Урсула Ле Гуин
День рождения мира

Предисловие

   Тяжело изобретать вселенную. Иегова устроил шабат. Вишну задремывает в уголке. Вселенные научной фантастики — всего лишь крохотные уголки мира слов, но и над ними приходится серьезно поразмыслить; и вместо того, чтобы к каждой истории придумывать новую вселенную, писатель может возвращаться раз за разом в одну и ту же, отчего вселенная порой протирается по швам, мягчает, и влезать в нее, точно в ношеную рубашку, становится гораздо удобнее.
   Хотя я вложила в свою вымышленную вселенную немало труда, не могу сказать, чтобы я ее изобрела. Я на нее набрела, и с тех пор так и брожу по ней, не зная дороги — то эпоху пропущу, то планету забуду. Честные серьезные люди, называющее ее «Хайнской вселенной», пытались разложить ее историю на хронологические таблицы. Я называю этот мир Экуменой, и заявляю вам — это безнадежное занятие. Хронология его похожа на то, что вытаскивает котенок из корзинки с вязаньем, а история состоит преимущественно из пробелов.
   Для подобной невнятицы есть иные причины, помимо авторской неосторожности, забывчивости и нетерпения. Космос, в конце концов, состоит в основном из провалов. Обитаемые миры разделены бездной. Эйнштейн объявил, что люди не могут двигаться быстрее света, так что своим героям я обычно позволяю лишь приближаться к этому барьеру. Это значит, что во время перелета они практически не стареют благодаря растяжению времени, но прилетают через десятки и сотни лет после отбытия, так что о случившемся за время полета дома могут узнать только с помощью удачно придуманной мною штуковины — анзибля. (Забавно вспомнить, что анзибль старше интернета, и быстрее — я позволила информации передаваться мгновенно). Так что в моей вселенной, как и в нашей, здешнее «сейчас» становится тамошним «тогда», и наоборот. Очень удобно, если хочешь запутать историков вконец.
   Конечно, можно спросить хайнцев — они очень давно ведут свои летописи, и их историки знают не только то, что случилось, но и то, что все повторяется и повторится вновь… Их мировоззрение отчетливо напоминает Екклесиаста, — нет, дескать ничего нового под солнцем, — только относятся они к этому факту с куда большей долей оптимизма.
   Жители же всех прочих миров, происходящие от хайнцев, естественно, не желают верить предкам, и начинают творить историю заново; так оно и возвращается на круги своя.
   Все эти миры и народы я не придумываю. Я их нахожу — постепенно, крошка за крошкой, покуда пишу рассказ. Нахожу и до сих пор.
   В первых трех моих НФ романах была Лига Миров, включающая известные миры нашего участка нашей галактики, включая Землю. Лига довольно-таки неожиданно мутировала в Экумену — содружество миров, созданное для сбора информации, а не для установления своей воли, о чем порой забывает. В библиотеке моего отца по антропологии я наткнулась на греческое слово «домохозяйство» — ойкумене — и вспомнила о нем, когда мне понадобился термин, обозначающий разноликое человечество, произошедшее от одного очага. Я записала его как «Экумена» — фантастам порой дозволяются вольности.
   Первые шесть из восьми рассказов в этом сборнике имеют местом действия миры Экумены, моей якобы-связной вселенной с дырками на рукавах.
 
   Мой роман 1969 года «Левая рука тьмы» начинался с отчета Мобиля Экумены — путешественника — Стабилям, которые сидят безвылазно на Хайне. Слова приходили на ум вместе с лицом рассказчика. Он заявил, что его зовут Дженли Аи, и начал свою повесть, а я записывала.
   Постепенно, и не без труда, мы с ним поняли, где находимся. Он-то раньше не попадал на Гетен, а вот мне доводилось, в рассказике «Король планеты Зима». Этот первый визит оказался настолько краток, что я даже не заметила, что с половыми признаками гетенианцев что-то не в порядке. Андрогины? Что, правда?
   Покуда я писала «Левую руку», стоило мне запнуться, как в рассказ вклинивались обрывки легенд и мифов; порой первый рассказчик передавал эстафету другому, гетенианину. Но Эстравен оказался человеком исключительно замкнутым, а сюжет волок обоих моих рассказчиков за собой, в неприятности, так быстро, что многие вопросы или не получили ответа, или не прозвучали вовсе.
   Когда я писала первый рассказ в этой книге — «Взросление в Кархайде» — я вернулась на Гетен двадцать пять-тридцать лет спустя. В этот раз мое восприятие не было затуманено предрассудками честного, но смущенного донельзя мужчины-терранина. Я могла прислушаться к голосу гетенианина, которому, в отличие от Эстравена, нечего скрывать. У меня не было сюжета, пропади он пропадом. Я могла задавать вопросы. Могла разобраться в их половой жизни. Забралась, наконец, в дом кеммера. В общем, повеселилась, как могла.
 
   «Дело о Сеггри» — это собрание социологических исследований планеты Сеггри на протяжении многих лет. Документы эти поступили из исторических архивов Хайна — для тамошних историков они все равно, что для белки — орешки.
   Зерном, из которого пророс этот рассказ, послужила статья о дисбалансе полов, который вызывают в некоторых регионах планеты — нашей планеты, Земли — постоянные аборты и детоубийства младенцев женского пола. Там считают, что только с мальчиками стоит возиться. Из иррационального, неутолимого любопытства я провела мысленный эксперимент, ставший рассказом — увеличила дисбаланс, перевернула с ног на голову и сделала постоянным. Хотя жители Сеггри мне понравились, и мне было интересно говорить их голосами, в целом эксперимент привел к печальным последствиям.
   (Говорить голосами — это идиоматический оборот, обозначающий мои отношения с героями моих рассказов. Рассказов, повторяю. И не предлагайте мне, пожалуйста, «открыть мои прежние жизни» — мне своих-то хватает с головой).
 
   В заглавном рассказе из сборника «Рыбка из Внутриморья» я изобрела для жителей планеты О, находящейся по космическим меркам совсем рядом с Хайном, целый набор социальных законов. Планета, как обычно, подвернулась мне сама, и мне пришлось ее исследовать; а вот брачные обычаи и систему родства ки’отов я изобретала, старательно и систематически — рисовала диаграммы, усеянные значками Марса и Венеры, соединяла стрелочками, все очень научно… А диаграммы мне очень пригодились — я постоянно путалась. Благослови Бог редактора журнала, в котором рассказ появился поначалу — она спасла меня от чудовищной ошибки, хуже кровосмешения. Я перепутала касты. Редактор меня поймала, и ошибка была исправлена.
 
   Поскольку на все эти сложности я потратила немало сил, то, следуя закону сохранения энергии, мне пришлось вернуться на О еще дважды. А может, потому, что мне там нравится. Мне нравится мысль о семье из четырех человек, каждый из которых может заниматься сексом только с двумя из трех оставшихся (по одному каждого пола, но только из другой мойети). Мне нравится обдумывать сложные общественные структуры, порождающие высочайшее напряжение чувств и отношений.
   В этом смысле можно назвать «Невыбранную любовь» и «Законы гор» комедиями положений, как ни смешно это может прозвучать для человека, привыкшего, что вся НФ вырубается бластером в камне. Общество планеты О разнится с нашим, но едва ли более, чем Англия Джейн Остен, и, скорей всего, менее, чем мир «Сказания о Гэндзи».
 
   В «Одиночестве» я отправилась на окраину Экумены, на планету, имеющую сходство с той Землей, о которой мы любили писать в шестидесятых-семидесятых, когда мы верили в Ядерную Катастрофу, и Гибель Мира, Каким Мы Его Знаем, и мутантов в светящихся руинах Пеории. В ядерную катастрофу я до сих пор верю, будьте покойны, но писать о ней — не время; а мир, каким я его знаю, рушился уже несколько раз.
   Что бы не послужило причиной демографического спада в «Одиночестве» — скорей всего, само население — это случилось давным-давно, и рассказ не об этом, а о выживании, верности и рефлексии. Почему-то об интровертах никто не напишет доброго слова. Миром правят экстраверты. Это тем более странно, что из двадцати писателей девятнадцать — как раз интроверты.
   Нас учат стыдиться застенчивости… но писатель должен заглянуть за стену.
   Народ в этом рассказе — выжившие — как и во многих моих рассказах, выработал нестандартную систему отношений полов; зато системы брака у них нет вовсе. Для настоящих интровертов брак — слишком экстравертская придумка. Они просто встречаются иногда. Ненадолго. А потом снова возвращаются в счастливое одиночество.
 
   «Старая Музыка и рабыни» — это пятое колесо.
   Моя книга «Четыре пути к прощению» состоит из четырех взаимосвязанных рассказов. В очередной раз умоляю — придумайте, наконец, имя, и с ним и признайте, для этой литературной формы (начавшейся еще до «Кренфорда» Элизабет Гаскелл, а в последнее время завоевывающей все большую популярность): сборника рассказов, объединяемых местом действия, персонажами, темой и настроением, и образующих таким образом пусть не роман, но единое целое. Британцы презрительно окрестили «сборками» книги, чьи авторы, решив, что сборники «не продаются», приматывают друг к другу вербальным скотчем совершенно посторонние рассказики. Но я имею в виду не случайный набор, как не является случайным набором тем сюита Баха для виолончели. Этой форме доступно то, чего не может роман, она — настоящая, и заслуживает отдельного имени.
   Может, назвать ее сюитой рассказов? Пожалуй.
   В общем, сюита «Четыре пути…» представляет собой обзор новейшей истории двух планет — Уэреля и Йеове (Нет, Уэрел — это не тот Верель, о котором я писала в раннем своем романе «Планета изгнания», а совсем другой. Я же говорила — забываю целые планеты!) Рабовладельческое общество и экономика этих планет претерпевают катастрофические изменения. Один критик оплевал меня за то, что я считаю рабство стоящей темой для книги — интересно, он-то с какой планеты родом?
   «Старая Музыка» — это перевод имени хайнца Эсдардона Айя, который мелькает в трех рассказах сюиты. Хронологически тот рассказ следует за сюитой — пятый акт — и повествует об одном из эпизодов гражданской войны на Уэреле. Но он существует самостоятельно. Родился он из визита на одну из крупных плантаций вверх по реке от Чарльстона, Южная Каролина. Те мои читатели, кто побывал в этом ужасающем и прекрасном месте, узнают и сад, и дом, и проклятую землю.
 
   Действие заглавного рассказа сборника, «День рожденья мира», может происходить в мире Экумены, а может, и нет. Честно, не знаю. Какая разница? Это не Земля; жители той планеты физически немного отличаются от нас, но общество их я откровенно списала с империи инков. Как во многих великих цивилизациях древности — Египте, Индии, Перу — царь и бог там суть одно, а святое так же близко и знакомо, как хлеб и дыхание — и потерять его так же легко.
 
   Все эти семь рассказов построены по одному образцу: тем или иным способом они показывают нам, изнутри или глазами стороннего наблюдателя (возможно, местного жителя) народ, чья общественная структура отличается от нашей, чья физиология порой отличается от нашей, но испытывающий одни с нами эмоции. Вначале сотворить, установить отличие — а потом позволить вольтовой дуге чувства пересечь зазор: подобная акробатика воображения не устает меня поражать и радовать непревзойденно.
 
   Последняя повесть — «Растерянный рай» — выпадает из этого ряда, и определенно не относится к рассказам об Экумене. Действие ее происходит в ином мире, тоже исхоженном вдоль и поперек — стандартном, всеобщем мире научно-фантастического «будущего», в том его варианте, где Земля отправляет к звездам корабли на более-менее реалистичных, или потенциально доступных на нынешнем уровне науки, скоростях. Такой корабль будет лететь к цели десятками, сотнями лет. Никакого сжатия времени, никакого гиперпространства — все в реальном времени.
   Иными словами, это рассказ о корабле-ковчеге. На эту тему уже написано два великолепных романа — «Аниара» Мартинсона и «Блеск дня» Глосса — и множество рассказов. Но в большинстве этих историй экипаж/колонистов просто укладывают в какие-нибудь холодильники, чтобы к цели прибыли те, кто вылетал с Земли. А мне всегда хотелось написать о тех, кто живет в пути, о срединных поколениях, которые не видели отбытия и не увидят прилета. Несколько раз я хваталась за эту идею, но рассказа не получалось, покуда тема религии не сплелась с идеей замкнутого пространства корабля в мертвом космическом вакууме — точно кокон, наполненный преобразующейся, мутирующей, незримой жизнью: куколка бабочки, крылатая душа.
   Урсула К. Ле Гуин, 2001

Растерянный рай

Комок грязи

   Синее — это много-много воды, как в гидропонных баках, только глубже, а все остальное — это почва, как в теплицах, только больше. А вот неба она никак не могла себе представить. Папа говорил: небо — это такой шарик вокруг комка грязи, только на модели его не показывают, потому что так его не видно. Он прозрачный, как воздух. Это и есть воздух. Только голубой. Воздушный шарик, и изнутри он голубой, а внутри него — комок грязи. А воздух — снаружи? Вот странно. А внутри комка есть воздух? Нет, говорит папа, только почва. Люди живут на поверхности комка, как внезники навне, только без скафандра. И голубым воздухом можно дышать, как внутри. Ночью видны звезды и космос, как навне, говорил папа, а днем — только голубое. Она спросила — почему? Папа сказал, потому что днем свет ярче. Голубой свет? Нет; свет давала желтая большая звезда, а из-за воздуха все было голубое. Потом девочке надоели вопросы. Все было так сложно, и так давно — какая разница?
   Конечно, они все «приземлятся» на другом комке грязи, но она тогда будет совсем старая, почти мертвая — шестьдесят пять лет ей будет. Если ей будет еще интересно, она все поймет.
Определение по исключению
   В мире жили только люди, растения и бактерии.
   Бактерии живут в и на людях, и растениях, и почвах, и всякое такое. Они живые, но их не видно. Даже когда бактерий очень много, их жизнь все равно неприметна, или кажется попросту свойством их обиталища. Их бытие протекает в другом масштабе, в другом порядке величин. А порядки животного царства не в силах, как правило, воспринимать друг друга без инструментов, позволяющих изменять масштаб видимого. Когда такой инструмент появляется, наблюдатель, как правило, глазеет изумленно на открывшуюся ему картину. Но инструмент не открывает наблюдателя миру низшего порядка, так что тот продолжает свое неторопливое, размеренное бытие — покуда на предметном стеклышке не высохнет капля. Взаимность — такая редкая штука.
   Здесь потаенный мир анималькулей суров. Не проползет мимо тягучая амеба, не прошелестит изящная инфузория-туфелька, не пропылесосит ротифер; только мелкие твари-бактерии трепещут непрестанно под ударами молекул.
   И то не всякие. Здесь нет дрожжевых грибков, и нет плесени. Нет вирусов (минус следующий порядок). Нет ничего, что вызывает болезни у людей или растений. Только необходимые бактерии — чистильщики, ассенизаторы, производители чистой почвы. В этом мире нет гангрены, и сепсиса нет. Нет менингита, нет гриппа, нет кори, нет чумы, нет тифа, равно брюшного и сыпного, или туберкулеза, или СПИДа, или холеры, или желтой лихорадки, или лихорадки Эбола, или лихорадки денге, или сифилиса, или полиомиелита, или проказы, или бильгарциоза, или герпеса, нет ветрянки, септических язв или опоясывающего лишая. Нет болезни Лайма — нет клещей. Нет малярии — нет москитов. Нет блох и мух, тараканов или пауков, червей или долгоносиков. У всего, что шевелится, ровно две ноги. Ни у кого нет крыльев. Никто не пьет кровь. Никто не прячется по щелям, не поводит антеннами, не таится в тени, не откладывает яйца, не чистит шерстку, не щелкает мандибулами, не обходит лежку трижды, прежде чем уткнуться носом в хвост. Ни у кого нет хвоста. В этом мире ни у кого нет щупалец, или плавников, или лап, или когтей. Никто в мире не парит. Не плывет. Не мурлычет, не лает, не рычит, не ревет, не чирикает, не свиристит, не выпевает раз за разом две ноты с интервалом в малую терцию в течение трех месяцев в году. В году нет месяцев. Нет месяца, и года тоже нет. Нет солнца. Время отмеряется дневными сменами, ночными сменами, и десятидневками. Каждые 365,25 суток отмечается праздник, и меняется число — Год. Идет Год 141-й. Так утверждают часы в классе.

Тигр

 
   Конечно, у них есть картинки лун, и солнц, и зверей — все с ярлычками. В Библиотеке можно видеть на больших экранах, как бегают на четвереньках по какому-то ворсистому ковру здоровенные туши, и голоса говорят тебе: «мустанги в вайоминге», или «ламы в перу». Некоторые клипы забавны. Иные хочется потрогать. А третьи пугают. Есть одна картинка — лицо, поросшее золотыми и черными волосами, и устрашающе ясные глаза смотрят сквозь тебя, и не видят, не любят тебя, и не знают твоего имени. Голос объясняет: «Тигр в зоопарке». А потом дети играют с какими-то «котятами», а те ползают по ним, и дети хихикают. Котята здоровские, как куклы или малышня, только потом один из них оборачивается, смотрит на тебя — а у него такие же глаза: круглые, ясные, не ведающие твоего имени.
   — Я Синь! — громко кричит Синь котенку на экране.
   Котенок отворачивает мордочку, и Синь плачет. Прибегает учитель с утешениями и расспросами.
   — Ненавижу! — хнычет пятилетняя девчонка. — Ненавижу!
   — Это лишь клип, — объясняет взрослый с высоты своих двадцати пяти. — Он тебя не тронет. Он ненастоящий.
   Настоящие только люди. Только люди — живые. Папа говорит, что его растения — тоже живые, но люди — они живые по-настоящему. Люди тебя знают. Знают твое имя. Любят тебя. А если не знают, как малыш Алидиной кузины из четвертой школы, им можно сказать, и тогда они узнают.
   — Я Синь.
   — Сынь, — повторяет мальчик, и девочка пытается научить его говорить правильно, не Сынь, а Синь, хотя разница есть, только когда говоришь по-китайски, и это все равно неважно, потому что они сейчас будут играть в гонку за лидером с Рози, и Леной, и всеми остальными. Ну, и с Луисом, конечно.
Если мало что отличается от тебя сильно, даже малое отличие кажется большим
 
   А Луис очень отличался от Синь. Для начала у него был пенис, а у нее — вульва. Когда они как-то сравнивали свои отличия, Луис заметил, что слово «вульва» нравится ему больше — оно такое теплое. округлое, мягкое. А «влагалище» вообще звучит величественно. А «Пе-енис-пи-пинис», жеманно передразнивал он, «тоже мне! Похоже на пися-нися-сися. Для такой штуки нужно более подходящее имя». И они вдвоем сели придумывать. Синь сказала «Бобвоб!». А Луис заявил «Гобондо!». В конце концов, сгибаясь от хохота пополам, они сошлись на том, что когда эта штука лежит — то бобвоб, а вот если поднимается — и правда вылитый гобондо. «Гобондо, стоять!», кричал Луис, и член его правда приподнял чуть-чуть головку над шелково-гладким бедром. «Смотри, знает свое имя! А ты позови?» Она тоже позвала, и ей тоже было отвечено, хотя Луису пришлось немного помочь, и они хохотали, пока все трое не обмякли от смеха и не распростерлись на полу комнаты Луиса, куда всегда шли после школы, если только не отправлялись к Синь.

Одевание одежд

 
   Синь ждала его просто ужас сколько, и предыдущим вечером никак не могла уснуть — все лежала и ворочалась. А потом вдруг оказалось, что к ней уже наклоняется отец в праздничном костюме — длинных черных брюках и белой шелковой курте. «Просыпайся, соня, свое Посвящение пропустишь!» Она вскочила с кровати, испугавшись, что и правда, так что отец тут же серьезно поправился: «Нет, нет, шучу. Времени хватает. Тебе не пока не наряжаться!». Шутку Синь поняла, но рассмеяться от расстройства и волнения не сумела. «Помоги мне причесаться!», проныла она, цепляя расческой узелки в густых черных волосах. Отец нагнулся помочь ей.
   К тому времени, когда они пришли в Теменос, возбуждение не застило ей взгляда, наоборот — все виделось ярче и яснее. И огромный зал казался еще больше. Играла веселая музыка, танцевальная. И приходили люди, все новые и новые — голые покуда дети, каждый — со своим празднично одетым родителем, иные с двумя, многие — с бабками и дедами, кое-кто — с маленькими голопузыми братьями или сестрами, или старшими, тоже разодетыми. Отец Луиса тоже пришел, но на нем были только рабочие шорты и ношеная майка, так что Синь пожалела товарища. Из толпы вынырнула ее мать, Джаэль, а с ней ее сын, Джоэль, из Четвертой чети, и оба были разодеты в пух и прах. Джаэль вся изрисовалась красными зигзагами и искрами, а Джоэль одел лиловую рубашку на золотой «молнии». Они обнялись, и поцеловались, и Джаэль сунула отцу коробочку, сказав «На потом». Синь уже знала, что в коробочке, но ничего не сказала. Отец тоже прятал за спиной подарок, и что в нем — Синь тоже знала.
   Зазвучала песня, которую разучивали они все — все семилетки во всех четырех школах мира: «Я расту! Я расту!». Родители подталкивали детей вперед, или вели самых робких за руку, нашептывая: «Пой! Пой!». Распевающие малыши сходились в центре огромного круглого зала. «Я расту! Что за счастье — я расту!», пели они, и взрослые подхватили песню, зазвучавшую мощно и звучно, так что у Синь слезы на глаза навернулись. «Что за счастье!»
   Старый учитель поговорил немного, а потом молодой, с красивым звонким голосом, сказал: «А теперь все садитесь», и все опустились на палубу. «Я назову каждого из вас по имени. Когда вас назовут — встаньте. Встанут и ваши родители и родичи, и вы сможете подойти к ним и взять одежду. Только не одевайте, пока весь мир не облачится! Я скажу, когда. Итак — готовы? Начали! 5-Адано Сита! Встань и оденься!»
   Из круга сидящих малышей вскочила крохотная девчушка, вся красная, и в ужасе оглянулась, разыскивая мать — та уже стояла, со смехом размахивая красивой алой юбкой. Маленькая Сита ринулась к ней, и все засмеялись и захлопали в ладоши. «5-Алс-Маттеу Франс! Встань и оденься!» Так и шло, пока ясный голос не прозвенел: «5-Лю Синь! Встань и оденься!», и Синь поднялась, не сводя с отца глаз — его легко было найти в толпе, потому что рядом пестрели Джаэль и Джоэль. Она подбежала к нему, и схватила что-то шелковистое, что-то изумительное, и все, кто был из блока Пеони и блока Лотос, аплодировали особенно старательно. Синь развернулась и, прижавшись к ногам отца, смотрела.
   «5-Нова Луис! Встань и оденься!», но он подлетел к отцу еще прежде, чем дозвучали слова, так что все снова посмеялись, и едва успели похлопать. Синь попыталась поймать взгляд Луиса, но тот не оборачивался, серьезно наблюдая, как продолжается Посвящение, так что Синь тоже смотрела.
   — Вот пятьдесят четыре семилетних ребенка пятого поколения, — провозгласил учитель, когда последний малыш покинул центр круга. — Поприветствуем же их в радости и ответственности взрослой жизни! — И все смеялись и хлопали, покуда голыши торопливо и неловко, сражаясь с непривычными рукавами и штанинами, путаясь в пуговицах, натягивая все наизнанку, надевали свою новую одежду, первую в жизни одежду, и поднимались снова в новом блеске.
   Все учителя и взрослые тоже завели «Что за счастье» снова и снова, и все друг друга обнимали и целовали. Синь быстро надоели эти нежности, но она заметила, что Луису нравится, и он крепко обнимает даже совершенно незнакомых взрослых.
   Эд подарил Луису черные шорты и голубую шелковую рубашку, в которой мальчик выглядел совершенно незнакомым и совсем прежним. Роза была вся в белом, потому что ее мать — ангел. Отец подарил Синь темно-синие шорты и белую рубашку, а в коробочке от Джаэль лежали голубые брюки и синяя рубашка в белую звездочку, на завтра. Шорты на каждом шагу терли бедро, а рубашка мягко, так мягко облегала плечи и живот. Синь плясала от радости, а отец, взяв ее за руки, торжественно пустился в пляс вместе с ней. «Здравствуй, моя взрослая дочь!», сказал он ей, и улыбка его увенчала праздник.

Луис — другой

 
   Разница между пенисом и вульвой, конечно, поверхностна. Это слово Синь недавно узнала от отца, и нашла очень полезным. Но отличие ее от Луиса поверхностным не было. Он ото всех отличался. Никто не говорил «должно» так, как Луис. Он стремился к правде. К истине. К чести — вот нужное слово. В этом заключалась разница. У него было больше чести, чем у всех остальных. Честь — она жесткая и прозрачная, как сам Луис. И в то же время, и теми же сторонами своей натуры он был мягок. Нежен. Он страдал астмой, не мог дышать, головные боли на несколько дней укладывали его в постель, он мог слечь перед экзаменом, перед выступлением, перед праздником. Он был как ранящий нож, и как рана. Все обходились с ним почтительно, и с почтением обходили — любили, но не пытались сблизиться. Только Синь знала, что он был и касанием, исцеляющим рану.

В

 
   Когда им исполнилось по десять лет, и им позволено было войти в место, которое учителя называли «Виртуальной Землей», а кипры — В-Дичу, Синь была одновременно ошеломлена и разочарована. В-Дичу оказалась интересной, чудовищно сложной, и все же разреженной. Поверхностной. Это была всего лишь программа.
 
   При всей неимоверной сложности В, любая дурацкая штуковина — хоть старая зубная щетка Синь — была реальнее, чем могучий поток ощущений и предметов из Города, или Джунглей, или Деревни. В Деревне Синь всегда помнила, что, хотя над головой ее не было ничего, кроме синего неба, и шла она по ворсинкам травы, покрывавшей неровную палубу до края невозможной дали, где та вздымалась невозможными буграми (