Пиркс встал. Он помнил, что на полке между «марсианскими» книгами стоял толстый словарь. Он открыл том наугад, на «Ан». Ана. Анакантика. Анакластика. Анаконда. Анакруза. Анаклета. (Вот ведь сколько всяких слов не знаешь…) Анализ, аналогия, ананас. Ананке (греч.): богиня судьбы. Это?.. Но что же общего имеет богиня с… Также: принуждение.
Пелена с глаз упала. Он увидел белый кабинет, спину врача, стоявшего у телефона, открытое окно и бумаги на столе, шевелящиеся от ветерка. Он вовсе не старался прочесть машинописный текст, но глаза сами уцепились за печатные буквы: он еще мальчишкой настойчиво учился читать тексты, перевернутые вверх ногами. «Уоррен Корнелиус; диагноз: ананкастический синдром». Доктор заметил разбросанные бумаги, собрал их и спрятал в портфель. Разве он тогда не поинтересовался, что означает этот диагноз? Наверное, но поскольку понимал, что ведет себя неэтично, постарался потом об этом забыть. Сколько лет прошло с тех пор? Минимум шесть.
Он отложил словарь — взволнованный, возбужденный, но смоете с тем разочарованный. Ананке — принуждение; значит, наверное, невроз навязчивых состояний.
Невроз навязчивых состояний. Он об этом прочел все, что было возможно, еще мальчишкой, — была такая семейная история, он хотел понять, что это означает… Память, хоть и не без сопротивления, все же выдавала информацию. Уж что-что, а память у Пиркса была хорошая. Возвращались фразы из медицинской энциклопедии, словно вспышки озарений, ибо они сразу налагались на образ Корнелиуса. Пиркс видел его теперь совершенно иначе. Это было зрелище конфузное и вместе с тем печальное. Так вот почему Корнелиус по двадцать раз в день мыл руки и не мог не гоняться за мухами, и бесился, когда у него пропадала закладка для книги, и запирал свое полотенце на ключ, и не мог сидеть на чужом стуле. Одни навязчивые действия порождали другие, и Корнелиуса все плотнее обволакивала их сеть, и он становился посмешищем. В конце концов это заметили врачи. Корнелиуса списали с корабля. Пиркс напряг память, и тогда ему показалось, что в самом низу страницы были три слова, напечатанные вразбивку: «К полетам непригоден». А поскольку психиатр не разбирался в компьютерах, он разрешил Корнелиусу работать в «Синтрониксе». Наверно, подумал, что это и есть идеальное место для такого придиры. Сколько возможностей блеснуть педантичной аккуратностью! Корнелиуса это, надо полагать, воодушевило. Работа важная и полезная, а самое главное — теснейшим образом связанная с космонавтикой…
Пиркс лежал, уставившись в потолок, и ему даже не приходилось особенно напрягаться, чтобы представить себе Корнелиуса в «Синтрониксе». Что он там делал? Контролировал имитаторы, когда те давали задания корабельным компьютерам. То есть осложнял им работу, учил их уму-разуму, а это была его стихия, это он умел делать, как никто. Корнелиус, должно быть, все время боялся, что его в конце концов сочтут сумасшедшим, хотя сумасшедшим он не был. В ситуациях подлинно критических Корнелиус никогда не терял головы. Он был энергичен и решителен, но в повседневных условиях эту его энергию и решимость постепенно разъедали навязчивые идеи. Он, наверное, чувствовал себя между экипажем корабля и выкрутасами своей психики словно между молотом и наковальней. Он выглядел страдальцем не потому, что был сумасшедшим и подчинялся этим своим внутренним приказам, а именно вот потому, что боролся с ними и неустанно изыскивал всяческие претексты, оправдания, цеплялся за инструкции, стараясь оправдаться ссылкой на них — что это отнюдь не он придумал, не он ввел эту бесконечную муштру. Душа у него была не капральская, иначе не стал бы он читать Эдгара По и всякие жуткие и необычайные истории. Может, он искал в этих книгах отражение своего внутреннего ада? Это ведь подлинный ад — чувствовать у себя внутри сложную сеть жестких, словно проволока, приказов, какие-то преграды, торчащие повсюду, будто жерди, какие-то заранее вычерченные пути — и непрестанно со всем этим бороться, подавлять это снова и снова… В основе всех его действий был страх, что случится нечто непредвиденное. К этому-то он все время и готовился, из-за этого он всех тренировал, муштровал, школил; отсюда его вечные учебные тревоги, обходы, проверки, бессонные блуждания по всему кораблю… Господи боже, он ведь знал, что над ним исподтишка смеются; может, он даже и понимал, до чего все это бесполезно. Можно ли предположить, что он как бы вымещал все свои страхи на компьютерах «Синтроникса», когда гонял их до изнеможения? Если даже так и было, он, вероятно, не отдавал себе в этом отчета. Он убедил себя, что именно так и должен поступать.
Удивительно: стоило Пирксу изложить события, которые он раньше воспринимал как серию анекдотов, на языке медицинских терминов — и события эти обрели иной смысл. Он мог заглянуть в их недра при помощи отмычки, которую предоставляет психиатрия. Механизм чужой индивидуальности открывался — обнаженный, упрощенный, сведенный к горсточке жалких рефлексов, от которых никуда не денешься. Мысль о том, что врач может именно так рассматривать людей, хотя бы и с целью им помочь, показалась ему до невероятия отталкивающей. Но одновременно исчез отсвет шутовства, паясничанья, который тусклым ободком окружал воспоминания о Корнелиусе. При этом новом, неожиданном видении событий не оставалось места для плутоватого, недоброго юмора, который рождается в школах, казармах и на палубах кораблей. Ничего смешного не было в Корнелиусе.
Работа в «Синтрониксе»… Казалось бы, она идеально подходит такому человеку: здесь надо нагружать, требовать, усложнять до пределов возможностей. Корнелиус наконец-то мог дать волю своим подавленным стремлениям. Непосвященным казалось, что это великолепно: старый практик, опытный навигатор передает свои обширные познания автоматам; что же может быть лучше? А Корнелиус теперь имел рабов и не обязан был сдерживаться, поскольку они не были людьми.
Компьютер, сходящий с конвейера, — все равно что новорожденный: он тоже способен научиться всему и не знает пока ничего. Процесс учебы ведет к возрастанию специализации и утрате исходной недифференцированности. На испытательном стенде компьютер играет роль мозга, тогда как имитатор выполняет функции тела. Мозг, подключенный к телу, — вполне подходящая аналогия.
Мозг должен знать о состоянии и степени готовности каждой мышцы; точно так же компьютер должен иметь информацию о состоянии корабельных агрегатов. Он отправляет по электронным путям тысячи вопросов, словно швыряет тысячи мячиков сразу во все закоулки металлического гиганта, по отзвукам эха создавая для себя образ ракеты и того, что ее окружает. И в эту надежную, безошибочную систему вторгся человек, который болезненно страшится неожиданного и преодолевает этот свой навязчивый страх при помощи неких ритуальных действий. Имитатор стал орудием реализации этих болезненных страхов. Корнелиус действовал в духе верховного принципа — обеспечения безопасности. Разве это не могло казаться похвальным усердием? Как он, должно быть, старался! Нормальный ход работы он вскоре счел недостаточно надежным. Чем сложнее ситуация, в которой оказался корабль, тем быстрее следует о ней информировать. Корнелиус полагал, что темп проверки агрегатов должен зависеть от значимости процедуры. А поскольку наибольшее значение имеет процедура посадки… Он изменил программу? Вовсе нет; ведь шофер, который вздумает проверять двигатель ежечасно, а не ежедневно, может при этом строго соблюдать правила движения. Поэтому программа не могла воспрепятствовать действиям Корнелиуса. Он целился в том направлении, где программа не имела защиты, потому что этакое не могло прийти в голову ни одному программисту. Если компьютер от такой перегрузки разлаживался, Корнелиус отправлял его обратно в технический отдел. Понимал он, что заражает компьютеры навязчивыми идеями? Вряд ли; он был практиком, в теории ориентировался плохо; он с педантичной скрупулезностью сомневался во всем, бесконечно проверял все; в этом же духе он проводил испытания машин. Он, конечно, перегружал компьютеры — ну, и что же?.. Они ведь не могли пожаловаться. Это были новые модели, поведением похожие на шахматистов. Игрок-компьютер победит любого человека — при условии, что его учителем не будет кто-то вроде Корнелиуса. Компьютер предвидит замыслы противника на два-три хода вперед; если б он пытался предвидеть на десять ходов вперед, его бы задушил избыток возможных вариантов, ибо их количество растет но экспоненте. Чтобы предвидеть десять очередных ходов на шахматной доске, пришлось бы оперировать девятизначными числами. Такого самопарализующегося шахматиста дисквалифицировали бы на первом же состязании. На борту корабля это сначала не было заметно: можно наблюдать лишь входы и выходы системы, а не то, что происходит внутри нее. Внутри нарастала толчея, снаружи все шло нормально — до норы до времени. Вот так он их и дрессировал — и эти подобия человеческого разума, которые едва справлялись с реальными заданиями, потому что Корнелиус создал уйму фиктивных, стали рулевыми на стотысячниках. Любой из этих компьютеров страдал ананкастическим синдромом: вынужденное повторение операций, усложнение простых действий, попытки учесть «все сразу». Компьютеры, конечно, не наследовали страхов Корнелиуса, они лишь воссоздавали структуру свойственных ему реакций. Парадокс заключался в том, что именно повышенная емкость этих новых, усовершенствованных моделей способствовала катастрофе; ведь эти компьютеры могли функционировать очень долго, пока информационная перегрузка постепенно не выводила из строя их контуры. Но когда «Ариэль» опускался на космодром Агатодемона, какая-то последняя капля переполнила чашу. Возможно, ее роль сыграли первые порывы урагана — на них надо было молниеносно реагировать, а компьютеру, заблокированному информационной лавиной, которую он сам же и вызвал, уже нечем было управлять. Он перестал быть устройством реального времени, не поспевал уже моделировать реальные события — его захлестывали вымышленные… Перед ним была огромная масса — диск планеты, и программа не позволяла ему попросту отказаться от начатой процедуры, а между тем продолжать ее он уже не мог. Поэтому он интерпретировал планету как метеор, идущий курсом пересечения, — это была для него последняя лазейка, только эту единственную возможность допускала программа. Он не мог сообщить об этом людям и рулевой рубке, ведь он же не был мыслящей личностью! Он до конца считал, взвешивал шансы: столкновение означало несомненную гибель, бегство оставляло два-три шанса из сотни; поэтому он и избрал бегство — аварийный старт!
Все это выстраивалось логично, однако совершенно без доказательств. Никто до сих пор но слыхал о таких случаях. Кто мог подтвердить эти предположения? Наверное, психиатр, который лечил Корнелиуса и, возможно, вылечил, а возможно, только разрешил ему заниматься этой работой. Но врач ничего не скажет из соображений врачебной тайны. Нарушить ее можно было бы лишь но решению суда. А тем временем «Анабис» через шесть дней…
Оставался Корнелиус. Догадывался ли он? Понимал ли теперь, после того, что произошло?.. Пиркс не смог поставить себя на место старого командира. Словно стеклянная стена безнадежно преграждала путь. Если у Корнелиуса и возникли какие-то сомнения, он их сам себе не выскажет. Он будет изо всех сил противиться таким выводам — это, пожалуй, ясно…
Но ведь это дело все равно откроется — после очередной катастрофы. Если вдобавок «Арес» сядет благополучно, то простейшая выкладка — подпели те компьютеры, за которые отвечает Корнелиус, — наведет подозрения на старого командира. Начнут исследовать с пристрастием все детали и по нитке доберутся до клубка. Но ведь нельзя же сидеть да ждать сложа руки! Что делать? Это он отлично знал: надо стереть всю компьютерную память «Анабиса», передать по радио исходную программу; корабельный информационник управится с этим за несколько часов.
Но чтобы говорить о таких вещах, нужно иметь доказательства. Хотя бы одно! На худой конец — хоть косвенные улики, хоть какой-то след, а у Пиркса ничего не было. Всего только воспоминание многолетней давности о какой-то истории болезни, о нескольких строках, вдобавок прочитанных вверх ногами… Прозвища и слушки… анекдоты о Корнелиусе… реестр его чудачеств. Невозможно с этим выступать перед комиссией.
Важнее всего был «Анабис». Пиркс обдумывал уже полубредовые проекты: если нельзя это сделать официально, так, может, ему надо стартовать на своем «Кювье», чтобы с борта корабля послать «Анабису» предостережение и результаты своего мысленного расследования? О последствиях думать не стоит… Нет, это уж слишком рискованно. С командиром «Анабиса» он не знаком. А сам он разве послушался бы чужих советов, основанных на таких гипотезах? При полнейшем отсутствии доводов? Сомнительно…
Остается, значит, только сам Корнелиус. Адрес его известен: Бостон, комбинат «Синтроникс». Но как же можно требовать, чтобы такой недоверчивый, дотошный, педантичный человек признался, что совершил то, чему силился противодействовать всю свою жизнь? Может, после беседы с глазу на глаз, после долгих увещеваний, напоминаний об угрозе, нависшей над «Анабисом», Корнелиус согласился бы, что надо послать предостережение кораблю, и сам обосновал бы это предостережение — он ведь честный человек. Но в разговоре, который с восьмиминутными паузами ведется между Марсом и Землей, когда ты обращаешься к экранам, а не к живым собеседникам, взвалить такое обвинение на беззащитного человека и требовать, чтобы он признался в убийстве — хоть и неумышленном — тридцати человек? Невообразимо!
Пиркс все сидел на койке, плотно сплетя пальцы, словно для молитвы. Он безмерно дивился, что это возможно: настолько все знать и настолько ничего не мочь! Он обвел взглядом книги на полке. Их авторы помогли ему — помогли своим поражением. Все они потерпели поражение, ибо спорили о каналах, о том, что якобы наблюдали на далеком пятнышке сквозь стекла телескопов, а не о том, что было в них самих. Они спорили о Марсе, которого не видали, а видели они глубины собственного разума, который порождал героические и роковые образы. Они проецировали свои мечты в космическую даль, вместо того чтобы задуматься о самих себе. Так и в этом случае: каждый, кто забирался в дебри теории компьютеров и там искал причины катастрофы, удалялся от сути дела. Компьютеры были невиновны и нейтральны, так же как и Марс, которому сам Пиркс предъявлял какие-то бессмысленные претензии, словно мир несет ответственность за те миражи, которые пытается ему навязать человек. Но эти старые книги уже сделали все, что могли. Пиркс не видел выхода.
На самой нижней полке была и беллетристика; среди разноцветных корешков виднелся выцветший голубоватый томик Эдгара По. Значит, и Романи его читает? Сам Пиркс не любил По — за искусственность языка, за вычурность фантазии, которая не хочет сознаться, что ее породили сновидения. Но для Корнелиуса это была почти что библия. Пиркс бездумно вытащил книгу, она сама раскрылась на оглавлении, и название одного из рассказов просто ошеломило его. Однажды после вахты Корнелиус дал Пирксу томик Эдгара По и особенно расхваливал этот рассказ — о том, как изобличили убийцу фантастически изощренным, неправдоподобным способом. Потом Пирксу еще пришлось лицемерно хвалить рассказ — известное дело, командир всегда прав…
Идея, вдруг осенившая Пиркса, вначале показалась ему просто занятной; потом он начал понемногу примериваться к ней. Она слегка походила на студенческий розыгрыш и одновременно — на подлый удар в спину. Выглядит это дико, несуразно, жестоко, но — кто знает? — именно в такой ситуации может подействовать. Послать телеграмму из четырех слов. Возможно, эти подозрения — сплошной бред; Корнелиус, чью историю болезни видел Пиркс, — совсем другой человек, а этот Корнелиус тренирует компьютеры в строгом соответствии с правилами и никакой вины за собой чувствовать не может. Получив такую телеграмму, он пожмет плечами и подумает, что его бывший подчиненный позволил себе идиотскую шутку, в высшей степени омерзительную, но больше уж ничего не подумает и ничего не сделает.
Но если весть о катастрофе пробудила в нем тревогу, неясные подозрения, если он уже начинает понемногу догадываться о своей причастности к трагедии и противится этим догадкам, тогда четыре слова телеграммы как громом поразят его. Он мгновенно почувствует, что его целиком и полностью уличили в том, чего он сам себе не решился отчетливо сформулировать, и что он виновен. Он уже не сможет отделаться от мыслей об «Анабисе» и о том, что его ждет; даже если он попробует обороняться от этих мыслей, телеграмма не даст ему покоя. Он не сумеет сидеть сложа руки, в пассивном ожидании; телеграмма будет жечь его, терзать его совесть — и что тогда? Пиркс достаточно знал его, чтобы понимать, — старик не обратится к властям, не даст показаний, но и не станет обдумывать, как лучше защищаться и как избежать ответственности. Если он признает себя ответственным, то, по сказав ни слона, сделает то, что сочтет необходимым.
А значит, нельзя так поступить. Пиркс еще раз перебрал все варианты — он готов был беседовать с самим дьяволом, добиваться разговора с ван дер Войтом, если бы такая беседа хоть что-нибудь сулила… Но никто не мог помочь. Никто. Все обстояло бы иначе, если б не «Анабис» и не эти шесть дней сроку. Можно уговорить психиатров, чтобы они дали показания; можно пронаблюдать методы, которые применяет Корнелиус, тренируя компьютеры; можно проверить компьютер «Анабиса», но на все это уйдут недели. Так что же делать? Подготовить старика, послав ему какую-то весточку с предупреждением, что… Но тогда нее дело сорвется. Болезненная психика Корнелиуса найдет всякие увертки и контрдоводы — ведь даже у самого честного человека имеется инстинкт самосохранения. Корнелиус начнет защищаться или, скорое, будет на свой лад надменно молчать, а тем временем «Анабис»…
Пирксу казалось, что он куда-то проваливается. Все вокруг отвергало его, отбрасывало — как в рассказе По «Колодец и маятник», где мертвые стены миллиметр за миллиметром сжимаются вокруг беззащитного узника, подталкивая его к пропасти… Что может быть беззащитней, чем беззащитность болезни, которая настигла кого-то, и именно поэтому его теперь ожидает подлый удар из-за угла? Что может быть подлей, чем такая подлость?
Бросить это дело? И молчать? Конечно, это было бы легче всего! Никто и не додумался бы, что у него в руках были все нити. После очередной катастрофы они сами нападут на след. Однажды начавшись, следствие в конце концов доберется до Корнелиуса и…
Но если это так и есть, если он не спасет старого командира даже своим молчанием, тогда он не имеет права молчать. Больше Пиркс ни о чем уже не думал, потому что начал действовать, словно избавившись от всяких сомнении.
Внизу было пусто; только в кабине лазерной связи сидел дежурный техник. Пиркс написал на бланке адрес: «Земля, США, Бостон, Корпорация „Синтроникс“, Уоррену Корнелиусу».
В тексте депеши было всего четыре слова: «Thou Art the Man»[1]. К своей подписи Пиркс добавил: «Член комиссии по расследованию причин катастрофы „Ариэля“. Место отправления депеши: Марс, Агатодемон». Это было все. Он вернулся в комнату Романи и заперся там. Кто-то стучался потом в дверь, слышались голоса, но Пиркс не подавал признаков жизни. Он нуждался в одиночестве, потому что начались душевные терзания, как он и предвидел. С этим уж ничего нельзя было поделать.
Поздней ночью он стал читать Скиапарелли, чтобы не представлять себе по сотне раз во всевозможных вариантах, как Корнелиус, приподняв полуседые щетинистые брови, берет телеграмму со штемпелем «Марс», как разворачивает шелестящую бумагу и отодвигает ее от дальнозорких глаз. Пиркс читал, не понимая ни слова, а когда перелистывал страницу, его охватывало безмерное удивление, смешанное с каким-то ребяческим огорчением: «Неужели же это я? Я — я смог такое сделать?!»
Сомневаться не приходилось: Корнелиус попался в ловушку, как мышь; у него не оставалось свободного пространства, какого-то зазора для хотя бы малейших уверток; ситуация так сложилась, что не допускала уверток; поэтому он своим заостренным четким почерком набросал на листке бумаги несколько фраз, поясняя, что он действовал без злого умысла, но вину целиком принимает на себя, подписался и в три часа тридцать минут утра — через четыре часа после получения депеши — выстрелил себе в рот. В его записке не было ни слова о болезни, ни малейшей попытки самооправдания — ничего. Он словно бы одобрил поступок Пиркса лишь постольку, поскольку он помогал спасению «Анабиса», и решил принять участие в этом спасении — но больше ни в чем. Словно бы выразил Пирксу и деловое одобрение, и одновременно полнейшее презрение за коварно нанесенный удар.
Возможно, впрочем, что Пиркс ошибался…
Хоть это и выглядит несоразмерно событиям, Пиркса очень угнетал театрально-напыщенный стиль, в котором ему пришлось действовать. Он одолел Корнелиуса, пустив в ход Эдгара По и вообще действуя в стиле Эдгара По, хотя стиль этот претил ему, казался фальшивым; Пиркс полагал, что труп, окровавленным пальцем указывающий на убийцу, не отражает подлинного ужаса бытия. По его наблюдениям, ужас бытия проявлялся обычно в злобных издевках, а не в романтических сценах. Сопутствовал он и размышлениям Пиркса о том, как изменилась роль Марса в жизни людей по сравнению с предыдущей эпохой. Из недосягаемого красноватого пятнышка на ночном небе, демонстрирующего полупонятные следы деятельности Иного Разума, Марс превратился в плацдарм обычной земной жизни, то есть изнурительной борьбы со стихией, закулисных политических сделок и всяческих интриг; он стал миром удручающих вихрей и пыльных бурь, вдребезги разбитых ракет и хаотической путаницы; местом, откуда можно было не только полюбоваться поэтически-голубым огоньком Земли, но и нанести смертельный удар человеку, живущему на Земле. Безупречный полуфантастический Марс давнишней ареографии исчез, оставив на память о себе лишь эти звучащие как формулы, как заклятия алхимиков греко-латинские названия мест, по которым теперь топали тяжелые башмаки. Безвозвратно утонула за горизонтом эпоха высоких теоретических споров и только в момент гибели явила свой истинный облик — мечты, которая питается своей неосуществимостью. Остался Марс реальный — с утомительной работой, экономическими расчетами и такими вот грязно-серыми рассветами, как тот, в который Пиркс появился в зале заседаний комиссии и представил свои доводы.
Пелена с глаз упала. Он увидел белый кабинет, спину врача, стоявшего у телефона, открытое окно и бумаги на столе, шевелящиеся от ветерка. Он вовсе не старался прочесть машинописный текст, но глаза сами уцепились за печатные буквы: он еще мальчишкой настойчиво учился читать тексты, перевернутые вверх ногами. «Уоррен Корнелиус; диагноз: ананкастический синдром». Доктор заметил разбросанные бумаги, собрал их и спрятал в портфель. Разве он тогда не поинтересовался, что означает этот диагноз? Наверное, но поскольку понимал, что ведет себя неэтично, постарался потом об этом забыть. Сколько лет прошло с тех пор? Минимум шесть.
Он отложил словарь — взволнованный, возбужденный, но смоете с тем разочарованный. Ананке — принуждение; значит, наверное, невроз навязчивых состояний.
Невроз навязчивых состояний. Он об этом прочел все, что было возможно, еще мальчишкой, — была такая семейная история, он хотел понять, что это означает… Память, хоть и не без сопротивления, все же выдавала информацию. Уж что-что, а память у Пиркса была хорошая. Возвращались фразы из медицинской энциклопедии, словно вспышки озарений, ибо они сразу налагались на образ Корнелиуса. Пиркс видел его теперь совершенно иначе. Это было зрелище конфузное и вместе с тем печальное. Так вот почему Корнелиус по двадцать раз в день мыл руки и не мог не гоняться за мухами, и бесился, когда у него пропадала закладка для книги, и запирал свое полотенце на ключ, и не мог сидеть на чужом стуле. Одни навязчивые действия порождали другие, и Корнелиуса все плотнее обволакивала их сеть, и он становился посмешищем. В конце концов это заметили врачи. Корнелиуса списали с корабля. Пиркс напряг память, и тогда ему показалось, что в самом низу страницы были три слова, напечатанные вразбивку: «К полетам непригоден». А поскольку психиатр не разбирался в компьютерах, он разрешил Корнелиусу работать в «Синтрониксе». Наверно, подумал, что это и есть идеальное место для такого придиры. Сколько возможностей блеснуть педантичной аккуратностью! Корнелиуса это, надо полагать, воодушевило. Работа важная и полезная, а самое главное — теснейшим образом связанная с космонавтикой…
Пиркс лежал, уставившись в потолок, и ему даже не приходилось особенно напрягаться, чтобы представить себе Корнелиуса в «Синтрониксе». Что он там делал? Контролировал имитаторы, когда те давали задания корабельным компьютерам. То есть осложнял им работу, учил их уму-разуму, а это была его стихия, это он умел делать, как никто. Корнелиус, должно быть, все время боялся, что его в конце концов сочтут сумасшедшим, хотя сумасшедшим он не был. В ситуациях подлинно критических Корнелиус никогда не терял головы. Он был энергичен и решителен, но в повседневных условиях эту его энергию и решимость постепенно разъедали навязчивые идеи. Он, наверное, чувствовал себя между экипажем корабля и выкрутасами своей психики словно между молотом и наковальней. Он выглядел страдальцем не потому, что был сумасшедшим и подчинялся этим своим внутренним приказам, а именно вот потому, что боролся с ними и неустанно изыскивал всяческие претексты, оправдания, цеплялся за инструкции, стараясь оправдаться ссылкой на них — что это отнюдь не он придумал, не он ввел эту бесконечную муштру. Душа у него была не капральская, иначе не стал бы он читать Эдгара По и всякие жуткие и необычайные истории. Может, он искал в этих книгах отражение своего внутреннего ада? Это ведь подлинный ад — чувствовать у себя внутри сложную сеть жестких, словно проволока, приказов, какие-то преграды, торчащие повсюду, будто жерди, какие-то заранее вычерченные пути — и непрестанно со всем этим бороться, подавлять это снова и снова… В основе всех его действий был страх, что случится нечто непредвиденное. К этому-то он все время и готовился, из-за этого он всех тренировал, муштровал, школил; отсюда его вечные учебные тревоги, обходы, проверки, бессонные блуждания по всему кораблю… Господи боже, он ведь знал, что над ним исподтишка смеются; может, он даже и понимал, до чего все это бесполезно. Можно ли предположить, что он как бы вымещал все свои страхи на компьютерах «Синтроникса», когда гонял их до изнеможения? Если даже так и было, он, вероятно, не отдавал себе в этом отчета. Он убедил себя, что именно так и должен поступать.
Удивительно: стоило Пирксу изложить события, которые он раньше воспринимал как серию анекдотов, на языке медицинских терминов — и события эти обрели иной смысл. Он мог заглянуть в их недра при помощи отмычки, которую предоставляет психиатрия. Механизм чужой индивидуальности открывался — обнаженный, упрощенный, сведенный к горсточке жалких рефлексов, от которых никуда не денешься. Мысль о том, что врач может именно так рассматривать людей, хотя бы и с целью им помочь, показалась ему до невероятия отталкивающей. Но одновременно исчез отсвет шутовства, паясничанья, который тусклым ободком окружал воспоминания о Корнелиусе. При этом новом, неожиданном видении событий не оставалось места для плутоватого, недоброго юмора, который рождается в школах, казармах и на палубах кораблей. Ничего смешного не было в Корнелиусе.
Работа в «Синтрониксе»… Казалось бы, она идеально подходит такому человеку: здесь надо нагружать, требовать, усложнять до пределов возможностей. Корнелиус наконец-то мог дать волю своим подавленным стремлениям. Непосвященным казалось, что это великолепно: старый практик, опытный навигатор передает свои обширные познания автоматам; что же может быть лучше? А Корнелиус теперь имел рабов и не обязан был сдерживаться, поскольку они не были людьми.
Компьютер, сходящий с конвейера, — все равно что новорожденный: он тоже способен научиться всему и не знает пока ничего. Процесс учебы ведет к возрастанию специализации и утрате исходной недифференцированности. На испытательном стенде компьютер играет роль мозга, тогда как имитатор выполняет функции тела. Мозг, подключенный к телу, — вполне подходящая аналогия.
Мозг должен знать о состоянии и степени готовности каждой мышцы; точно так же компьютер должен иметь информацию о состоянии корабельных агрегатов. Он отправляет по электронным путям тысячи вопросов, словно швыряет тысячи мячиков сразу во все закоулки металлического гиганта, по отзвукам эха создавая для себя образ ракеты и того, что ее окружает. И в эту надежную, безошибочную систему вторгся человек, который болезненно страшится неожиданного и преодолевает этот свой навязчивый страх при помощи неких ритуальных действий. Имитатор стал орудием реализации этих болезненных страхов. Корнелиус действовал в духе верховного принципа — обеспечения безопасности. Разве это не могло казаться похвальным усердием? Как он, должно быть, старался! Нормальный ход работы он вскоре счел недостаточно надежным. Чем сложнее ситуация, в которой оказался корабль, тем быстрее следует о ней информировать. Корнелиус полагал, что темп проверки агрегатов должен зависеть от значимости процедуры. А поскольку наибольшее значение имеет процедура посадки… Он изменил программу? Вовсе нет; ведь шофер, который вздумает проверять двигатель ежечасно, а не ежедневно, может при этом строго соблюдать правила движения. Поэтому программа не могла воспрепятствовать действиям Корнелиуса. Он целился в том направлении, где программа не имела защиты, потому что этакое не могло прийти в голову ни одному программисту. Если компьютер от такой перегрузки разлаживался, Корнелиус отправлял его обратно в технический отдел. Понимал он, что заражает компьютеры навязчивыми идеями? Вряд ли; он был практиком, в теории ориентировался плохо; он с педантичной скрупулезностью сомневался во всем, бесконечно проверял все; в этом же духе он проводил испытания машин. Он, конечно, перегружал компьютеры — ну, и что же?.. Они ведь не могли пожаловаться. Это были новые модели, поведением похожие на шахматистов. Игрок-компьютер победит любого человека — при условии, что его учителем не будет кто-то вроде Корнелиуса. Компьютер предвидит замыслы противника на два-три хода вперед; если б он пытался предвидеть на десять ходов вперед, его бы задушил избыток возможных вариантов, ибо их количество растет но экспоненте. Чтобы предвидеть десять очередных ходов на шахматной доске, пришлось бы оперировать девятизначными числами. Такого самопарализующегося шахматиста дисквалифицировали бы на первом же состязании. На борту корабля это сначала не было заметно: можно наблюдать лишь входы и выходы системы, а не то, что происходит внутри нее. Внутри нарастала толчея, снаружи все шло нормально — до норы до времени. Вот так он их и дрессировал — и эти подобия человеческого разума, которые едва справлялись с реальными заданиями, потому что Корнелиус создал уйму фиктивных, стали рулевыми на стотысячниках. Любой из этих компьютеров страдал ананкастическим синдромом: вынужденное повторение операций, усложнение простых действий, попытки учесть «все сразу». Компьютеры, конечно, не наследовали страхов Корнелиуса, они лишь воссоздавали структуру свойственных ему реакций. Парадокс заключался в том, что именно повышенная емкость этих новых, усовершенствованных моделей способствовала катастрофе; ведь эти компьютеры могли функционировать очень долго, пока информационная перегрузка постепенно не выводила из строя их контуры. Но когда «Ариэль» опускался на космодром Агатодемона, какая-то последняя капля переполнила чашу. Возможно, ее роль сыграли первые порывы урагана — на них надо было молниеносно реагировать, а компьютеру, заблокированному информационной лавиной, которую он сам же и вызвал, уже нечем было управлять. Он перестал быть устройством реального времени, не поспевал уже моделировать реальные события — его захлестывали вымышленные… Перед ним была огромная масса — диск планеты, и программа не позволяла ему попросту отказаться от начатой процедуры, а между тем продолжать ее он уже не мог. Поэтому он интерпретировал планету как метеор, идущий курсом пересечения, — это была для него последняя лазейка, только эту единственную возможность допускала программа. Он не мог сообщить об этом людям и рулевой рубке, ведь он же не был мыслящей личностью! Он до конца считал, взвешивал шансы: столкновение означало несомненную гибель, бегство оставляло два-три шанса из сотни; поэтому он и избрал бегство — аварийный старт!
Все это выстраивалось логично, однако совершенно без доказательств. Никто до сих пор но слыхал о таких случаях. Кто мог подтвердить эти предположения? Наверное, психиатр, который лечил Корнелиуса и, возможно, вылечил, а возможно, только разрешил ему заниматься этой работой. Но врач ничего не скажет из соображений врачебной тайны. Нарушить ее можно было бы лишь но решению суда. А тем временем «Анабис» через шесть дней…
Оставался Корнелиус. Догадывался ли он? Понимал ли теперь, после того, что произошло?.. Пиркс не смог поставить себя на место старого командира. Словно стеклянная стена безнадежно преграждала путь. Если у Корнелиуса и возникли какие-то сомнения, он их сам себе не выскажет. Он будет изо всех сил противиться таким выводам — это, пожалуй, ясно…
Но ведь это дело все равно откроется — после очередной катастрофы. Если вдобавок «Арес» сядет благополучно, то простейшая выкладка — подпели те компьютеры, за которые отвечает Корнелиус, — наведет подозрения на старого командира. Начнут исследовать с пристрастием все детали и по нитке доберутся до клубка. Но ведь нельзя же сидеть да ждать сложа руки! Что делать? Это он отлично знал: надо стереть всю компьютерную память «Анабиса», передать по радио исходную программу; корабельный информационник управится с этим за несколько часов.
Но чтобы говорить о таких вещах, нужно иметь доказательства. Хотя бы одно! На худой конец — хоть косвенные улики, хоть какой-то след, а у Пиркса ничего не было. Всего только воспоминание многолетней давности о какой-то истории болезни, о нескольких строках, вдобавок прочитанных вверх ногами… Прозвища и слушки… анекдоты о Корнелиусе… реестр его чудачеств. Невозможно с этим выступать перед комиссией.
Важнее всего был «Анабис». Пиркс обдумывал уже полубредовые проекты: если нельзя это сделать официально, так, может, ему надо стартовать на своем «Кювье», чтобы с борта корабля послать «Анабису» предостережение и результаты своего мысленного расследования? О последствиях думать не стоит… Нет, это уж слишком рискованно. С командиром «Анабиса» он не знаком. А сам он разве послушался бы чужих советов, основанных на таких гипотезах? При полнейшем отсутствии доводов? Сомнительно…
Остается, значит, только сам Корнелиус. Адрес его известен: Бостон, комбинат «Синтроникс». Но как же можно требовать, чтобы такой недоверчивый, дотошный, педантичный человек признался, что совершил то, чему силился противодействовать всю свою жизнь? Может, после беседы с глазу на глаз, после долгих увещеваний, напоминаний об угрозе, нависшей над «Анабисом», Корнелиус согласился бы, что надо послать предостережение кораблю, и сам обосновал бы это предостережение — он ведь честный человек. Но в разговоре, который с восьмиминутными паузами ведется между Марсом и Землей, когда ты обращаешься к экранам, а не к живым собеседникам, взвалить такое обвинение на беззащитного человека и требовать, чтобы он признался в убийстве — хоть и неумышленном — тридцати человек? Невообразимо!
Пиркс все сидел на койке, плотно сплетя пальцы, словно для молитвы. Он безмерно дивился, что это возможно: настолько все знать и настолько ничего не мочь! Он обвел взглядом книги на полке. Их авторы помогли ему — помогли своим поражением. Все они потерпели поражение, ибо спорили о каналах, о том, что якобы наблюдали на далеком пятнышке сквозь стекла телескопов, а не о том, что было в них самих. Они спорили о Марсе, которого не видали, а видели они глубины собственного разума, который порождал героические и роковые образы. Они проецировали свои мечты в космическую даль, вместо того чтобы задуматься о самих себе. Так и в этом случае: каждый, кто забирался в дебри теории компьютеров и там искал причины катастрофы, удалялся от сути дела. Компьютеры были невиновны и нейтральны, так же как и Марс, которому сам Пиркс предъявлял какие-то бессмысленные претензии, словно мир несет ответственность за те миражи, которые пытается ему навязать человек. Но эти старые книги уже сделали все, что могли. Пиркс не видел выхода.
На самой нижней полке была и беллетристика; среди разноцветных корешков виднелся выцветший голубоватый томик Эдгара По. Значит, и Романи его читает? Сам Пиркс не любил По — за искусственность языка, за вычурность фантазии, которая не хочет сознаться, что ее породили сновидения. Но для Корнелиуса это была почти что библия. Пиркс бездумно вытащил книгу, она сама раскрылась на оглавлении, и название одного из рассказов просто ошеломило его. Однажды после вахты Корнелиус дал Пирксу томик Эдгара По и особенно расхваливал этот рассказ — о том, как изобличили убийцу фантастически изощренным, неправдоподобным способом. Потом Пирксу еще пришлось лицемерно хвалить рассказ — известное дело, командир всегда прав…
Идея, вдруг осенившая Пиркса, вначале показалась ему просто занятной; потом он начал понемногу примериваться к ней. Она слегка походила на студенческий розыгрыш и одновременно — на подлый удар в спину. Выглядит это дико, несуразно, жестоко, но — кто знает? — именно в такой ситуации может подействовать. Послать телеграмму из четырех слов. Возможно, эти подозрения — сплошной бред; Корнелиус, чью историю болезни видел Пиркс, — совсем другой человек, а этот Корнелиус тренирует компьютеры в строгом соответствии с правилами и никакой вины за собой чувствовать не может. Получив такую телеграмму, он пожмет плечами и подумает, что его бывший подчиненный позволил себе идиотскую шутку, в высшей степени омерзительную, но больше уж ничего не подумает и ничего не сделает.
Но если весть о катастрофе пробудила в нем тревогу, неясные подозрения, если он уже начинает понемногу догадываться о своей причастности к трагедии и противится этим догадкам, тогда четыре слова телеграммы как громом поразят его. Он мгновенно почувствует, что его целиком и полностью уличили в том, чего он сам себе не решился отчетливо сформулировать, и что он виновен. Он уже не сможет отделаться от мыслей об «Анабисе» и о том, что его ждет; даже если он попробует обороняться от этих мыслей, телеграмма не даст ему покоя. Он не сумеет сидеть сложа руки, в пассивном ожидании; телеграмма будет жечь его, терзать его совесть — и что тогда? Пиркс достаточно знал его, чтобы понимать, — старик не обратится к властям, не даст показаний, но и не станет обдумывать, как лучше защищаться и как избежать ответственности. Если он признает себя ответственным, то, по сказав ни слона, сделает то, что сочтет необходимым.
А значит, нельзя так поступить. Пиркс еще раз перебрал все варианты — он готов был беседовать с самим дьяволом, добиваться разговора с ван дер Войтом, если бы такая беседа хоть что-нибудь сулила… Но никто не мог помочь. Никто. Все обстояло бы иначе, если б не «Анабис» и не эти шесть дней сроку. Можно уговорить психиатров, чтобы они дали показания; можно пронаблюдать методы, которые применяет Корнелиус, тренируя компьютеры; можно проверить компьютер «Анабиса», но на все это уйдут недели. Так что же делать? Подготовить старика, послав ему какую-то весточку с предупреждением, что… Но тогда нее дело сорвется. Болезненная психика Корнелиуса найдет всякие увертки и контрдоводы — ведь даже у самого честного человека имеется инстинкт самосохранения. Корнелиус начнет защищаться или, скорое, будет на свой лад надменно молчать, а тем временем «Анабис»…
Пирксу казалось, что он куда-то проваливается. Все вокруг отвергало его, отбрасывало — как в рассказе По «Колодец и маятник», где мертвые стены миллиметр за миллиметром сжимаются вокруг беззащитного узника, подталкивая его к пропасти… Что может быть беззащитней, чем беззащитность болезни, которая настигла кого-то, и именно поэтому его теперь ожидает подлый удар из-за угла? Что может быть подлей, чем такая подлость?
Бросить это дело? И молчать? Конечно, это было бы легче всего! Никто и не додумался бы, что у него в руках были все нити. После очередной катастрофы они сами нападут на след. Однажды начавшись, следствие в конце концов доберется до Корнелиуса и…
Но если это так и есть, если он не спасет старого командира даже своим молчанием, тогда он не имеет права молчать. Больше Пиркс ни о чем уже не думал, потому что начал действовать, словно избавившись от всяких сомнении.
Внизу было пусто; только в кабине лазерной связи сидел дежурный техник. Пиркс написал на бланке адрес: «Земля, США, Бостон, Корпорация „Синтроникс“, Уоррену Корнелиусу».
В тексте депеши было всего четыре слова: «Thou Art the Man»[1]. К своей подписи Пиркс добавил: «Член комиссии по расследованию причин катастрофы „Ариэля“. Место отправления депеши: Марс, Агатодемон». Это было все. Он вернулся в комнату Романи и заперся там. Кто-то стучался потом в дверь, слышались голоса, но Пиркс не подавал признаков жизни. Он нуждался в одиночестве, потому что начались душевные терзания, как он и предвидел. С этим уж ничего нельзя было поделать.
Поздней ночью он стал читать Скиапарелли, чтобы не представлять себе по сотне раз во всевозможных вариантах, как Корнелиус, приподняв полуседые щетинистые брови, берет телеграмму со штемпелем «Марс», как разворачивает шелестящую бумагу и отодвигает ее от дальнозорких глаз. Пиркс читал, не понимая ни слова, а когда перелистывал страницу, его охватывало безмерное удивление, смешанное с каким-то ребяческим огорчением: «Неужели же это я? Я — я смог такое сделать?!»
Сомневаться не приходилось: Корнелиус попался в ловушку, как мышь; у него не оставалось свободного пространства, какого-то зазора для хотя бы малейших уверток; ситуация так сложилась, что не допускала уверток; поэтому он своим заостренным четким почерком набросал на листке бумаги несколько фраз, поясняя, что он действовал без злого умысла, но вину целиком принимает на себя, подписался и в три часа тридцать минут утра — через четыре часа после получения депеши — выстрелил себе в рот. В его записке не было ни слова о болезни, ни малейшей попытки самооправдания — ничего. Он словно бы одобрил поступок Пиркса лишь постольку, поскольку он помогал спасению «Анабиса», и решил принять участие в этом спасении — но больше ни в чем. Словно бы выразил Пирксу и деловое одобрение, и одновременно полнейшее презрение за коварно нанесенный удар.
Возможно, впрочем, что Пиркс ошибался…
Хоть это и выглядит несоразмерно событиям, Пиркса очень угнетал театрально-напыщенный стиль, в котором ему пришлось действовать. Он одолел Корнелиуса, пустив в ход Эдгара По и вообще действуя в стиле Эдгара По, хотя стиль этот претил ему, казался фальшивым; Пиркс полагал, что труп, окровавленным пальцем указывающий на убийцу, не отражает подлинного ужаса бытия. По его наблюдениям, ужас бытия проявлялся обычно в злобных издевках, а не в романтических сценах. Сопутствовал он и размышлениям Пиркса о том, как изменилась роль Марса в жизни людей по сравнению с предыдущей эпохой. Из недосягаемого красноватого пятнышка на ночном небе, демонстрирующего полупонятные следы деятельности Иного Разума, Марс превратился в плацдарм обычной земной жизни, то есть изнурительной борьбы со стихией, закулисных политических сделок и всяческих интриг; он стал миром удручающих вихрей и пыльных бурь, вдребезги разбитых ракет и хаотической путаницы; местом, откуда можно было не только полюбоваться поэтически-голубым огоньком Земли, но и нанести смертельный удар человеку, живущему на Земле. Безупречный полуфантастический Марс давнишней ареографии исчез, оставив на память о себе лишь эти звучащие как формулы, как заклятия алхимиков греко-латинские названия мест, по которым теперь топали тяжелые башмаки. Безвозвратно утонула за горизонтом эпоха высоких теоретических споров и только в момент гибели явила свой истинный облик — мечты, которая питается своей неосуществимостью. Остался Марс реальный — с утомительной работой, экономическими расчетами и такими вот грязно-серыми рассветами, как тот, в который Пиркс появился в зале заседаний комиссии и представил свои доводы.