Приближался день старта. Друзья не скрывали от меня своих сомнений: утешение, подобное обману, у нас было не в почете. То ли выявилось скрытое до той поры беспокойство или же в последние дни я перетренировался, но спал я очень плохо. В ночь накануне состязания я поднялся рано, чувствуя себя усталым и измученным еще до начала состязаний. Отказаться от участия в них мне и в голову не приходило. Я поехал на стадион, повторяя себе, что надо научиться проигрывать.
   Солнце над стадионом затмевали десятки тысяч геликоптеров. Распорядители на маленьких быстроходных красных самолетах показывали места, где геликоптеры могли остановиться неподвижно над землей. Наконец все успокоились; над стадионом слышался лишь легкий гул многих тысяч вращающихся винтов, а по обеим сторонам беговой дорожки в воздухе неподвижно висела разноцветная масса геликоптеров, образовавших правильный четырехугольник. Над овальным полем стадиона проносились лишь одноместные самолеты судей и арбитров. Из закрытого деревьями здания стали выходить участники состязания. На этот день метеотехникам была заказана мягкая погода; кучевые облака должны были закрыть солнце. Трасса со стадиона пересекала, извиваясь, обширные парки и сады института, доходила до приморского пляжа и возвращалась по восемнадцатикилометровой аллее, окаймленной по обеим сторонам пальмами и итальянскими каштанами.
   В состязании участвовали восемьдесят спортсменов. По знаку стартера мы рванулись вперед. Тучи геликоптеров с обеих сторон беговой дорожки взвыли одновременно, дрогнули и двинулись вслед за нами до границы, обозначенной двумя рядами красных воздушных шаров. Дальше нас сопровождали лишь контрольные и санитарные машины.
   Очень старый принцип гласит, что тот, кто ведет марафонский бег на первой половине дистанции, проигрывает. До десятого километра участники соревнования бежали тесно сбившимися группами, и все происходило почти так, как я предполагал: возникла ведущая группа, в которой было около восемнадцати спортсменов; разрыв между этой группой и остальными медленно увеличивался.
 
 
   Я бежал одним из последних в головной группе, стараясь следить за тремя спортсменами из нашей школы, о которых я говорил раньше, и, кроме того, за Джафаром и Элешем, воспитанниками других школ. Худощавый, светлокожий Джафар напоминал Мегиллу, хотя ему недоставало собранности этого бегуна. Элеш, плотный, черноглазый, бежал, как машина, равномерно выбрасывая локти. Я решил между двадцатым и тридцатым километрами идти непосредственно позади этой пятерки, потом вырваться из цепочки и выйти в головную группу.
   Я вспомнил о своих тренировках на холмах над взморьем, Обычно я бегал на солнцепеке; солнце, казалось, прожигало насквозь прикрытую белой шапочкой голову. Во время бега я совсем не пил и все более густой и соленый пот заливал мне глаза. Тогда я говорил себе: «Вот тебе, вот тебе, мало тебе еще?» – и, преодолевая сравнительно медленно ровные участки, ускорял бег, когда дорога шла в гору, словно я ненавидел себя и хотел измучить свое тело.
   Эти тренировки дали мне выносливость, которая оказалась крайне необходимой в критический день. Метеотехники, как обычно, рассчитали хорошо, а выполнили значительно хуже; до одиннадцати часов, когда мы миновали километровый столб с цифрой «19», по голубому небу плыли большие кучевые облака, но, когда вытянувшаяся цепочка бегунов начала спускаться по широкому виражу дороги к приморскому пляжу, где не было ни кусочка тени, облака поредели. Я бежал то последним, то предпоследним в головной группе и чувствовал себя удовлетворительно, хотя плохо спал ночь. Однако по временам у меня возникало ощущение, будто мои ноги преодолевают среду более густую, чем воздух. Я старался бежать по возможности шире и плавнее. Сердце и легкие работали безотказно, весь мир немного покачивался в такт равномерному ритму бега, пульс был правильный, небыстрый и полный, но его толчки все больше отдавались в голове. Я дышал носом, закусив в зубах платок.
   Когда последнее большое облако скрылось за горизонтом, солнце обрушило на нас всю мощь своих отвесных лучей, и уже через пять минут в головной группе произошли перемены. Первым отстал Элеш; казалось, его плотная фигура отступила под прикрытие бегущих рядом спортсменов. Вскоре после того, как он поравнялся со мной, я потерял его из виду. Затем я сосредоточил внимание на Гергардте и Эль Туни. Эль Туни, смуглый, великолепно сложенный спортсмен с широкой и емкой грудью настоящего стайера, последние восемь километров шел впереди. Он и сейчас держался в голове, однако по тем трудно уловимым, но очевидным признакам, которые мне удалось заметить, я понял, что лидерство стоит ему с каждым шагом все большего напряжения, что он отказался от экономии усилий, а это было началом конца. Вдруг его желтая майка как бы заколебалась, а затем начала отодвигаться назад, пропуская вперед цепочку бегунов, сохранявших прежний темп. Джафар шел позади, я не мог его видеть, а оглядываться не решался, боясь выбиться из ритма. Солнце палило все сильней. Я чувствовал, как оно обжигает мои голые плечи и бедра, но невыносимый жар наполнял меня радостью: то, что было плохо для меня, было еще хуже для моих соперников.
   Трасса шла мимо песчаных холмов и около последнего из них, самого большого и пологого, описывала широкую дугу. Тут, по раскаленному добела песку, над которым воздух переливался и смазывал отдаленную линию горизонта, я начал пробиваться к центру головной группы. На вершине холма кончался двадцать первый километр. У километрового столба я был девятым; до меня доносилось тяжелое дыхание соперников. Несколько секунд я шел рядом с Джафаром. Он делал судорожные вдохи, обнажая сжатые зубы. Мне удалось обойти его, и я даже удивился тому, как это оказалось легко.
   Дорога уходила в сторону, приближалась длинная аллея, затененная развесистыми каштанами. Все, словно сговорившись, одновременно усилили темп.
   Я боялся, что такой убийственной скорости не смогу долго выдержать. Однако я должен был бежать – под тенистыми деревьями у меня было меньше шансов, чем на открытом месте. Я выплюнул платок, сделал резкий вдох и ускорил бег. Как это легко сказать! Хотя ноги стали двигаться быстрее, под сердцем зародилась слабая боль, которая начала пронизывать внутренности. «И не думай сдать», – приказал я себе.
   Я поднял голову, так было легче бежать. Эта перемена давала по крайней мере на минуту иллюзию облегчения. Над нами проплывали целые этажи холодной зелени; сверкающие заливы голубизны вклинивались между кронами пальм. Дорога пошла под гору.
   Кончился двадцать шестой километр. Я бежал то восьмым, то девятым. За моей спиной разыгрывалась борьба за места, я ничего не знал о ней; в нагретом воздухе до меня доносились лишь ритмичный топот, удары подошв о поверхность земли и судорожное дыхание. Иногда с вершины каштана медленно слетал листок да птица срывалась с ветки и неуклюже хлопала крыльями над головами бегунов.
   Сонный, жаркий покой этих мест, дышащий полуденной тишиной, составлял поразительный контраст с молчаливой яростью нашей борьбы.
   Как прошли шесть следующих километров, я почти не помню: все мое внимание было сосредоточено на мне самом.
   Когда я пришел в себя, впереди меня бежали трое: Гергардт, какой-то совсем незнакомый блондин в голубой майке и легконогий Мегилла. Гергардт продолжал держаться хорошо, но отталкивался от земли уже не так эластично, как раньше. Юноша в голубой майке постепенно, сантиметр за сантиметром отодвигался назад. Когда он поравнялся со мной, я услышал судорожный свист, вырывавшийся из его легких. Он еще раза два сделал рывок и отказался от борьбы. Я не обращал ни на что внимания. Чем слабее становились мускулы, тем большее психическое усилие требовалось мне. Километр уходил за километром, дорога разматывалась пологими извилинами, холмы лениво передвигались вдали, закрывали друг друга и отступали назад под неустанный топот ног. Передо мной в десяти-двенадцати метрах бежал Гергардт, а далеко впереди то появлялась на солнце, то уходила в тень белая майка Мегиллы.
   Гергардт несколько раз оглянулся, мне почудилось, что на его лице мелькнуло что-то похожее на удивление, однако это, вероятно, было просто моим воображением: что может выражать на сороковом километре марафонского бега лицо человека, залитое потом, засыхающим на коже соленой пыльной маской!
   Когда Гергардт оглянулся вторично, мне показалось, что он улыбнулся, как бы говоря: «Постой, ты увидишь сейчас, как я могу бежать!» И вдруг все вокруг потемнело. У меня было такое ощущение, будто на ресницах осела пыль. Это было, вероятно, переутомление или перебой в питании сетчатки, но я потерял какую-то долю секунды, безрезультатно пытаясь стереть туман с глаз. Меня охватила ярость.
   «Ладно, – подумал я, – все равно буду продолжать бег!»
 
 
   Когда я открыл глаза, Гергардта уже не было. Огромные пальмы передвигались назад, подошвы хлопали по беговой дорожке, вокруг было пусто и безлюдно, и лишь в ста метрах впереди белела майка Мегиллы, который, казалось, не бежал, а летел совсем низко над землей, взмахивая жилистыми руками. Он по-прежнему был далеко и удерживал разделявший нас интервал с таким холодным равнодушием, с каким отодвигался горизонт. И, когда я пытался ускорить бег, он сделал то же, не повернув головы. Топот далеко разносился в чистом воздухе.
   Вдруг я перестал ощущать ноги. Мне пришлось посмотреть вниз, чтобы убедиться, что они по-прежнему продолжают двигаться, хотя я не замечал этого. Лишь воздух, проникавший в легкие сквозь широко раскрытый рот, казалось, резал горло, как раскаленный нож. В глазах прыгали какие-то фигуры и круги. Впереди мелькало и раскачивалось белое пятно; я уже не соображал, что это майка Мегиллы, – я не мог думать: мозг сжался подобно мускулам и застыл.
   В этот момент послышался пронзительный, высокий звук: фанфары у входа на стадион возвестили о приближении первых бегунов.
   Меня словно ударили металлическим бичом. Шагах в десяти-одиннадцати передо мной бежал Мегилла. Майка у него взмокла, он шатался, как пьяный, и лишь ноги неутомимо отбивали такт. Я рванулся вперед. Под пилонами у входа на стадион он оглянулся, и я успел схватить выражение ужаса на его лице. Он споткнулся и сбился с шага. У меня снова потемнело в глазах. Передо мной росло мутное белесое пятно. Я уже ощущал тепло тела Мегиллы. Грудь в грудь мы вбежали на стадион. Тогда с неба ударил железный гром, послышались звуки труб: это все, кто сидел в переполненных до отказа гондолах геликоптеров, пустили в ход сирены, аварийные свистки и открыли глушители моторов. Я продолжал бег, нырнув в этот вой, словно на дно океана. Казалось, какие-то пальцы хватают мускулы ног и заставляют их сокращаться все быстрее. Вдруг вспыхнули прожекторы, и я увидел белую ленту. Подняв руки, я рванулся к ней, ноги сами несли меня дальше. На последних метрах меня безжалостно подгоняла моя воля, в эти секунды действовал железный приказ, отданный телу. Я продолжал бежать. С обеих сторон ко мне подскочили темные фигуры, я увидел какие-то крылья-это были трепещущие на ветру одеяла, которыми, меня обмахивали.
   Тогда я понял, что пришел первым, и, потеряв сознание, упал, будто кто-то подрезал мне ноги.
   Позднее, придя в себя, я узнал, что именно поразило на финише Металлу до такой степени, что он сбился с шага: это было мое лицо.

Прощание с Землей

   После соревнований я жил как во сне: видел толпы людей и залитое потом лицо целовавшего меня Мегиллы, чувствовал объятия, пожатия рук, слышал возгласы, но так, будто это меня совершенно не касалось. Потом сидел высоко на трибуне и смотрел вниз на стадион; что происходило там, не знаю. Вечером меня окружила группа студентов-болельщиков: они улетали в Азию, и я не помню, как оказался вместе с ними в ракете; возможно, я сам вызвался проводить их. Потом начался длинный, бессвязный разговор, мне приходилось отвечать на несколько вопросов сразу, было много шума и смеха, ракета приземлялась и вновь отправлялась в полет, менялись спутники, а я продолжал оставаться в центре всеобщего внимания.
   Вдруг я заметил, что в кабине осталось четыре пассажира. Я встряхнулся, как бы прогоняя сон. Заговорили репродукторы: ракета шла на посадку. Мы подходили к небольшой сибирской станции Калете. Растерянный, не понимая, как я дал завезти себя в эту часть света, я быстро вышел на пустой перрон: вместе со мной на этой станции сошел и молодой астронавт, с которым я познакомился в пути. Он посмотрел на часы, подал мне руку и сказал, что отправляется завтра на Фобос, а сейчас хочет попрощаться с другом, который живет неподалеку. Его последним словом, звучавшим в моих ушах, было «прощай». И я остался один.
   Были тихие теплые сумерки, в воздухе стоял запах мокрых листьев – только что перестал идти дождь, – а я не знал, что делать здесь, среди покрытых мглой полей этой надвигавшейся ночью.
   И тогда я совершил еще один необдуманный поступок. Я не хотел этой ночи – нет, я не боялся ее, а просто не хотел – и спустился на нижний этаж вокзала, где помещалась станция наземных сообщений. Несколько минут я ходил по пустому перрону, скользя взглядом по зеркальным плитам стен, в которых смутно отражалась моя фигура. Вдруг рука случайно нащупала в кармане какой-то маленький сухой и хрупкий предмет: это была веточка из моего олимпийского венка.
   С низким, пронзительным воем из туннеля выскочил аэропоезд, сверкнул сталью своих вагонов, взвыл тормозами и замер на месте. Двадцать секунд спустя я ехал на запад, догоняя солнце, скрывшееся недавно за горизонтом. Вагон еле заметно колебался и, набирая скорость, обгонял вращение Земли. В купе, кроме меня, не было ни души, и я включил радио. После заключительной фразы вечернего выпуска последних известий я услышал первые, величественные звуки «Прощальной симфонии» Крескаты.
   – К черту прощанье! – вырвалось у меня.
   Я выключил радио.
   Поезд уже не колебался и не вибрировал, а мчался с огромной скоростью, поглощая пространство. Колея дороги вынырнула на поверхность земли; свет за окнами стал ярче, живее: я догонял уходивший на запад день. В тишине, не нарушаемой звуками радиопередачи, еще яснее всплыли в сознании четыре медленных такта вступления «Прощальной симфонии», похожие на фанфары. Я встал и начал ходить между рядами кресел. В жемчужных глазках стенных информаторов поминутно загорались названия станций, которые мы проезжали, потом вновь стало темно: поезд достиг берега Европы и нырнул в глубь проложенного под Атлантическим океаном огромного туннеля, направляясь в Гренландию.
   Когда в информаторах загорелись первые знакомые названия, я подумал, что надо увидеться с отцом. Конечно, именно за этим я и ехал сюда! Я справился о самом удобном маршруте и вскоре вышел на станции, расположенной в открытом поле, а поезд нырнул в прозрачную трубу. Она уменьшалась по мере удаления и на востоке была погружена во мрак, в то время как на западе ее еще освещал багряный отблеск зари. Из нее доносился все удалявшийся и слабевший высокий звук, подобный тому, который издает звенящая струна; этот звук вновь напомнил мне симфонию.
   На лужайке уже ждал геликоптер, который я вызвал. Высокая трава была покрыта росой, и я замочил брюки до колен. Ругаясь про себя, я сел в кабину и полетел прямо домой. Когда моя машина опускалась на площадку нашего сада, день, который я нагнал в неустанном беге на запад, вновь начал угасать, но я не обратил на это внимания. Даже не захлопнув за собой дверцу, я бросился в дом. Бабушка и мама были в городе, а отец принимал участие в съезде врачей в Антарктиде. Я решил немедленно найти его. Геликоптер, конечно, был слишком медленным способом сообщения, поэтому я отправился на ракетный вокзал, расположенный в северном предместье Меории. Уже издали я увидел его купол, сверкавший в последних лучах заходящего солнца. Оставив геликоптер на верхней платформе вокзала, я направился к эскалаторам, близ которых на стеклянном глобусе информатора мелькали цветные светлячки. Прямого сообщения с Антарктидой в ближайшие минуты не было, и мне надо было лететь на третий искусственный спутник и там пересесть на ракету, отправлявшуюся на Южный полюс. Я стал на лестницу, спускавшуюся вниз, к перронам. На стенах первого яруса я прочитал светящиеся надписи:
ТАЙМЫР – КАМЧАТКА – НОВАЯ ЗЕЛАНДИЯ – четыре минуты.
БРАЗИЛИЯ – ОГНЕННАЯ ЗЕМЛЯ – семь минут.
   Я сообразил, что мог бы лететь в Патагонию, а там воспользоваться местным сообщением с Антарктидой, но не тронулся с места. Эскалатор продолжал двигаться вниз, я миновал второй, третий и четвертый ярусы. Людей становилось все больше. Сверкнула надпись:
МАЛАЙСКИЙ АРХИПЕЛАГ – ОТПРАВЛЕНИЕ,
   и одновременно послышался приглушенный шум, который сразу же стих; откуда-то сверху донесся свист удаляющейся ракеты, брякнули захлопнутые люки, издали послышался голос, объявлявший: «Ракета прямого сообщения Марс-Деймос-Земля – опоздание на восемь секунд». За прозрачными перегородками двигались непрерывным потоком люди, а я спускался все ниже. Вот уже белый свет, заливавший перроны местного сообщения Земли, сменился голубым: мы были на перроне, откуда отправлялись ракеты на спутники. Вместе с толпой, спешившей на посадку, я направился к ракете, но где-то по пути растерял всю свою энергию: она словно исчезла с последним лучом света, проникавшим в глубь зала сквозь стеклянные стены.
   Вот прилечу на Антарктиду, разыщу место, где происходит заседание, и вызову отца из зала; он обрадуется и удивится, спросит, не нужно ли мне чего-нибудь, что ответить ему? Сказать, что мне было необходимо видеть его? Но для этого не нужно лететь: существуют же телевизоры! Сказать, что хотел прикоснуться к его темному костюму, почувствовать тепло его рук? Но это придется говорить в каком-нибудь коридоре; из-за дверей будет доноситься голос докладчика, отец будет делать вид, что не спешит вернуться в зал, а я буду стоять и молча смотреть на него: что же я могу сказать? Ведь «Гея» отправляется в полет лишь через два дня, к чему же такая спешка, эти прыжки с ракеты на ракету, какие я проделывал сегодня ночью?
   Это было ясно. Отказываясь от намерения ехать в Антарктиду, я поступал в согласии со здравым смыслом. Но, когда я стал медленно удаляться от площадки, откуда отправлялись ракеты, меня охватило жгучее сожаление. Я оперся о балюстраду и смотрел, как зеленые сигнальные огоньки выскакивают на телефорах, как набирают скорость ракеты, и серебристые буквы на их боках сливаются в мелькающие полосы, как ракеты с пронзительным свистом втягиваются в стартовую трубу и на полной скорости вылетают из нее на высоте двенадцати этажей, оставляя позади полосы огня. Секунда – и ракета исчезла в темнеющем небе. В лицо мне повеяло душным запахом нагретого металла. Потом гул умолк, и я остался в одиночестве. Вдоль перронов у входа на эскалаторы ярко горели указатели, за стеклянными стенами все больше сгущались сумерки – вторые сумерки для меня за сегодняшний день.
   На свободные пути подавались межпланетные ракеты: длинные, похожие на рыб с приплюснутыми головами, а в глубине зала засверкали надписи:
ЛУНА: МОРЕ ДОЖДЕЙ – АПЕННИНЫ – МОРЕ ОБЛАКОВ – ЮЖНЫЙ ПОЛЮС – четыре минуты.
   Начался новый приток людей. Группа девушек бежала по медленно двигавшейся вниз лестнице; у той из них, что была позади всех, раскрылась сумочка, разноцветные безделушки рассыпались по ступенькам. Девушка сделала отчаянный жест, как бы намереваясь вернуться, но подружки закричали на нее, она махнула рукой и побежала к ракете. Минуту спустя в телефорах вспыхнул зеленый свет, а в воздухе послышался гул: ракетный поезд на Луну отправился в путь. Платформы почти совсем опустели. Блуждая взглядом по залу, я увидел дату, светившуюся над глобусом информатора. Ведь сегодня Праздник уничтожения границ! Потому-то мама отправилась в город! Любопытно, надела ли бабушка свое новое платье или, всполошившись, по обыкновению, в последнюю минуту, оделась в фиолетовое, которое носит каждый день? Видели ли они марафонский бег? Вот какие мысли мелькали у меня, когда я двигался к выходу.
   Вдруг я споткнулся о какой-то предмет. Это был шарик, золотистый с голубыми крапинками, – его потеряла одна из девушек с Луны. Мне стало жаль этот шарик, сиротливо лежавший в огромном зале, полном музыки непрерывного движения. Я спрятал его в карман, где лавровая ветка напомнила о себе мягким шелестом листков. У самого выхода я увидел человека. Он не сел почему-то в кресло, а, вытянув ноги, отдыхал на ступеньках, рядом с большим свертком, и, скрестив руки на груди, громко и фальшиво насвистывал «Прощальную симфонию».
   «Пришло же чудаку в голову давать здесь концерт», – подумал я. Наши взгляды встретились, и мы одновременно вскрикнули от удивления: это был Пеутан, мой коллега по занятиям кибернетикой. Началась бессвязная беседа; мы дергали друг друга за рукав, то приближались, то отступали один от другого, хлопали по плечу и непрерывно повторяли: «А помнишь, как профессор?..», «А помнишь?..», «А помнишь?..»
   – Ну и сюрприз! – сказал я наконец. – Однако, позволь, что ты тут делаешь в такую пору, да еще в праздник?
   Он торжествующе рассмеялся:
   – Ожидаю Ниту. Она сегодня возвращается. Меньше чем через час будет здесь. Я уже поговорил с ней, знаешь?
   Нита была его девушка. Она окончила занятия год назад и находилась на шестимесячной практике на звездоплавательной станции на Титане, одной из самых отдаленных во всей солнечной системе.
   – Очень рад, – сказал я, чувствуя, что эти слова никак не соответствуют действительности.
   Веселое настроение, вызванное неожиданной встречей, сразу покинуло меня. Пеутан этого совсем не заметил.
   – У меня для нее сюрприз. – Он легко толкнул ногой сверток. – Это Ниагара, ее кот. Он родился как раз в день ее отъезда. Но теперь он уже большой. Он мог удрать, и я на всякий случай упрятал его в коробку.
   – Так ты взял с собой на свидание кота? – сказал я, с трудом подавляя раздражение. – На твоем месте я пришел бы с цветами.
   – Там есть и цветы. – Пеутан вновь толкнул ногой сверток; в ответ раздалось нервное мяуканье. – Ну, а ты-то зачем здесь, олимпийский победитель? Ты себе не представляешь, как мы все кричали, когда ты финишировал, хотя и сожалели, что ты выступаешь не от нашей команды. Ну-ка, повернись на свет, дай посмотреть на тебя, ведь я…
   Его тираду прервал возглас удивления, перешедший в протяжный свист.
   – А это что такое? Значит, ты летишь на созвездие Центавра? Звезды покорять? Ах ты, марафонский победитель! И ни единым словечком не обмолвился!
   Осторожно, словно это была очень хрупкая вещь, он дотронулся до маленькой белой эмблемы «Геи», приколотой на моей груди. Теперь надо было начать длинный рассказ, но я не был в состоянии это сделать и лишь спросил:
   – Завидуешь?
   – Еще как!
   – Знаешь, я тебе тоже завидую! – вырвалось у меня. Я сказал это таким тоном, что Пеутан ни о чем больше не спрашивал. Несколько секунд мы молча глядели друг на друга, наконец он протянул руку и как-то торжественно пожал мою:
   – Ну что ж, простимся, пожалуй. Будешь наносить нам телевизиты?
   – Конечно, пока будет можно.
   – Смотри, не забывай!
   Мы еще раз взглянули друг другу в глаза, и я двинулся к выходу. Воздух снова наполнился шумом стартующих ракет, а когда этот шум утих, далеко за спиной послышалось насвистывание Пеутана.
   От вокзала в разные стороны расходились целые ярусы движущихся тротуаров. Я выбрал тот, который вел к парку на берегу реки, и, опершись о поручни, смотрел на проплывавшие мимо меня огни большого города.
   В широких аллеях сверкали стоящие далеко друг от друга огромные здания, окруженные кольцом садов. На фоне ярко освещенных белых стен резко выделялись черные, как уголь, ветки деревьев. Внизу расстилались улицы – гладкие, широкие, прозрачные, как лед, с пульсирующей под землей сетью туннелей. Каждую площадь, каждую улицу наполняли спешащие машины, сливавшиеся от быстрого бега в длинные разноцветные полосы. Это напоминало кровообращение в сосудах гигантского организма. Свет, проникавший из хрустальных подземелий города, смешивался с водопадом красок, изливавшимся сверху. Золотые и фиолетовые фейерверки реклам взлетали ввысь по стенам, на самых верхних этажах алмазными огнями сверкали вывески. Люди выходили из магазинов, нагруженные свертками, вскакивали в ожидающие их геликоптеры, которые взлетали в лучах света и повисали у домов подобно пчелам, клубящимся у гигантского улья. На перекрестках воздушных магистралей мигали телефоры, под матово-зеленой поверхностью улиц проносились лавины поездов, всюду царила возбужденно-торопливая атмосфера праздничного вечера.
   Уличные фонари стали встречаться реже, движение сократилось, вместо гигантских башен появились дома, затем домики. Зато все шире раскидывались сады; они занимали все большую площадь, и наконец движущийся тротуар кончился. Оставив далеко позади зеленоватый фонарь его конечной станции, я пошел вперед, с удовольствием ощущая под ногами мягкую влажную землю. За воротами парка меня окружили деревья. В центре города при ярком свете уличного освещения мне казалось, что уже наступила глубокая ночь. Теперь я увидел темно-синее, но еще беззвездное небо. На западе догорала, остывая, красноватая заря, припорошенная серебристой мглой. Был час, когда в садах, выбрав поукромнее места, сидят на скамейках пары и шепчут друг другу слова, которых никто в мире не знает. Ведь если даже их будешь говорить неоднократно, содержание таких бесед странным образом улетучивается из памяти так же незаметно, как испаряется эфир. После этого остается лишь одурманивающий сладковато-горький осадок, воспоминание о наполнявшем душу ожидании больших темных глаз, широко раскрытых рядом с твоим лицом, да о шепоте, который, кроме аромата дыхания и тона слов, не значит ничего, подобно музыке.