Гертруд фон ЛЕФОРТ

ДОЧЬ ИЕФФАЯ

   Мы никогда уже не узнаем с совершенной достоверностью, как все было на самом деле в рассказанной здесь истории, так как инквизиция сожгла все письменные свидетельства об этом; нам известно лишь полузабытое предание, которое пробилось к нам сквозь столетия и звучит словно чей-то далекий голос, то усиливаемый, то заглушаемый немолчной песней моря.
   Вот что нам удалось расслышать сквозь шелест житейских волн.
   Когда король Фердинанд II Арагонский и королева Изабелла I Кастильская издали закон, по которому все израильтяне, жившие в их империи, должны были принять крещение или покинуть страну, иудейские жители города Санта-Розита тоже в слезах и тревоге засобирались в дорогу, покорившись судьбе и приготовившись к тяготам чужбины. И вот, в то время как первые повозки изгнанников выезжали из города через северные ворота, от южных ворот прокатился страшный слух о том, что в стране разразилась чума, уже давно предвещаемая зловещей кометой, и что она скоро достигнет Санта-Розиты.
   В городе же был лишь один-единственный лекарь, заслуживавший доверия, – знаменитый раввин Харон бен Израэль, который обучался в высшей школе в Саламанке и был знаком со священными рукописями арабских ученых-целителей, недоступными христианским врачам по языковым и религиозным причинам. Поэтому отцов города охватила глубокая тревога, и, посовещавшись, они постановили: иудеи во исполнение воли королевской четы должны покинуть город, Харону же бен Израэлю будет позволено сделать это лишь после того, как минует опасность эпидемии. Они послали за иудейским лекарем, чтобы объявить ему о своем решении, и теперь ожидали его в ратуше, не без тревоги думая о предстоящем разговоре. Ибо в Саламанке Харон бен Израэль не только постиг искусство врачевания, но и овладел острой логикой греческих мыслителей. О нем рассказывали, будто бы на знаменитом диспуте в Тортосе, на который были приглашены христианские и иудейские теологи, его слова повергли в смущение всех противников. Когда евреев в очередной раз упрекнули в том, что они предали смерти Спасителя, он спокойно ответил, что ведь именно поэтому и свершилось то, что христиане почитают как тайну Спасения. На некоторое время воцарилось гробовое молчание. Наконец благородный старец священник сказал тихим, почти робким голосом, что милость Божья способна даже зло обратить во спасение. Однако собравшиеся после этого поспешно разошлись, и блестящий диспут закончился.
   Итак, отцы города Санта-Розита вызвали Харона бен Израэля в ратушу и объявили ему о своем решении. Харон бен Израэль, человек с гордым, замкнутым лицом, невозмутимо выслушал их; в душе его, однако, раздался ликующий голос: «Наконец-то пробил час, когда Бог Израиля – да прославится имя Его! – по­зволит тебе отомстить за все жестокости, причиненные твоему народу в этом городе!» Он вспомнил о бесчисленных унижениях и притеснениях, которые претерпел здесь вместе с близкими из-за своей иудейской веры и крови; он вспомнил о насильственном крещении многих его братьев и сестер, хотя такое обращение в христианство было строжайше запрещено папской курией, – но ведь Рим и Его Святейшество были далеко. Он своими глазами видел, как его соплеменников толпами гнали в церковь на крещение, а затем предавали суду инквизиции, заметив, что они снова тайком посещают синагогу. Инквизиция превратилась в орудие, с помощью которого государство нередко без зазрения совести присваивало внушительное имение осужденных. Но прежде всего Харон бен Израэль подумал о молодом страстном архиепископе Санта-Розиты, о котором известно было, что именно он подвигнул королевскую чету к изданию жестокого указа об изгнании иудеев и, вспомнив обо всем этом, Харон бен Израэль ответил отцам города, что не смеет нарушить волю королевской четы, что имущество его уже грузится на повозки и он уже сегодня намерен покинуть город.
   Отцы города ожидали такого ответа, ибо знали, что у раввина не было оснований спешить им на помощь Они в страхе вновь высказали свое желание, чтобы он остался, теперь уже как просьбу; казалось, еще мгновение – и они бросятся на колени перед презренным иудеем, ведь из соседних городов только что поступили страшные сведения о неумолимом приближении чумы.
   В то время как они говорили, а раввин молча слушал их речи с каменным лицом, среди присутствующих вдруг возникло какое-то движение; через миг двери зала стремительно распахнулись и на пороге появился тот, о ком раввин думал все это время, – архиепископ Санта-Розиты в сопровождении двух клириков.
   Это был молодой мужчина с отважным, страстным лицом фанатика, гордый, как и сам раввин, но не так, как тот, – не безмолвной гордостью, покоящейся на дне души, а надменной, написанной на лице гордостью князя правящей Церкви. Он на мгновение застыл в дверях и скользнул гневным взором по лицам отцов города, которые при его появлении побледнели.
   Ему только что стало известно, молвил он, о происходящем в этом зале – о недостойной попытке склонить иудейского лекаря к тому, чтобы нарушить приказ королевской четы ввиду угрозы чумы. И он явился напомнить, что христианам запрещено принимать помощь иудейских лекарей. Правда, в последнее время запрет этот мало кого заботил, так как со здоровьем у горожан до сих пор, слава Господу, не было хлопот, однако теперь Святая Церковь считает своим долгом напомнить о нем со всею строгостью. И оттого, что они удержат в городе иудейского лекаря, проку не будет, ибо ни один истинный католик не посмеет обратиться к нему.
   Отцы города вновь побледнели, видя, что своим напоминанием об этом запрете архиепископ перечеркнул все их планы. В замешательстве они не знали, что ответить. Тем временем архиепископ обратился к Харону бен Израэлю с властным жестом:
   – Я полагаю, ты понял, что все, что ты тут наобещал отцам города, ровным счетом ничего не стоит.
   Харон бен Израэль спокойно ответил, что он не давал отцам города никаких обещаний; при этом ему не удалось скрыть своего тайного ликования.
   Молодой архиепископ грозно взглянул на него.
   – Ты, верно, радуешься, презренный иудей, отказав отцам города в помощи! – воскликнул он. – Ведь ты со своими соплеменниками ненавидишь всех, чья вера названа по имени нашего Спасителя. Если бы ты был христианином, ты сокрушался бы о том, что не смеешь помогать людям, которых считаешь своими врагами.
   Раввин посмотрел ему прямо в глаза и молвил спокойно:
   – А разве христиане любят тех, кого считают своими врагами?..
   Несколько мгновений все смущенно молчали, словно утратив дар речи, вновь, как в Тортосе, слово иудея повергло всех в замешательство. Между тем Харон бен Израэль слегка поклонился с холодной учтивостью и покинул ратушу.
   Едва оказавшись на улице, он отдался переполнявшему его и рвущемуся наружу ликованию. Он славил и восхвалял Бога своих отцов, даровавшего ему эту победу над врагами; его одолевало желание излить свою радость и благодарность в святилище, и он отправился в синагогу.
   Уезжавшие из города иудеи уже изъяли из храма его священное содержимое. Алтарь стоял пустой и осиротевший, свитки Торы и других священных рукописей были унесены; оставил свое привычное столетнее место и семисвечник – одним словом, синагога являла собою печальное зрелище покинутого дома. Раввин, при виде этой унылой картины еще более укрепившийся в сознании справедливости своего тайного триумфа и радости возмездия, как особую милость ощутил то, что здесь, в этом утратившем свой особый смысл помещении, еще раз вознесется к небу горячая благодарственная и хвалебная молитва. Преклонив колена, благодарил он Бога своих отцов и славил Его; в пылу молитвенного восторга он даже пожелал совершить еще один, особый акт преданности Богу: он дал Ему обет принести любую жертву, какую Он только пожелает, и просил Бога Самому определить эту жертву.
   Когда он наконец поднялся с колен, то заметил среди кучи мусора оброненную кем-то в спешке страницу одной из священных рукописей; очевидно, она незаметно выпала из свитка. Раввин наклонился и поднял ее, но не стал утруждать себя чтением, а просто сунул лист в карман платья, чтобы потом вернуть недостающую часть рукописи на место.
   Потом он спешно направился к иударию, где его, должно быть, уже с нетерпением и тревогой ждала дочь.
   Дочь раввина Харона бен Израэля звали Мелхолой в честь прекрасной дочери царя Саула, о которой сказано в восемнадцатой[1] главе Первой книги Царств, что она защитила Давида от убийц, посланных ее отцом, когда тот замыслил умертвить его, и что она сделала это из великой любви.
   Мелхола, единственный ребенок, которого подарила раввину его рано умершая жена, была прекрасна и столь же горячо любима отцом, как и ее мать, хотя любовь эту и омрачало то, что девочка родилась слепой и его искусство врачевания оказалось бессильно перед этой бедой. Правда, она неплохо управлялась с хозяйством отца, как бы научившись видеть своими чуткими руками, но Харон бен Израэль знал, что никогда не сможет выдать ее замуж и никогда не порадуется внукам, ибо кто же захочет привести в свой дом слепую жену?
   Мелхола была слепа и в отношении событий внешней жизни, так как раввин, ее отец, стремился скрыть от нее сущность этого мира. Богу Израиля, сказал он себе, не было угодно, чтобы она узрела красоту мира, так пусть же она не увидит и его печалей. Так и получилось, что Мелхола никогда до конца не понимала, что ее народ и сама она живет в изгнании.
   Если своими чуткими руками она и научилась видеть, то ногам это оказалось не под силу. И потому Харон бен Израэль поручил своим соседкам заходить за нею по субботам и приводить ее с собой в синагогу. Но женщины порой забывали о данном им поручении, и тогда Мелхола подолгу напрасно ждала, сидя у дверей отцовского дома, и оставалась сидеть так, даже убедившись, что про нее забыли. Ибо чем она еще могла заняться, ведь была суббота, а в этот святой день закон запрещал евреям трудиться. И Мелхола тихонько сидела, сложив руки на коленях, и солнце светило в ее слепые очи и пригревало их так ласково, что ей казалось, будто она видит солнце.
   Однажды девушку увидел молодой ваятель Педро делла Барка, которому архиепископ поручил изваять фигуры Церкви и Синагоги[2] для украшения собора. Статуя Церкви удалась на славу и уже стояла над порталом собора, исполненная благородного величия, с крестом в руке и короной на высоко поднятой главе. С другой же фигурой у Педро ничего не получалось, потому что его с детства учили презирать иудеев, а жаждущая красоты душа мастера отказывалась изображать что-либо достойное презрения.
   И вот как-то раз в субботу, проходя мимо ворот иудария, Педро делла Барка увидел прекрасную Мелхолу, за которой опять забыли зайти соседки. И в душу его словно ударила молния просветления: вот Синагога, какою она в действительности и должна быть показана: прекрасная и благородная, по призванию наделенная всеми милостями обетования, но слепая для восприятия этих милостей, для Спасителя, Иисуса Христа. Он не мог наглядеться на милое и кроткое лицо Мелхолы, мысленно повторяя: «Наконец-то я нашел то, что так долго искал!»
   С того дня Педро делла Барка каждую субботу проходил мимо ворот иудария, и образ девушки, сидящей перед домом Харона бен Израэля, все глубже проникал в его душу; подойти ближе он, однако, не решался из страха перед слугами инквизиции, строго следившими за тем, чтобы никто из христиан не входил в иударий.
   Однажды еврейская суббота совпала с днем святой покровительницы города, Санта-Розиты, так что безлюдным оказался не только иударий, но и вся площадь перед ним, ибо все жители устремились в собор. Педро тоже следовало бы там быть, но его влекло к слепой красавице, которую он надеялся опять увидеть у ворот ее дома. Вокруг не было ни души. Прекрасная Мелхола уснула, поджидая соседок, – так тихо было в городе. Только солнце ткало над пустынной площадью прозрачное покрывало из золотых лучей. Мелхола во сне немного отклонила голову назад; на открытом лице ее, ясном и чистом, лежала едва заметная тень таинственной печали и тоски. Сердце Педро вдруг переполнилось любовью и благодарностью к спящей – он подошел к ней и поцеловал ее уста и глаза. Затем поспешно удалился, так как от церкви уже послышались многочисленные голоса, и через несколько минут площадь заполнилась людьми.
   В этот день Мелхола сказала отцу:
   – Отец, сегодня, когда я задремала на улице перед дверью нашего дома, мне приснилось, будто кто-то подошел и поцеловал меня. Я никогда еще не бывала так счастлива. Ах, как это сладко, когда тебя целуют!
   Харон бен Израэль похолодел от ужаса, ибо только христианин мог поцеловать его дочь. Тем более что все сыны Израиля были в это время в синагоге. К тому же он знал, что любовь между евреями и христианами по воле инквизиции каралась смертью.
   С той поры Мелхола часто пела за работой, и все дивились ее чудному голосу, о котором никто доселе не знал. Отец же ее не мог радоваться этому пению, так как узнал стихи Песни Песней: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина…»[3] «Да, – говорил он себе, – она нарцисс Саронский, лилия долин… Но откуда ей известны эти слова? Наверное, услышала где-нибудь обрывки стихов, и они дремали в ее памяти, пока не были разбужены любовью и не расцвели, ибо любовь, как сказано в Писании, крепка, как смерть, и стрелы ее – стрелы огненные»[4].
   И когда вышел ужасный закон об изгнании иноверцев, который ему не удалось утаить от Мелхолы, она не огорчилась, словно этот безжалостный жребий не имел к ней никакого отношения. Казалось даже, будто она внутренне уже готовится к совсем иному жребию. А однажды раввин услышал от дочери странные слова:
   – Отец мой, душа моя, не печалься о том, что наши братья и сестры должны покинуть город: мы с тобой останемся здесь, я знаю это наверное.
   В те дни Мелхола стала прятаться от женщин, которые должны были зайти за нею по пути в синагогу, и появлялась, лишь когда те, не дождавшись ее, уходили. Она садилась на скамейку перед домом отца и ждала. Но Педро больше не решался подойти, чтобы поцеловать ее, так как по субботам площадь всегда была полна людей. Это огорчало Педро, ибо он испытывал все более мучительное влечение к спящей красавице, но вместе с тем некий ликующий голос в нем говорил: «Я поцеловал ее на все времена».
   Вскоре после того в Санта-Розите прошел слух о том, что Педро делла Барка наконец-то представил рисунок будущей статуи Синагоги, но архиепископ не одобрил его, так как у Синагоги, вопреки обычаю, не было на глазах повязки, символизирующей ее слепоту и упрямство. Он строго наказал Педро не отступать от традиции. Но Педро никак не мог решиться закрыть прекрасный лик Мелхолы, ибо разве великий Данте не вознес свою возлюбленную на небо и не стала ли земная любовь отражением и призывом небесной? Синагога, говорил он себе, есть врата, через которые вошло в мир Спасение, и я сделаю из нее Марию и возвышу ее над самою собой – против лика Марии никто не станет возражать…
   Когда раввин Харон бен Израэль достиг иудария, все было охвачено щемящей суетой последних приготовлений в дорогу. Перед воротами стояли повозки с запряженными в них лошаками, в которые грузили домашний скарб. Стражи общественного порядка тщательно проверяли каждый узел и мешок, зорко следя за тем, чтобы там не оказалось монет или чего-нибудь ценного, ведь закон об изгнании дозволял иноверцам брать с собой только самое необходимое, а всем было известно, что многие евреи, подвизаясь арендаторами и коммерческими советниками, составили себе немалое состояние, которое государство не желало упускать. При этом все происходило почти беззвучно, если не считать всхлипываний женщин, потому что перед настежь раскрытыми воротами иудария толпились христиане, наблюдая за отъездом евреев – кто с холодным любопытством, кто с сочувствием. Время от времени в толпе появлялся слуга инквизиции и призывал любопытствующих горожан благодарить Бога за то, что Он наконец избавил их от чужеземцев и что город теперь станет истинно христианским. И чем ближе раввин подходил к иударию, тем отчетливее слышал он нежный голос своей дочери, на который во всеобщей сумятице никто не обращал внимания. Харон бен Израэль ускорил шаги, но когда он уже пробивался сквозь густую толпу зевак перед воротами иудария, на площади что-то произошло. Послышались ужасные крики, толпа качнулась и раздалась, освободив узкий проход, по которому неслышно, но широкими, властными шагами шла высокая женщина с пепельно-серым лицом, с горящими лихорадочным блеском глазами; походка и вся фигура ее выражали какой-то кощунственный триумф, какую-то злобно-ликующую радость. Что это была за женщина, никто не знает и теперь уже никогда не узнает. В народе говорят, то была «чумная дева», которая, как известно, по обыкновению, являлась в город перед приходом чумы. Бледная и изможденная, как покойница, женщина эта, однако, имела могущественный вид победительницы, способной отшвырнуть в сторону всякого, кто встанет на ее пути.
   И зеваки, и собиравшиеся в дорогу евреи бросились врассыпную, словно стая перепуганных птиц; даже лошаки, запряженные в повозки, казалось, были объяты ужасом – они вставали на дыбы и неслись прочь вместе с повозками.
   В мгновение ока площадь перед иударием опустела, осталась лишь Мелхола, которая не могла видеть приближавшейся к ней зловещей фигуры. А женщина уже поравнялась с ней и обвила ее своими костлявыми руками. Мелхола громко вскрикнула, пошатнулась и, побелев как полотно, упала на руки подоспевшему в этот миг отцу.
   Харон бен Израэль отнес лишившуюся чувств дочь в свой уже почти пустой дом и положил ее на еще не убранную постель. Затем он достал знаменитое снадобье своих арабских учителей – лекарство от чумы, но руки его тряслись, ибо он прекрасно знал, что безотказная целебная сила этого средства не может спасти того, кто побывал в объятиях призрачной «чумной девы».
   И понял Харон бен Израэль, что Бог его отцов наложил десницу Свою на его дочь и принял страстно предложенную им жертву. Но жертва эта оказалась не такой, как он ожидал: это была жертва Иеффая, о котором написано в одиннадцатой главе Книги Судей, что он после победы над врагами Израиля обещал Богу вознести на всесожжение первого, кто встретится ему у ворот по возвращении домой. И навстречу ему вышла его горячо любимая дочь, его единственное дитя.
   И понял раввин также, что он не только потерял дочь, но и что Богу его отцов угодно было, чтобы он остался в ненавистном городе, в то время как его братья покинут его, ведь он не мог бросить здесь на произ­вол судьбы свою любимую дочь в ее предсмертные часы.
   Но и Мелхола тоже поняла волю Господа. Она сказала отцу:
   – Разве я не говорила тебе, что мы с тобой останемся в этом городе? Ибо Богу угодно, чтобы ты пришел на помощь больным Санта-Розиты.
   Раввин молвил ей в ответ:
   – Возлюбленное дитя мое, в Санта-Розите не осталось ни одного еврея, нас окружают одни лишь дети Эдома[5], наши смертельные враги.
   Мелхола же отвечала:
   – Отец, и враги – тоже люди и наши братья.
   Раввин промолчал, мысленно сказав себе: «Она не знает этот мир и не понимает горе своего народа…»
 
   Вот что рассказывают люди о смерти прекрасной Мелхолы. В последние минуты она еще раз подняла голову и уже побелевшими устами промолвила:
   – Отец, я вижу поцеловавшего меня – он смертельно болен… Помоги ему и его близким, чтобы смерть моя не была напрасной и исполнился завет Господа…
   Раввин в отчаянии и горе громко вскричал:
   – Мелхола, возлюбленное дитя мое, не покидай меня!..
   Но Мелхола бессильно опустила голову, произнесла: «Да будет мне по воле Господа» – и скончалась.
   Спустя несколько дней Харон бен Израэль похоронил свою бедную дочь. Ему самому пришлось копать могилу, а затем засыпать ее землей, ибо в Санта-Розите не осталось к тому часу ни одного из его еврейских братьев, и некому было помочь ему.
   Возвращаясь с кладбища, он заметил перемены, произошедшие за это время с городом. Страх перед смертельной болезнью, казалось, хотел спрятаться сам от себя. На улицах повсюду веселились люди, водили хороводы и плясали, стараясь забыть о близком призраке чумы под звон веселых струн. Из кабачков доносились бодрый перестук кружек и пение. Лишь изредка попадались ему навстречу процессии молельщиков, направлявшихся к святому Роху, великому защитнику от чумы. Порою хороводы и молитвенные песнопения вдруг обрывались, и гуляки и молельщики, узнав раввина, бросались к нему с громкими криками и торжествующе говорили ему, что Бог милостив и потому удержал его, Харона бен Израэля, в Санта-Розите, несмотря на его резкий отказ отцам города. Другие, полагая, что он теперь поспешит вслед за своими соплеменниками, кричали, что городские ворота уже закрыты и что это промысел Божий – то, что он остался в городе, – и что они его никуда не отпустят. Вскоре раввина так одолели охваченные страхом горожане, что он не знал, как от них отбиться. Все они, завидев его, тотчас же сбрасывали маску беззаботности, то и дело раздавались возгласы:
   – Хвала всем святым, что вы еще в Санта-Розите!
   И это несмотря на то что на улицах вновь появились соглядатаи инквизиции, пытавшиеся оттеснить толпу просителей от иудея. Но никто уже не обращал на них внимания, и вскоре раввин принужден был укрыться в своем доме, опасаясь, что толпа алчущих помощи разорвет его на части; однако он долго еще слышал их мольбы и причитания перед дверью.
   Он тем временем предался молитвам, предписанным его верой, и чтению священных рукописей из домашней библиотеки, уже приготовленных к отъезду, но еще не упакованных и лежавших на полу. Он читал возвышенные слова пророков, сверкавшие, как молнии, над головами детей Эдома, он внимал долгим раскатам грома – их гневу, обрушившемуся на слепцов и строптивцев; ему слышался гнев Божий даже в кроткой напевности псалмов. И разве случайно то и дело попадались ему изречения, подтверждавшие справедливость его собственного гнева и Божьей кары? Он все читал и читал священные рукописи, и тут из кармана его выпал лист бумаги, который он поднял с пола в синагоге, и он прочел слова из Книги притчей Соломоновых: «Не радуйся, когда упадет враг твой, и да не веселится сердце твое, когда он споткнется… Если голоден враг твой, накорми его хлебом; и если он жаждет, напой его водою…»[6] Раввину на миг почудилось, будто продолжение стиха гласит: «…и если он болен, исцели его». Но это было написано не для него: Бог его отцов – да про славится имя Его! – слишком ясно выразил ему Свою волю. Боль об умершей дочери все больше отступала перед чувством радости обрушившегося на врагов возмездия.
   И вот послышалась жалобная песнь колокольчика смерти, и раввин сказал себе: «Это весть о первых мертвецах». Он знал, с какой быстротой обычно распространяется страшная зараза. И вскоре наступит день, когда он беспрепятственно сможет насладиться зрелищем свершившегося над Санта-Розитой суда.
   Колокольцы могильщиков звенели и звенели. По утрам раввин напрасно ждал ударов соборного колокола, звавшего прихожан на утреннюю мессу: должно быть, не осталось никого, кто мог бы привести в движение тяжелый колокол.
   Приблизился тот час, когда Бог его отцов излил на детей Эдома полную меру Своей суровости. Но он все еще не покидал своего дома, поджидая настоящего разгула чумы.
   На третий день, вечером, явился некто, взломал дверь его дома и грозно молвил:
   – Собирайтесь, Харон бен Израэль! Архиепископ велел вам тотчас же явиться к нему.
   Душа раввина возликовала: «Враг твой болен и в предсмертном страхе вожделеет твоей помощи, но я не стану помогать ему и тем самым свершу приговор суда, на который Бог отцов моих – да прославится имя Его! – призвал этот город».
   Он немедленно отправился к архиепископу, но с первых же шагов его поразило то превращение, что произошло с городом за это время. Все исполнено было запахом смерти! Теперь уже никто не бросался к нему с мольбой о помощи. Пораженные болезнью лежали прямо на дороге, не в силах даже поднять руки. Никто не заботился о них, ибо все боялись заразиться. Окна большинства домов были темны, только зловещая комета влачила за собою свой бледный хвост над гибнущим городом. Не видно было уже веселых плясунов и музыкантов – там, где, должно быть, водили последний хоровод, лежала на земле умирающая девушка дивной красоты с увядшим венком в слабеющих руках; никто из ее подружек и поклонников не отважился поднять ее. Тихо стало и в кабачках, лишь в одном из них дверь вдруг распахнулась, когда раввин проходил мимо, и на улицу выбросили труп, который тотчас же принялись терзать несколько бродячих собак. Время от времени проезжала мимо повозка, доверху груженная мертвыми телами; могильщики, сопровождавшие страшный груз, распевали кощунственные песни, чтобы заглушить ужас, который вселяла в них выпавшая на их долю жуткая повинность. Затем все вновь погружалось в леденящее кровь безмолвие смерти и тлена. Смерть упразднила все чины и сословия, стерла все различия; здесь уже ничего не значили такие понятия, как иудей или христианин, наступило царство безграничного равенства. Последние искры жизни, казалось, угасли – жива была одна лишь смерть.