услышал, что она плачет; но слепые, как известно, обладают острым слухом. У меня же никакого желания плакать не было. Я пролил достаточно слез. Я слышал, как шептались родители. Потом сквозь теплую тьму до меня донесся голос матери: «По-моему, он засыпает», – и я действительно заснул.
И отец отнес меня в постель на руках, как маленького.
Когда я проснулся, вокруг было темно, и я сел, чтобы посмотреть, не видна ли полоска рассвета над холмами за окном моей комнаты, но окна отчего-то увидеть не смог и очень удивился: неужели тучи закрыли все небо и звезды? А потом услышал, как поют птицы, приветствуя восход солнца, и нащупал на лице черную повязку.
Странное это дело – привыкать быть слепым. Я когда-то спрашивал Канока, что такое воля, что означает выражение «пожелать чего-то». И вот теперь я научился понимать, что это такое.
Схитрить, смошенничать, взглянуть хотя бы одним глазком, увидеть только один раз – подобное искушение, разумеется, возникало без конца. Каждый шаг, каждое действие, которое теперь стало так невероятно трудно совершать, ибо я двигался крайне неуклюже, могли в один миг вновь стать легкими и естественными. Просто приподними повязку на минутку, взгляни хоть раз…
Я не поднимал повязку. Правда, несколько раз она соскальзывала сама, и в глазах у меня темнело от ослепительно яркого света дня. Потом мы стали подкладывать на глаза под повязку мягкие прокладки, и теперь повязку уже не нужно было так сильно затягивать на затылке. И я уж точно ничего не мог увидеть. И чувствовал себя в безопасности.
Да, именно так: теперь я чувствовал себя в безопасности. Научиться быть слепым – нелегкое дело, это правда, но я был упорен. Чем больше нетерпения я проявлял, злясь на собственную беспомощность, неспособность видеть и на саму повязку, тем сильнее я боялся приподнять ее. Она спасала меня от ужаса, связанного с возможностью уничтожения мною чего-то такого, что я уничтожать совсем не хотел. Пока повязка была на моем лице, я не мог разрушить ничего из того, что любил. Я помнил, что тогда наделал, выпустив на волю свой страх и гнев. Я помнил тот миг, когда мне показалось, что я уничтожил собственного отца. Ну и пусть: если я не смогу научиться управлять своим даром, я, по крайней мере, смогу научиться им не пользоваться.
Вот этому я действительно хотел научиться, потому что только так мог по-настоящему проявить свою волю. Только в повязке на глазах я мог обрести хоть какую-то свободу.
В первый день своей слепоты я ощупью спустился в вестибюль Каменного Дома и долго шарил руками по стене, пока не отыскал посох Слепого Каддарда. Я давно уже не брал его в руки. Детская забава, когда я прикасался к нему только потому, что это было мне категорически запрещено, осталась, как мне теперь казалось, в далеком прошлом. Но я помнил, где он находится, и знал, что теперь имею на него полное право.
Посох был слишком высок для меня и оказался очень тяжелым и неуклюжим, но мне нравилось касаться его потертого набалдашника, его шелковистой на ощупь древесины. Я вытащил его на середину комнаты, постучал его концом по стене, и он сам повел меня через вестибюль. После этого я часто брал его, когда выходил из дому. В доме же я лучше ориентировался, двигаясь на ощупь. А снаружи посох придавал мне определенную уверенность. Это было мое оружие. На случай непредвиденной угрозы. Я мог бы нанести им удар – ударить не той ужасной силой, что была заключена во мне, а просто ударить, просто ответить нападающему и защитить себя. Будучи лишенным зрения, я постоянно чувствовал собственную уязвимость, понимал, что любой может меня одурачить или обидеть. И тяжелый посох в руке придавал мне уверенности.
Сперва мать отнюдь не давала мне того утешения, какое я всегда находил у нее прежде. За поддержкой и одобрением я теперь обращался к отцу. Мать не могла смириться с нашей затеей, не могла поверить, что я поступаю правильно, что это необходимо. Ей все это казалось чудовищным результатом присутствия в нашей жизни каких-то сверхъестественных сил или верований.
– Ты можешь снять свою повязку, когда ты со мной, Оррек, – говорила она.
– Нет, мама, не могу.
– Но это же глупо – так бояться! Глупо, Оррек. Ты же никогда не причинишь мне вреда. Носи ее вне дома, раз уж это так необходимо, но не здесь, не со мной. Я хочу видеть твои глаза, сыночек!
– Мама, я не могу! – Больше мне нечего было ей сказать. И приходилось повторять это снова и снова, потому что она жаловалась и настаивала. Она же не видела мертвого Хамнеду; и никогда не ходила к Рябиновому ручью, на тот чудовищно искореженный, сожженный склон холма. Мне даже хотелось, чтобы она все-таки сходила туда, но попросить ее об этом я не смог. И спорить с нею мне совсем не хотелось.
Наконец в голосе ее зазвучала самая настоящая горечь.
– Это же просто невежественные суеверия, Оррек! – возмущалась она. – Мне стыдно за вас с отцом! Я считала, что лучше учила тебя. Неужели ты думаешь, что тряпка на глазах способна уберечь от дурных поступков, если в душе уже воцарилось зло? А если в душе твоей правит добро, то пожелаешь ли ты сейчас сотворить добро? «Остановишь ли ветер стеною трав или прилив – одним лишь словом?» – В отчаянии мать невольно цитировала молитвы, которые еще ребенком в отчем доме выучила наизусть.
Но я по-прежнему стоял на своем, и она сказала:
– Тогда, может, мне сжечь ту книгу, которую я сделала для тебя? Теперь ведь она для тебя бесполезна. Она тебе не нужна – ты закрыл не только свои глаза, но и свой ум.
Ее слова заставили меня выкрикнуть:
– Но это же не навсегда, мама! – Мне не хотелось ни говорить, ни думать о каких-то конкретных сроках своей слепоты, о том дне, когда я смогу снова видеть: я даже вообразить себе этот день не осмеливался; я боялся того, что снова даст мне возможность видеть, но еще больше я боялся безосновательных надежд. Однако угрозы матери, ее боль и презрение заставили меня сделать это признание.
– И сколько же еще ждать?
– Не знаю. Пока я не научусь… – Но я не знал, что сказать ей. Разве я смогу когда-нибудь научиться использовать тот дар, с которым не в силах справиться? Ведь я с детства пробовал это делать, но так и не научился.
– Ты научился всему, чему мог научить тебя твой отец, – сказала она, словно прочитав мои мысли. – Даже слишком хорошо научился! – И она вдруг вскочила и ушла, не сказав мне больше ни слова. Легкое шуршание – она накинула на плечи шаль – и ее шаги прозвучали уже за дверью.
Но Меле была отходчива, долго сердиться не умела, и уже вечером, пожелав мне спокойной ночи, шепнула – и в голосе ее я услышал знакомую, милую и печальную улыбку:
– Разумеется, я никогда не сожгу твою книгу, мальчик мой дорогой! И твою повязку тоже, как бы мне этого ни хотелось. – И больше она уже никогда не просила меня снять повязку и не протестовала, а стала принимать мою слепоту как факт и помогала мне чем могла.
Самое лучшее, как я понял, став слепым, это стараться вести себя так, словно по-прежнему все видишь: передвигаться не осторожно, ощупью, а шагать решительно и в крайнем случае даже налетать лбом на стену, если уж на пути тебе попадется стена, или падать, если уж попал ногой в яму. Я научился отлично передвигаться по дому и по двору и старался держаться знакомой территории; здесь я чувствовал себя совершенно свободно и выходил из дому так часто, как только мог. Я седлал и взнуздывал старую добрую Чалую, которая так же терпела мои неуверенные движения, как когда-то, когда мне было лет пять – мое неумение ездить; садился на нее и позволял ей везти меня куда ей самой понравится. Как только я оказывался в седле и далеко от тех звуков, что были свойственны конюшне и хозяйственным постройкам, мне уже ничто не могло подсказать дорогу; я мог оказаться на склоне ближнего холма, или высоко в горах, или даже на луне, но Чалая-то всегда знала, где мы находимся, и отлично понимала, что я уже не тот бесстрашный наездник, каким был когда-то. Она, как умела, заботилась обо мне и всегда вовремя привозила меня домой.
– Я хочу поехать в Роддмант, – сказал я, когда прошло недели две и я уже немного привык к повязке на глазах. – Я хочу попросить Грай подарить мне другого щенка. – Мне пришлось долго собираться с мужеством, чтобы сказать это, потому что судьба бедного Хамнеды по-прежнему тревожила мою память. Но мысль о том, чтобы иметь собаку, которая помогала бы мне, теперь ставшему слепым, пришла ко мне как-то ночью, и я понимал, что это хорошая мысль. А еще мне страшно хотелось поговорить с Грай.
– Ты хочешь завести новую собаку? – удивился Канок, но Меле сразу поддержала меня, воскликнув:
– Это прекрасная идея! Я тоже поеду… – Я знал: она хотела сказать, что поедет в Роддмант вместе со мной (она довольно плохо ездила верхом и побаивалась лошадей, даже Чалой), однако она сказала так: – Я тоже поеду с тобой, если хочешь.
– Можно, например, завтра?
– Отложи немного свою поездку, – сказал мне Канок. – Сейчас нам пора готовиться к поездке в Драммант.
За всеми последними событиями я совсем позабыл о бранторе Огге и его приглашении. Напоминание об этом тут же пробудило в моей душе прежний протест.
– Но я сейчас не смогу туда поехать! – сказал я.
– Ничего, сможешь, – возразил отец.
– А почему он должен ехать туда? Почему? – поддержала меня мать.
– Я уже объяснял, почему это необходимо. – Голос Канока звучал жестко. – Возможно, нам удастся заключить с Драммантом перемирие. А может, и дружбу. Кроме того, существует еще возможность помолвки.
– Но ведь теперь Драм ни за что не захочет, чтобы его внучка была помолвлена с Орреком! – воскликнула мать.
– Ты уверена? Когда он узнает, что Оррек способен убивать взглядом и его дар оказался настолько силен, что ему пришлось закрыть повязкой глаза, чтобы пощадить своих возможных врагов? Да Огге будет просто счастлив, если мы позволим ему получить то, о чем он мечтает! Разве ты не понимаешь?
Никогда еще не слышал я в голосе отца такого жестокого победоносного ликования. И это как-то неприятно удивило меня. Я словно вдруг очнулся ото сна.
Впервые я стал понимать, что повязка на глазах делает меня не только уязвимым, но и путающим. Для окружающих это означало, что моя сила так велика, что выпускать ее на волю ни в коем случае нельзя, ее необходимо сдерживать, держать взаперти. И если я вдруг сниму с глаз повязку, то и сам стану оружием в чьих-то руках. Точно посох Каддарда, когда я беру его в руки…
И еще я понял, почему многие и у нас в доме, и в соседних домах теперь, после того, как я надел на глаза повязку, обращаются со мной иначе: с уважением и смущением, а не с прежним легкомысленным панибратством; почему люди умолкают, когда я подхожу ближе; почему стараются неслышно прокрасться мимо меня, надеясь, что я их не замечу. Я думал, они избегают и презирают меня, потому что я ослеп, но мне даже в голову не приходило, что они просто меня боятся, зная, ПОЧЕМУ я решил добровольно ослепнуть.
И теперь мне действительно предстояло убедиться, сколь сильно разрослась молва о моем «диком даре», какую сомнительную славу я теперь приобрел. Говорили, например, что я уничтожил целую стаю диких собак, и брюхо у каждой было вспорото, словно ножом. А еще я, оказывается, повел глазами по окрестным холмам – и полностью избавил Каспромант от ядовитых змей! С другой стороны, стоило мне глянуть на домик старого Уббро, и в ту же ночь старика разбил паралич, так что он и говорить теперь не может, и все это было с моей стороны не наказанием, а всего лишь проявлением моего «дикого дара». А когда я поехал искать пропавших белых телок, то стоило мне их увидеть, и я тут же уничтожил их на месте, сам того не желая. Вот после этого-то, опасаясь своей непредсказуемой и ужасной силы, я и ослепил себя – а может, сам Канок меня ослепил, точнее, запечатал мне глаза. Если же кто-то отказывался верить этим россказням, его вели к Рябиновому ручью и показывали склон холма с останками погибших деревьев, раздробленными костями многочисленных погибших птичек, кротов и мышей и превратившимися в песок и гальку валунами.
Тогда я еще всех этих сказок не знал, но мне уже чудилось, что я обрел некую новую силу, которая проявлялась отнюдь не в деяниях, а в словах: в моей теперешней репутации.
– Мы поедем в Драммант послезавтра, – сказал отец. – Пора. Выедем пораньше, чтобы к ночи уже добраться туда. Надень свое красное платье, Меле. Я хочу, чтобы Драм увидел подарок, который он преподнес мне когда-то.
– Ох, милый! – огорченно воскликнула мать. – И сколько же мы должны там гостить?
– Дней пять-шесть, я думаю.
– Боже мой, что же мне подарить жене брантора? Я ведь должна привезти ей какой-то подарок, правда?
– Это необязательно.
– Нет, обязательно! – отрезала мать.
– Ну, привези ей какой-нибудь гостинец, уж на кухне-то у тебя наверняка что-то подходящее найдется.
– Найдется! – фыркнула мать. – На кухне в такое время года ничего интересного не сыщешь.
– А ты подари ей корзину цыплят, – предложил я. Мать утром брала меня на птичий двор, чтобы я помог ей справиться с новым выводком цыплят, и совала их мне в руки – невесомых, нежно попискивавших, тепленьких, глупых, с острыми клювиками.
– Да, это хорошая мысль, – одобрила она. И когда послезавтра рано утром мы выехали из дома, к ее седлу была приторочена корзина, из которой доносился неумолчный писк. Я ехал с ней рядом, одетый в новый килт и новую куртку – костюм настоящего мужчины.
Поскольку я мог ехать только на Чалой, матери пришлось ехать на Сероухом. Наш серый жеребец был абсолютно надежен, хотя его рост и размеры путали Меле. Отец мой взял рыжего Бранти. Обучение Бранти он полностью поручил нам с Аллоком, но когда он садился на Бранти сам, всем сразу становилось ясно: они с этим рыжим жеребцом просто созданы друг для друга – оба такие красивые, нервные, гордые и стремительные! Жаль, что я не мог видеть отца в то утро! Мне страшно этого хотелось. Но я сел на добрую старушку Чалую и позволил ей везти меня вперед – во тьму.
Глава 10
Отец с матерью говорили о пропавших телках. А я смотрел в огонь, который вспыхивал и потрескивал, и тот смешанный с усталостью покой, что на несколько минут целиком завладел мною, куда-то ускользнул. Понемногу в сердце моем все сильнее разгорался гнев на несправедливость того, что выпало на мою долю. Я у судьбы этого не просил! И не собирался с этим мириться! Я не желал, чтобы меня ослепляли только потому, что мой отец боится меня! Огонь охватил сухую ветку, и она вспыхнула, потрескивая и рассыпая искры, и я, затаив дыхание, осторожно повернулся к родителям.
Канок сидел в деревянном кресле, а Меле – рядом с ним, на своей любимой низенькой скамеечке со скрещенными ножками. Их лица в отблесках огня казались исполненными неизъяснимой нежности и тайны. И только тут я заметил, что моя левая рука поднята и, немного дрожа, указывает на отца. Я видел, как она дрожит, и вспомнил ту рябинку на склоне холма над ручьем – скорчившуюся, обугленную – и, прижав обе руки к глазам, сильно надавил на них, чтобы стало больно, чтобы ничего не видеть, кроме странных цветных вспышек, которые всегда мелькают перед глазами, когда на них сильно надавишь.
– В чем дело, Оррек? – слышал я голос матери.
– Скажи ей, отец!
Он явно колебался. Потом все же с трудом, запинаясь, стал рассказывать, но рассказывал не по порядку и как-то невнятно, и я уже начинал терять терпение от его неловких выражений.
– Сперва расскажи, что случилось с Хамнедой, а потом – у Рябинового ручья! – потребовал я, прижимая кулаки к глазам. Я все сильнее давил на глаза, ибо в душе моей опять бушевал неистовый гнев. Почему он не может просто сказать все как есть? Он все перепутал! Ходит кругами и никак не может подойти к сути дела! Не может сказать прямо, к чему все это ведет. Моя мать, пытаясь понять причину его столь сильного смущения и отчаяния, пролепетала:
– Но значит, это «дикий дар»?
И я, увидев, что Канок опять колеблется, вмешался:
– Этот дар означает, что я обладаю страшной разрушительной силой, но не способен сам управлять ею. Я не могу воспользоваться своим даром, когда хочу этого; и получается, что пользуюсь им, когда совсем этого не хочу. Вот сейчас, например, я мог бы убить вас обоих, если б только посмотрел на вас.
Воцарилось молчание. Потом Меле, не желая мириться со столь страшной действительностью, начала было возмущенно:
– Но ты, конечно же, преувели…
– Нет, – оборвал ее Канок. – Оррек говорит правду.
– Но ты же занимался с ним, столько лет учил его! Ты ведь стал тренировать его, когда он был еще совсем ребенком!
Ее искренний протест лишь обострил боль и гнев, бушевавшие в моей душе.
– Это ничего не дало, – усмехнулся я. – Я – как тот бедный пес, Хамнеда. Он так и не смог ничему научиться. Он был бесполезен и стал опасен. Так что самое лучшее было убить его.
– Оррек!
– Дело в самой этой силе, – вмешался отец. – Не в Орреке, а в его силе… в его даре. Он не может правильно пользоваться своим даром, зато этот дар может его использовать. Это очень опасно. Он все правильно сказал. Это опасно и для него, и для нас, и для всех на свете. Со временем Оррек, конечно, научится управлять своим даром. Это великий дар, а он просто еще слишком молод. Но пока… пока его придется этого дара лишить.
– Как? – Голос матери так зазвенел, что, казалось, вот-вот брызнут осколки.
– Придется завязать ему глаза.
– Завязать глаза?
– Глаз, закрытый повязкой, не имеет силы.
– Но повязка на глазах… Ты хочешь сказать, что когда Оррек будет выходить из дома… Когда он будет среди других людей…
– Нет, не только, – сказал Канок, и я подхватил:
– Нет, все время. Пока я не буду твердо уверен, что никому не смогу причинить вреда, никого не убью, даже невольно. Чтобы никто, ни одна вещь или живое существо не валялись на земле бесформенной грудой! Я ни за что не сделаю этого снова! Никогда! Никогда! – Я сел у камина, прижимая руки к глазам, и весь сгорбился, чувствуя себя больным, бесконечно усталым и совершенно беспомощным в этой темноте. – Запечатай мне глаза прямо сейчас, отец, – сказал я. – Да, сделай это сейчас.
Я не помню, продолжала ли Меле протестовать, а Канок – настаивать на своем. Помню только, что душу мою терзала страшная боль. И облегчение наступило только тогда, когда я наконец ощутил на глазах повязку и отец завязал у меня на затылке ее концы. Повязка была черной, я еще успел ее увидеть, и это было последнее, что я видел: огонь в очаге и полоску черной ткани в руках отца.
А потом провалился во тьму.
И вскоре почувствовал тепло невидимого огня – в точности, как и воображал это себе.
Мать тихо плакала, стараясь, чтобы я не услышал, что она плачет; но слепые, как известно, обладают острым слухом. У меня же никакого желания плакать не было. Я пролил достаточно слез. Я слышал, как шептались родители. Потом сквозь теплую тьму до меня донесся голос матери: «По-моему, он засыпает», – и я действительно заснул.
И отец отнес меня в постель на руках, как маленького.
Когда я проснулся, вокруг было темно, и я сел, чтобы посмотреть, не видна ли полоска рассвета над холмами за окном моей комнаты, но окна отчего-то увидеть не смог и очень удивился: неужели тучи закрыли все небо и звезды? А потом услышал, как поют птицы, приветствуя восход солнца, и нащупал на лице черную повязку.
Странное это дело – привыкать быть слепым. Я когда-то спрашивал Канока, что такое воля, что означает выражение «пожелать чего-то». И вот теперь я научился понимать, что это такое.
Схитрить, смошенничать, взглянуть хотя бы одним глазком, увидеть только один раз – подобное искушение, разумеется, возникало без конца. Каждый шаг, каждое действие, которое теперь стало так невероятно трудно совершать, ибо я двигался крайне неуклюже, могли в один миг вновь стать легкими и естественными. Просто приподними повязку на минутку, взгляни хоть раз…
Я не поднимал повязку. Правда, несколько раз она соскальзывала сама, и в глазах у меня темнело от ослепительно яркого света дня. Потом мы стали подкладывать на глаза под повязку мягкие прокладки, и теперь повязку уже не нужно было так сильно затягивать на затылке. И я уж точно ничего не мог увидеть. И чувствовал себя в безопасности.
Да, именно так: теперь я чувствовал себя в безопасности. Научиться быть слепым – нелегкое дело, это правда, но я был упорен. Чем больше нетерпения я проявлял, злясь на собственную беспомощность, неспособность видеть и на саму повязку, тем сильнее я боялся приподнять ее. Она спасала меня от ужаса, связанного с возможностью уничтожения мною чего-то такого, что я уничтожать совсем не хотел. Пока повязка была на моем лице, я не мог разрушить ничего из того, что любил. Я помнил, что тогда наделал, выпустив на волю свой страх и гнев. Я помнил тот миг, когда мне показалось, что я уничтожил собственного отца. Ну и пусть: если я не смогу научиться управлять своим даром, я, по крайней мере, смогу научиться им не пользоваться.
Вот этому я действительно хотел научиться, потому что только так мог по-настоящему проявить свою волю. Только в повязке на глазах я мог обрести хоть какую-то свободу.
В первый день своей слепоты я ощупью спустился в вестибюль Каменного Дома и долго шарил руками по стене, пока не отыскал посох Слепого Каддарда. Я давно уже не брал его в руки. Детская забава, когда я прикасался к нему только потому, что это было мне категорически запрещено, осталась, как мне теперь казалось, в далеком прошлом. Но я помнил, где он находится, и знал, что теперь имею на него полное право.
Посох был слишком высок для меня и оказался очень тяжелым и неуклюжим, но мне нравилось касаться его потертого набалдашника, его шелковистой на ощупь древесины. Я вытащил его на середину комнаты, постучал его концом по стене, и он сам повел меня через вестибюль. После этого я часто брал его, когда выходил из дому. В доме же я лучше ориентировался, двигаясь на ощупь. А снаружи посох придавал мне определенную уверенность. Это было мое оружие. На случай непредвиденной угрозы. Я мог бы нанести им удар – ударить не той ужасной силой, что была заключена во мне, а просто ударить, просто ответить нападающему и защитить себя. Будучи лишенным зрения, я постоянно чувствовал собственную уязвимость, понимал, что любой может меня одурачить или обидеть. И тяжелый посох в руке придавал мне уверенности.
Сперва мать отнюдь не давала мне того утешения, какое я всегда находил у нее прежде. За поддержкой и одобрением я теперь обращался к отцу. Мать не могла смириться с нашей затеей, не могла поверить, что я поступаю правильно, что это необходимо. Ей все это казалось чудовищным результатом присутствия в нашей жизни каких-то сверхъестественных сил или верований.
– Ты можешь снять свою повязку, когда ты со мной, Оррек, – говорила она.
– Нет, мама, не могу.
– Но это же глупо – так бояться! Глупо, Оррек. Ты же никогда не причинишь мне вреда. Носи ее вне дома, раз уж это так необходимо, но не здесь, не со мной. Я хочу видеть твои глаза, сыночек!
– Мама, я не могу! – Больше мне нечего было ей сказать. И приходилось повторять это снова и снова, потому что она жаловалась и настаивала. Она же не видела мертвого Хамнеду; и никогда не ходила к Рябиновому ручью, на тот чудовищно искореженный, сожженный склон холма. Мне даже хотелось, чтобы она все-таки сходила туда, но попросить ее об этом я не смог. И спорить с нею мне совсем не хотелось.
Наконец в голосе ее зазвучала самая настоящая горечь.
– Это же просто невежественные суеверия, Оррек! – возмущалась она. – Мне стыдно за вас с отцом! Я считала, что лучше учила тебя. Неужели ты думаешь, что тряпка на глазах способна уберечь от дурных поступков, если в душе уже воцарилось зло? А если в душе твоей правит добро, то пожелаешь ли ты сейчас сотворить добро? «Остановишь ли ветер стеною трав или прилив – одним лишь словом?» – В отчаянии мать невольно цитировала молитвы, которые еще ребенком в отчем доме выучила наизусть.
Но я по-прежнему стоял на своем, и она сказала:
– Тогда, может, мне сжечь ту книгу, которую я сделала для тебя? Теперь ведь она для тебя бесполезна. Она тебе не нужна – ты закрыл не только свои глаза, но и свой ум.
Ее слова заставили меня выкрикнуть:
– Но это же не навсегда, мама! – Мне не хотелось ни говорить, ни думать о каких-то конкретных сроках своей слепоты, о том дне, когда я смогу снова видеть: я даже вообразить себе этот день не осмеливался; я боялся того, что снова даст мне возможность видеть, но еще больше я боялся безосновательных надежд. Однако угрозы матери, ее боль и презрение заставили меня сделать это признание.
– И сколько же еще ждать?
– Не знаю. Пока я не научусь… – Но я не знал, что сказать ей. Разве я смогу когда-нибудь научиться использовать тот дар, с которым не в силах справиться? Ведь я с детства пробовал это делать, но так и не научился.
– Ты научился всему, чему мог научить тебя твой отец, – сказала она, словно прочитав мои мысли. – Даже слишком хорошо научился! – И она вдруг вскочила и ушла, не сказав мне больше ни слова. Легкое шуршание – она накинула на плечи шаль – и ее шаги прозвучали уже за дверью.
Но Меле была отходчива, долго сердиться не умела, и уже вечером, пожелав мне спокойной ночи, шепнула – и в голосе ее я услышал знакомую, милую и печальную улыбку:
– Разумеется, я никогда не сожгу твою книгу, мальчик мой дорогой! И твою повязку тоже, как бы мне этого ни хотелось. – И больше она уже никогда не просила меня снять повязку и не протестовала, а стала принимать мою слепоту как факт и помогала мне чем могла.
Самое лучшее, как я понял, став слепым, это стараться вести себя так, словно по-прежнему все видишь: передвигаться не осторожно, ощупью, а шагать решительно и в крайнем случае даже налетать лбом на стену, если уж на пути тебе попадется стена, или падать, если уж попал ногой в яму. Я научился отлично передвигаться по дому и по двору и старался держаться знакомой территории; здесь я чувствовал себя совершенно свободно и выходил из дому так часто, как только мог. Я седлал и взнуздывал старую добрую Чалую, которая так же терпела мои неуверенные движения, как когда-то, когда мне было лет пять – мое неумение ездить; садился на нее и позволял ей везти меня куда ей самой понравится. Как только я оказывался в седле и далеко от тех звуков, что были свойственны конюшне и хозяйственным постройкам, мне уже ничто не могло подсказать дорогу; я мог оказаться на склоне ближнего холма, или высоко в горах, или даже на луне, но Чалая-то всегда знала, где мы находимся, и отлично понимала, что я уже не тот бесстрашный наездник, каким был когда-то. Она, как умела, заботилась обо мне и всегда вовремя привозила меня домой.
– Я хочу поехать в Роддмант, – сказал я, когда прошло недели две и я уже немного привык к повязке на глазах. – Я хочу попросить Грай подарить мне другого щенка. – Мне пришлось долго собираться с мужеством, чтобы сказать это, потому что судьба бедного Хамнеды по-прежнему тревожила мою память. Но мысль о том, чтобы иметь собаку, которая помогала бы мне, теперь ставшему слепым, пришла ко мне как-то ночью, и я понимал, что это хорошая мысль. А еще мне страшно хотелось поговорить с Грай.
– Ты хочешь завести новую собаку? – удивился Канок, но Меле сразу поддержала меня, воскликнув:
– Это прекрасная идея! Я тоже поеду… – Я знал: она хотела сказать, что поедет в Роддмант вместе со мной (она довольно плохо ездила верхом и побаивалась лошадей, даже Чалой), однако она сказала так: – Я тоже поеду с тобой, если хочешь.
– Можно, например, завтра?
– Отложи немного свою поездку, – сказал мне Канок. – Сейчас нам пора готовиться к поездке в Драммант.
За всеми последними событиями я совсем позабыл о бранторе Огге и его приглашении. Напоминание об этом тут же пробудило в моей душе прежний протест.
– Но я сейчас не смогу туда поехать! – сказал я.
– Ничего, сможешь, – возразил отец.
– А почему он должен ехать туда? Почему? – поддержала меня мать.
– Я уже объяснял, почему это необходимо. – Голос Канока звучал жестко. – Возможно, нам удастся заключить с Драммантом перемирие. А может, и дружбу. Кроме того, существует еще возможность помолвки.
– Но ведь теперь Драм ни за что не захочет, чтобы его внучка была помолвлена с Орреком! – воскликнула мать.
– Ты уверена? Когда он узнает, что Оррек способен убивать взглядом и его дар оказался настолько силен, что ему пришлось закрыть повязкой глаза, чтобы пощадить своих возможных врагов? Да Огге будет просто счастлив, если мы позволим ему получить то, о чем он мечтает! Разве ты не понимаешь?
Никогда еще не слышал я в голосе отца такого жестокого победоносного ликования. И это как-то неприятно удивило меня. Я словно вдруг очнулся ото сна.
Впервые я стал понимать, что повязка на глазах делает меня не только уязвимым, но и путающим. Для окружающих это означало, что моя сила так велика, что выпускать ее на волю ни в коем случае нельзя, ее необходимо сдерживать, держать взаперти. И если я вдруг сниму с глаз повязку, то и сам стану оружием в чьих-то руках. Точно посох Каддарда, когда я беру его в руки…
И еще я понял, почему многие и у нас в доме, и в соседних домах теперь, после того, как я надел на глаза повязку, обращаются со мной иначе: с уважением и смущением, а не с прежним легкомысленным панибратством; почему люди умолкают, когда я подхожу ближе; почему стараются неслышно прокрасться мимо меня, надеясь, что я их не замечу. Я думал, они избегают и презирают меня, потому что я ослеп, но мне даже в голову не приходило, что они просто меня боятся, зная, ПОЧЕМУ я решил добровольно ослепнуть.
И теперь мне действительно предстояло убедиться, сколь сильно разрослась молва о моем «диком даре», какую сомнительную славу я теперь приобрел. Говорили, например, что я уничтожил целую стаю диких собак, и брюхо у каждой было вспорото, словно ножом. А еще я, оказывается, повел глазами по окрестным холмам – и полностью избавил Каспромант от ядовитых змей! С другой стороны, стоило мне глянуть на домик старого Уббро, и в ту же ночь старика разбил паралич, так что он и говорить теперь не может, и все это было с моей стороны не наказанием, а всего лишь проявлением моего «дикого дара». А когда я поехал искать пропавших белых телок, то стоило мне их увидеть, и я тут же уничтожил их на месте, сам того не желая. Вот после этого-то, опасаясь своей непредсказуемой и ужасной силы, я и ослепил себя – а может, сам Канок меня ослепил, точнее, запечатал мне глаза. Если же кто-то отказывался верить этим россказням, его вели к Рябиновому ручью и показывали склон холма с останками погибших деревьев, раздробленными костями многочисленных погибших птичек, кротов и мышей и превратившимися в песок и гальку валунами.
Тогда я еще всех этих сказок не знал, но мне уже чудилось, что я обрел некую новую силу, которая проявлялась отнюдь не в деяниях, а в словах: в моей теперешней репутации.
– Мы поедем в Драммант послезавтра, – сказал отец. – Пора. Выедем пораньше, чтобы к ночи уже добраться туда. Надень свое красное платье, Меле. Я хочу, чтобы Драм увидел подарок, который он преподнес мне когда-то.
– Ох, милый! – огорченно воскликнула мать. – И сколько же мы должны там гостить?
– Дней пять-шесть, я думаю.
– Боже мой, что же мне подарить жене брантора? Я ведь должна привезти ей какой-то подарок, правда?
– Это необязательно.
– Нет, обязательно! – отрезала мать.
– Ну, привези ей какой-нибудь гостинец, уж на кухне-то у тебя наверняка что-то подходящее найдется.
– Найдется! – фыркнула мать. – На кухне в такое время года ничего интересного не сыщешь.
– А ты подари ей корзину цыплят, – предложил я. Мать утром брала меня на птичий двор, чтобы я помог ей справиться с новым выводком цыплят, и совала их мне в руки – невесомых, нежно попискивавших, тепленьких, глупых, с острыми клювиками.
– Да, это хорошая мысль, – одобрила она. И когда послезавтра рано утром мы выехали из дома, к ее седлу была приторочена корзина, из которой доносился неумолчный писк. Я ехал с ней рядом, одетый в новый килт и новую куртку – костюм настоящего мужчины.
Поскольку я мог ехать только на Чалой, матери пришлось ехать на Сероухом. Наш серый жеребец был абсолютно надежен, хотя его рост и размеры путали Меле. Отец мой взял рыжего Бранти. Обучение Бранти он полностью поручил нам с Аллоком, но когда он садился на Бранти сам, всем сразу становилось ясно: они с этим рыжим жеребцом просто созданы друг для друга – оба такие красивые, нервные, гордые и стремительные! Жаль, что я не мог видеть отца в то утро! Мне страшно этого хотелось. Но я сел на добрую старушку Чалую и позволил ей везти меня вперед – во тьму.
Глава 10
Было очень странно и утомительно – ехать целый день и не видеть, мимо чего проезжаешь, слыша лишь стук подков да скрип седел, чувствуя запах конского пота и цветущего ракитника да еще прикосновения ветерка и лишь догадываясь, какова в этих местах дорога, по походке Чалой. Будучи не в состоянии вовремя заметить ухаб или вынужденную остановку, я был очень напряжен в седле и частенько, забыв всякий стыд, хватался за переднюю луку седла, чтобы сохранить равновесие. Ехать нам приходилось в основном гуськом, так что ни о каких разговорах и думать не приходилось. Мы, правда, то и дело останавливались, чтобы мать могла дать цыплятам воды, а около полудня и сами устроили привал, да и лошадей пора было покормить и напоить. Цыплята с энтузиазмом запищали и набросились на угощение, которое мать высыпала им в корзинку. Я спросил, где мы сейчас находимся. Под Черным Утесом, сказал отец, в Кордеманте. Я даже представить себе это место не мог – я никогда еще не уезжал так далеко от границ Каспроманта. Вскоре мы снова двинулись в путь, и весь остаток того дня показался мне сплошным скучным и черным сном.
– Клянусь Священным Камнем! – вдруг воскликнул отец. Он никогда не клялся, даже этой ерундовой старомодной клятвы никогда не произносил, и это настолько поразило меня, что я очнулся от тупой дремоты. Мать ехала впереди, ибо ошибиться тут, на единственной тропе, было невозможно, а отец сзади, приглядывая за нами обоими. Она его возгласа не расслышала, но я спросил:
– Что случилось?
– Ты представляешь, наши телки! – сказал он. – Вон они! – и вспомнив, что я не могу увидеть, куда он показывает, пояснил: – Там, у подножия холма, на лугу пасется довольно большое стадо коров, и только две коровы белые. Остальные бурые или рыжие. – Он минутку помолчал, наверное, старался разглядеть получше. – Ну да, у обеих горб и рога короткие, – сказал он. – Точно наши!
Теперь уже остановились мы все, и мать спросила:
– Мы все еще в Кордеманте?
– В Драмманте, – сказал отец. – Уже несколько часов по нему едем. Но это коровы той породы, что когда-то выведена в Роддманте. И мои белые коровки наверняка тоже там! Надо бы подъехать поближе, посмотреть.
– Не теперь, Канок, – сказала Меле. – Скоро стемнеет. Нам лучше ехать дальше. – В ее голосе чувствовалось понимание и сочувствие, и отец ее послушался.
– Ты права, – сказал он, и я услышал, что Сероухий пошел дальше. Чалая последовала за ним, так что мне даже не пришлось понукать ее, и рыжий жеребец тоже тронулся с места.
Мы подъехали к Каменному Дому Драмманта, и для меня это оказалось необычайно тяжело – чужие места, чужие люди и полная неспособность видеть. Мать взяла меня за руку, как только я спешился, и не отпускала от себя – впрочем, возможно, не только мне, но и ей требовалась поддержка, а вдвоем все-таки было легче. Среди множества других голосов я услышал громкий дружелюбный бас Огге Драма:
– Ну и ну! Решили, значит, все-таки навестить нас! Мы очень рады! Добро пожаловать в Драммант! Мы, конечно, люди небогатые, но рады поделиться с вами всем, что имеем! Но что это? Почему у мальчика повязка на глазах? Что с тобой случилось, парень? Слабые глаза, да?
– Ах, мы были бы рады, если б так, – вздохнув, заметил Канок. Он был опытный фехтовальщик, а Огге этим искусством совсем не владел, предпочитал шпаге дубину. И сам, по-моему, был редкостным дубиной! Такой тебе даже не ответит; и намека твоего не поймет; он, может, тебя и услышит, да внимания на твои слова никакого не обратит. Он и говорить с тобой будет так, словно ты для него пустое место, и сперва это, возможно, даже выгодно для него, но потом бывает и с точностью до наоборот.
– Что ж, неприятно, конечно, когда тебя ведут за ручку, точно младенца, но ничего: парень ваш вырастет и избавится от своего недуга. Идемте вот сюда. Эй, позаботьтесь о лошадях! Барро, кликни служанок, пусть приведут мою жену! – И Огге продолжал раздавать приказы и распоряжения, создавая вокруг шум и суету. Я чувствовал, что повсюду снуют люди, толпы невидимых, неизвестных мне людей. Моя мать кому-то объясняла, что эта корзина с цыплятами предназначена для супруги брантора. Она по-прежнему крепко держала меня за руку и попросту волокла меня за собой через бесконечные пороги и ступеньки. Когда мы, наконец, остановились, в голове у меня образовался настоящий водоворот. Нам принесли тазы с водой, и люди так и жужжали вокруг, пока мы поспешно смывали дорожную пыль и отряхивали одежду. Впрочем, мать успела еще и переодеться.
Затем мы снова сошли вниз и оказались в комнате, которая, судя по гулкому эху, была очень большой и с высокими потолками. Там был камин: я слышал потрескивание пламени и чувствовал волны тепла на лице и голых ногах. Мать не снимала руки с моего плеча.
– Оррек, – сказала она, – это супруга брантора, леди Денно, – и я поклонился в том направлении, откуда до меня донесся хрипловатый, какой-то усталый голос, предложивший мне чувствовать себя в Драмманте, как дома. Затем мне представили других членов семьи Драм – старшего сына брантора, Харбу, и его жену, младшего сына брантора, Себба, и его жену, дочь брантора с мужем, чьих-то взрослых детей, внуков и т д. Все это были сплошные имена – без лиц, тонувшие в полной темноте. Застенчивый мелодичный голос моей матери был едва слышен среди этих громогласных людей; и я ничего не мог поделать с собой, болезненно чувствуя, как сильно наша Меле от них отличается, как странно звучит здесь ее утонченная речь, какими чуждыми кажутся ее воспитанность и врожденная деликатность – во всем, даже в том, как она произносит некоторые слова, чувствовалось, что она уроженка Нижних Земель.
Отец был тоже поблизости, у меня за спиной. Он отнюдь не все время поддерживал беседу с чересчур разговорчивыми жителями здешнего замка, но на вопросы их отвечал быстро и любезно, смеялся их шуткам, и в голосе его при этом слышалось даже некоторое удовольствие от возобновления старой дружбы. Один из этих людей, по-моему, из семейства Барре, сказал:
– Значит, этот парнишка – обладатель «дикого дара», верно?
– Клянусь Священным Камнем! – вдруг воскликнул отец. Он никогда не клялся, даже этой ерундовой старомодной клятвы никогда не произносил, и это настолько поразило меня, что я очнулся от тупой дремоты. Мать ехала впереди, ибо ошибиться тут, на единственной тропе, было невозможно, а отец сзади, приглядывая за нами обоими. Она его возгласа не расслышала, но я спросил:
– Что случилось?
– Ты представляешь, наши телки! – сказал он. – Вон они! – и вспомнив, что я не могу увидеть, куда он показывает, пояснил: – Там, у подножия холма, на лугу пасется довольно большое стадо коров, и только две коровы белые. Остальные бурые или рыжие. – Он минутку помолчал, наверное, старался разглядеть получше. – Ну да, у обеих горб и рога короткие, – сказал он. – Точно наши!
Теперь уже остановились мы все, и мать спросила:
– Мы все еще в Кордеманте?
– В Драмманте, – сказал отец. – Уже несколько часов по нему едем. Но это коровы той породы, что когда-то выведена в Роддманте. И мои белые коровки наверняка тоже там! Надо бы подъехать поближе, посмотреть.
– Не теперь, Канок, – сказала Меле. – Скоро стемнеет. Нам лучше ехать дальше. – В ее голосе чувствовалось понимание и сочувствие, и отец ее послушался.
– Ты права, – сказал он, и я услышал, что Сероухий пошел дальше. Чалая последовала за ним, так что мне даже не пришлось понукать ее, и рыжий жеребец тоже тронулся с места.
Мы подъехали к Каменному Дому Драмманта, и для меня это оказалось необычайно тяжело – чужие места, чужие люди и полная неспособность видеть. Мать взяла меня за руку, как только я спешился, и не отпускала от себя – впрочем, возможно, не только мне, но и ей требовалась поддержка, а вдвоем все-таки было легче. Среди множества других голосов я услышал громкий дружелюбный бас Огге Драма:
– Ну и ну! Решили, значит, все-таки навестить нас! Мы очень рады! Добро пожаловать в Драммант! Мы, конечно, люди небогатые, но рады поделиться с вами всем, что имеем! Но что это? Почему у мальчика повязка на глазах? Что с тобой случилось, парень? Слабые глаза, да?
– Ах, мы были бы рады, если б так, – вздохнув, заметил Канок. Он был опытный фехтовальщик, а Огге этим искусством совсем не владел, предпочитал шпаге дубину. И сам, по-моему, был редкостным дубиной! Такой тебе даже не ответит; и намека твоего не поймет; он, может, тебя и услышит, да внимания на твои слова никакого не обратит. Он и говорить с тобой будет так, словно ты для него пустое место, и сперва это, возможно, даже выгодно для него, но потом бывает и с точностью до наоборот.
– Что ж, неприятно, конечно, когда тебя ведут за ручку, точно младенца, но ничего: парень ваш вырастет и избавится от своего недуга. Идемте вот сюда. Эй, позаботьтесь о лошадях! Барро, кликни служанок, пусть приведут мою жену! – И Огге продолжал раздавать приказы и распоряжения, создавая вокруг шум и суету. Я чувствовал, что повсюду снуют люди, толпы невидимых, неизвестных мне людей. Моя мать кому-то объясняла, что эта корзина с цыплятами предназначена для супруги брантора. Она по-прежнему крепко держала меня за руку и попросту волокла меня за собой через бесконечные пороги и ступеньки. Когда мы, наконец, остановились, в голове у меня образовался настоящий водоворот. Нам принесли тазы с водой, и люди так и жужжали вокруг, пока мы поспешно смывали дорожную пыль и отряхивали одежду. Впрочем, мать успела еще и переодеться.
Затем мы снова сошли вниз и оказались в комнате, которая, судя по гулкому эху, была очень большой и с высокими потолками. Там был камин: я слышал потрескивание пламени и чувствовал волны тепла на лице и голых ногах. Мать не снимала руки с моего плеча.
– Оррек, – сказала она, – это супруга брантора, леди Денно, – и я поклонился в том направлении, откуда до меня донесся хрипловатый, какой-то усталый голос, предложивший мне чувствовать себя в Драмманте, как дома. Затем мне представили других членов семьи Драм – старшего сына брантора, Харбу, и его жену, младшего сына брантора, Себба, и его жену, дочь брантора с мужем, чьих-то взрослых детей, внуков и т д. Все это были сплошные имена – без лиц, тонувшие в полной темноте. Застенчивый мелодичный голос моей матери был едва слышен среди этих громогласных людей; и я ничего не мог поделать с собой, болезненно чувствуя, как сильно наша Меле от них отличается, как странно звучит здесь ее утонченная речь, какими чуждыми кажутся ее воспитанность и врожденная деликатность – во всем, даже в том, как она произносит некоторые слова, чувствовалось, что она уроженка Нижних Земель.
Отец был тоже поблизости, у меня за спиной. Он отнюдь не все время поддерживал беседу с чересчур разговорчивыми жителями здешнего замка, но на вопросы их отвечал быстро и любезно, смеялся их шуткам, и в голосе его при этом слышалось даже некоторое удовольствие от возобновления старой дружбы. Один из этих людей, по-моему, из семейства Барре, сказал:
– Значит, этот парнишка – обладатель «дикого дара», верно?