— Но что же это? — спросил я, терпеливо его выслушав.
   — То, чего мы хотели: контакт с иной цивилизацией. Мы имеем его, этот контакт. Увеличенная, как под микроскопом, наша собственная чудовищная безобразность. Наше шутовство и позор!!! — Его голос дрожал от ярости.
   — Значит, ты считаешь, что это… океан? Что это он? Но зачем? Сейчас совсем неважен механизм, но для чего? Ты серьезно думаешь, что он хочет с нами развлечься? Или наказать нас? Это ведь всего-навсего примитивная демонология. Планета, захваченная очень большим дьяволом, который для удовлетворения своего дьявольского чувства юмора подсовывает членам научной экспедиции любовниц. Ты ведь сам не веришь в этот законченный идиотизм.
   — Этот дьявол вовсе не такой глупый, — пробурчал он сквозь зубы.
   Я изумленно посмотрел на него. Мне пришло в голову, что в конце концов его нервы могли не выдержать, даже если всего, что происходило на Станции, нельзя было объяснить сумасшествием. «Реактивный психоз?…» — мелькнула у меня мысль, когда он начал почти беззвучно смеяться.
   — Ставишь мне диагноз? Не торопись. По сути дела ты испытал это в такой безобидной форме, что просто ничего не знаешь!
   — Ага. Дьявол сжалился надо мной, — бросил я. Разговор начал мне надоедать.
   — Чего ты, собственно, хочешь? Чтобы я рассказал тебе, какие планы строят против нас икс биллионов частиц метаморфной плазмы? Может быть, никаких.
   — Как это никаких? — спросил я, ошеломленный.
   Снаут опять усмехнулся.
   — Ты должен знать, что наука занимается только тем, как что-то делается, а не тем, почему это делается. Как? Ну, началось это через восемь или девять дней после того эксперимента с рентгеном. Может быть, океан ответил на излучение каким-либо другим излучением, может быть, прозондировал им наши мозги и извлек из них какие-то изолированные островки психики.
   — Островки психики?
   Это меня заинтересовало.
   — Ну да, процессы, оторванные от всех остальных, замкнутые на себя, подавленные, приглушенные, какие-то воспоминания, очажки памяти. Он воспринял их как рецепт или план какой-то конструкции… Ты ведь знаешь, как похожи друг на друга асимметричные кристаллы хромосом и тех нуклеиновых соединений цереброцидов, которые составляют основу процессов запоминания… Ведь наследственная плазма — плазма «запоминающая». Таким образом, океан извлек это из нас, зафиксировал, а потом… ты знаешь, что было потом. Но для чего это было сделано? Ба! Во всяком случае не для того, чтобы нас уничтожить. Это он мог сделать гораздо проще. Вообще при такой технологической свободе он может, собственно говоря, все. Например, посылать нам двойников.
   — А! — воскликнул я. — Поэтому ты испугался в первый вечер, когда я пришел?
   — Да. Возможно. А откуда ты знаешь, что я и вправду тот добрый старый Хорек, который прилетел сюда два года назад…
   Снаут начал тихо смеяться, как будто мое ошеломление доставило ему бог знает какое удовольствие, но сразу же перестал.
   — Нет, нет, — буркнул он. — И без того достаточно… Может, различий и больше, но я знаю только одно: нас с тобой можно убить.
   — А их нет?
   — Не советую тебе пробовать. Жуткое зрелище!
   — Ничем?
   — Не знаю. Во всяком случае ни ядом, ни ножом, ни веревкой…
   — Атомной пушкой?
   — Ты бы попробовал?
   — Не знаю. Если быть уверенным, что это не люди…
   — А если в некотором смысле да? Субъективно они люди. Они совершенно не отдают себе отчета в своем… происхождении. Ты, очевидно, это заметил?
   — Да. Ну и… как это происходит?
   — Регенерируют с необыкновенной скоростью. С невозможной скоростью, прямо на глазах, говорю тебе, и снова начинают поступать так… так…
   — Как что?
   — Как наше представление о них, те записи в памяти по которым…
   — Да. Это правда, — подтвердил я, не обращая внимания на то, что мазь стекает с моих обожженных щек и капает на руки.
   — А Гибарян знал?… — спросил я быстро.
   Он посмотрел на меня внимательно:
   — Знал ли он то, что мы?
   — Да.
   — Почти наверняка.
   — Откуда ты знаешь, он что-нибудь говорил?
   — Нет. Но я нашел у него одну книжку…
   — «Малый Апокриф»?! — воскликнул я, вскакивая.
   — Да. А откуда ты об этом можешь знать?… — удивился он с беспокойством, впиваясь взглядом в мое лицо.
   Я остановил его жестом.
   — Спокойно. Видишь ведь, что я обожжен и совсем не регенерирую. В кабине было письмо для меня.
   — Что ты говоришь? Письмо? Что в нем было?
   — Немного. Собственно, не письмо, а записка. Библиографическая ссылка на соляристическое приложение и на этот «Апокриф». Что это такое?
   — Старое дело. Может, и имеет со всем этим что-нибудь общее. Держи.
   Он вынул из кармана переплетенный в кожу вытертый на углах томик и подал мне.
   — А Сарториус?… — бросил я, пряча книжку.
   — Что Сарториус? В такой ситуации каждый держится как может. Он старается быть нормальным — у него это значит официальным.
   — Ну знаешь!
   — Это так. Я был однажды с ним в переплете… Не буду вдаваться в подробности, достаточно того, что на восьмерых у нас осталось пятьсот килограммов кислорода. Один за другим бросали мы повседневные дела, под конец все ходили бородатые, он один брился, чистил ботинки… Это такой человек. И, конечно, то, что он сделает сейчас, будет притворством, комедией или преступлением.
   — Преступлением?
   — Хорошо, пусть не преступление. Нужно придумать для этого какое-нибудь новое определение. Например, «реактивный развод». Лучше звучит?
   — Ты чрезвычайно остроумен.
   — Предпочел бы, чтобы я плакал? Предложи что-нибудь.
   — А, оставь меня в покое.
   — Да нет, я говорю серьезно. Ты знаешь теперь примерно столько же, сколько я. У тебя есть какой-нибудь план?
   — Какой ты добрый! Я не знаю, что делать, когда… она снова появится. Должна явиться?
   — Скорее всего да.
   — Но как же они попадают внутрь? Ведь Станция герметична. Может быть, панцирь…
   — Панцирь в порядке. Понятия не имею, как. Чаще всего мы видим «гостей», когда просыпаемся, но спать-то хотя бы изредка надо.
   Он встал. Я встал за ним.
   — Послушай-ка, Снаут… Речь идет о ликвидации станции. Только ты хочешь, чтобы это шло от меня?
   Он покачал головой.
   — Это не так просто. Конечно, мы всегда можем сбежать хотя бы на сателлоид и оттуда послать SOS. Решат, разумеется, что мы сошли с ума, какой-нибудь санаторий на Земле, пока мы все хорошенько не забудем, — бывают же случаи коллективного помешательства на таких изолированных базах… Может быть, это было бы не самым плохим выходом… Сад, тишина, белые палаты, прогулки с санитарами…
   Снаут говорил совершенно серьезно, держа руки в карманах, уставившись невидящим взглядом в угол комнаты. Красное солнце уже исчезло за горизонтом, и гривастые волны расплавились в черной пустыне. Небо пылало. Над этим двухцветным необыкновенно унылым пейзажем плыли тучи с лиловыми кромками.
   — Значит, хочешь сбежать? Или нет? Еще нет?
   Он усмехнулся:
   — Непреклонный покоритель… не испробовал еще этого, а то бы не был таким требовательным. Речь идет не о том, чего хочется, а о том, что возможно.
   — Что?
   — Вот этого-то я и не знаю.
   — Значит, остаемся тут? Думаешь, найдется средство?
   Снаут посмотрел на меня, изнуренный, с шелушащейся кожей изрытого морщинами лица.
   — Кто знает. Может, это окупится, — сказал он наконец. — О нем не узнаем, пожалуй, ничего, но, может быть, о нас…
   Он отвернулся, взял свои бумаги и вышел. Делать мне было нечего, я мог только ждать. Я подошел к окну и смотрел на кроваво-черный океан, почти не видя его. Мне пришло в голову, что я мог бы закрыться в какой-нибудь из ракет, но я не думал об этом серьезно, это было чересчур глупо — раньше или позже мне бы ведь пришлось выйти. Я сел у окна и вынул книжку, которую дал мне Снаут. Света было еще достаточно, страница порозовела, комната пылала багрянцем.
   Это были собранные неким Оттоном Равинтцером, магистром философии, статьи и работы неоспоримой ценности. Каждой науке всегда сопутствует какая-нибудь псевдонаука, ее дикое преломление в интеллектах определенного типа; астрономия имеет своего карикатуриста в астрологии, химия имела его когда-то в алхимии, понятно, что рождение соляристики сопровождалось настоящим взрывом мыслей-чудовищ.
   Книга Равинтцера содержала духовную пищу именно этого рода, впрочем, нужно сказать честно, что в предисловии он отмежевывался от этого паноптикума. Просто он не без оснований считал, что такой сборник может быть ценным документом эпохи как для историка, так и для психолога науки.
   Рапорт Бертона занимал в книге почетное место. Он состоял из нескольких частей. Первую составляла копия его бортового журнала, весьма лаконичного.
   От четырнадцати часов до шестнадцати часов сорока минут условного времени экспедиции записи были короткими и негативными.
   «Высота 1000, 1200 или 800 метров, ничего не замечено, океан пуст». Это повторилось несколько раз.
   Потом в 16.40: «Поднимается красный туман. Видимость 700 метров. Океан пуст».
   В 17.00: «Туман становится гуще, штиль, видимость 400 метров с прояснениями. Спускаюсь на 200».
   В 17.20: «Я в тумане. Высота 200. Видимость 20–40 метров. Штиль. Поднимаюсь на 400».
   В 17.45: «Высота 500. Лавина тумана до горизонта. В тумане воронкообразные отверстия, сквозь которые проглядывает поверхность океана. Пытаюсь войти в одну из этих воронок».
   В 17.52: «Вижу что-то вроде водоворота — выбрасывает желтую пену. Окружен стеной тумана. Высота 100. Спускаюсь на 20».
   На этом кончались записи в бортовом журнале Бертона. Дальнейшие страницы так называемого рапорта составляла выдержка из его истории болезни, а точнее говоря, это был текст показаний, продиктованных Бертоном и прерывавшихся вопросами членов комиссии.
   «Бертон. Когда я спустился до тридцати метров, стало трудно удерживать высоту, так как в этом круглом, свободном от тумана пространстве дул прерывистый ветер. Я вынужден был все внимание сосредоточить на управлении и поэтому некоторое время, минут 10–15, не выглядывал из кабины. Из-за этого я, против своего желания, вошел в туман, меня бросил туда сильный порыв ветра. Это был не обычный туман, а как бы взвесь, по-моему, коллоидная, — она затянула все стекла. Очистить их было очень трудно, взвесь оказалась очень липкой. Тем временем у меня процентов на тридцать упали обороты из-за сопротивления, которое оказывал винту этот туман, и я начал терять высоту. Я спустился очень низко и, боясь зацепиться за волны, дал полный газ. Машина держала высоту, но вверх не шла. У меня было еще четыре патрона ракетных ускорителей. Я не использовал их, решив, что положение может ухудшиться и тогда они мне понадобятся. При полных оборотах началась очень сильная вибрация; я понял, что винт облеплен этой странной взвесью; на приборах грузоподъемности по-прежнему были нули, и я ничего не мог с этим поделать. Солнца я не видел с того момента, когда вошел в туман, но в его направлении туман светился красным. Я все еще кружил, надеясь, что в конце концов сумею найти одно из этих свободных от тумана мест, и действительно мне это удалось через какие-нибудь полчаса. Я выскочил в открытое пространство, почти точно круглое, диаметром несколько сот метров. Его границы образовывал стремительно клубящийся туман, как бы поднимаемый мощными конвекционными потоками. Поэтому я старался держаться как можно ближе к середине „дыры“ — там воздух был наиболее спокойным. В это время я заметил перемену в состоянии поверхности океана. Волны почти полностью исчезли, а поверхностный слой этой жидкости — того, из чего состоит океан, — стал полупрозрачным с замутнениями, которые постепенно исчезали, так что через некоторое время все полностью очистилось и я мог сквозь слой толщиной, наверное, в несколько километров смотреть вглубь. Там громоздился желтый ил, который тонкими полосами поднимался вверх и, всплывая на поверхность, стеклянно блестел, начинал бурлить и пениться, а потом твердел; тогда он был похож на очень густой пригоревший сахарный сироп. Этот ил, или слизь, собирался в большие комки, вырастал над поверхностью, образовывал бугры, похожие на цветную капусту, и постепенно формировал разнообразные фигуры. Меня начало затягивать к стене тумана, и поэтому мне пришлось несколько минут рулями и оборотами бороться с этим движением, а когда я снова мог смотреть, внизу под собой увидел что-то, что напоминало сад. Да, сад. Я видел карликовые деревья, и живые изгороди, и дорожки, не настоящие, — все это было из той же самой субстанции, которая целиком уже затвердела, как желтоватый гипс. Так это выглядело. Поверхность сильно блестела. Я опустился низко, как только смог, чтобы все как следует рассмотреть.
   Вопрос. У этих деревьев и других растений, которые ты видел, были листья?
   Ответ Бертона. Нет. Просто все это имело такой вид — как бы модель сада. Ну да. Модель. Так это выглядело. Модель, но, пожалуй, в натуральную величину. Потом все начало трескаться и ломаться, из расщелин, которые были совершенно черными, волнами выдавливался на поверхность густой ил и застывал, часть стекала, а часть оставалась, и все начало бурлить еще сильнее, покрылось пеной, и ничего, кроме нее, я уже не видел. Одновременно туман начал стискивать меня со всех сторон, поэтому я увеличил обороты и поднялся на триста метров.
   Вопрос. Ты совершенно уверен, что то, что увидел, напоминало сад и ничто другое?
   Ответ Бертона. Да. Потому что я заметил там различные детали. Помню, например, что в одном месте стояли в ряд какие-то квадратные коробки. Поздней мне пришло в голову, что это могла быть пасека.
   Вопрос. Это пришло тебе в голову потом? Но не в тот момент, когда ты видел?
   Ответ Бертона. Нет, потому что все это было как из гипса. Я видел и другие вещи.
   Вопрос. Какие вещи?
   Ответ Бертона. Не могу сказать, какие, так как не успел их хорошенько рассмотреть. У меня было впечатление, что под некоторыми кустами лежали какие-то орудия. Они были продолговатой формы, с выступающими зубьями, как бы гипсовые отливки небольших садовых машин. Но в этом я полностью не уверен. А в том — да.
   Вопрос. Ты не подумал, что это галлюцинация?
   Ответ Бертона. Нет. Я решил, что это была фата моргана. О галлюцинации я не думал, так как чувствовал себя совсем хорошо, а также потому, что никогда в жизни ничего подобного не видел. Когда я поднялся до трехсот метров, туман подо мной был испещрен дырками, совсем как сыр, Одни из этих дыр были пусты, и я видел в них, как волнуется океан, а в других что-то клубилось. Я спустился в одно из таких отверстий и на высоте сорока метров увидел что под поверхностью океана — но совсем неглубоко — лежит стена, как бы стена огромного здания: она четко просвечивала сквозь волны и имела ряды регулярно расположенных прямоугольных отверстий, похожих на окна. Мне даже показалось, что в некоторых окнах что-то движется. Но в этом я не совсем уверен. Затем стена начала медленно подниматься и выступать из океана. По ней целыми водопадами стекал ил и какие-то слизистые образования, такие сгущения с прожилками. Вдруг она развалилась на две части и ушла в глубину так быстро, что мгновенно исчезла. Я снова поднял машину и летел над самым туманом почти касаясь его шасси. Потом увидел следующую воронку. Она была, наверное, в несколько раз больше первой. Уже издалека я заметил плавающий предмет. Он был светлым, почти белым, и мне показалось, что это скафандр Фехнера, тем более что формой он напоминал человека. Я очень резко развернул машину — боялся, что могу пролететь это место и уже не найду его. В это время фигура слегка приподнялась, словно она плавала или же стояла по пояс в волне. Я спешил и спустился так низко, что почувствовал удар шасси обо что-то мягкое, возможно, о гребень волны — здесь она была порядочной. Этот человек, да, это был человек, не имел на себе скафандра. Несмотря на это он двигался.
   Вопрос. Видел ли ты его лицо?
   Ответ Бертона. Да.
   Вопрос. Кто это был?
   Ответ Бертона. Это был ребенок.
   Вопрос. Какой ребенок? Ты раньше когда-нибудь видел его?
   Ответ Бертона. Нет. Никогда. Во всяком случае не помню этого. Как только я приблизился — меня отделяло от него метров сорок, может, немного больше, — заметил, что в нем есть что-то нехорошее.
   Вопрос. Что ты под этим понимаешь?
   Ответ Бертона. Сейчас скажу. Сначала я не знал, что это. Только немного погодя понял: он был необыкновенно большим. Гигантским, это еще слабо сказано. Он был, пожалуй, высотой метра четыре. Точно помню, что, когда ударился шасси о волну, его лицо находилось немного выше моего, хотя я сидел в кабине, то есть находился на высоте трех метров от поверхности океана.
   Вопрос. Если он был таким большим, то почему ты решил, что это ребенок?
   Ответ Бертона. Потому что это был очень маленький ребенок.
   Вопрос. Тебе не кажется, Бертон, что твой ответ нелогичен?
   Ответ Бертона. Нет. Совсем нет. Потому что я видел его лицо. Ну, и, наконец, пропорции тела были детскими. Он показался мне… совсем младенцем. Нет, это преувеличение. Наверное, ему было два или три года. У него были черные волосы и голубые глаза, огромные. И он был голый. Совершенно голый, как новорожденный. Он был мокрый, скользкий, кожа у него блестела. Это зрелище подействовало на меня ужасно. Я уже не верил ни в какую фату моргану. Я видел его слишком четко. Он поднимался и опускался на волне, но, независимо от этого, еще и двигался. Это было омерзительно!
   Вопрос. Почему? Что он делал?
   Ответ Бертона. Выглядел, ну, как в каком-то музее, как кукла, но живая кукла. Открывал и закрывал рот и совершал разные движения. Омерзительно! Это были не его движения.
   Вопрос. Как ты это понимаешь?
   Ответ Бертона. Я не приближался к нему слишком. Пожалуй, двадцать метров — это наиболее точная оценка. Но и сказал уже, каким он был громадным, и благодаря этому я видел его чрезвычайно четко. Глаза у него блестели, и вообще он производил впечатление живого ребенка, только эти движения, как если бы кто-то пробовал… как будто кто-то его изучал…
   Вопрос. Постарайтесь объяснить точнее, что это значит.
   Ответ Бертона. Не знаю, удастся ли мне. У меня было такое впечатление. Это было интуитивно. Я не задумывался над этим. Его движения были неестественны.
   Вопрос. Хочешь ли ты сказать, что, допустим, руки двигались так, как не могут двигаться человеческие руки из-за ограничения подвижности в суставах?
   Ответ Бертона. Нет. Совсем не то… Но… его движения не имели никакого смысла. Каждое движение в общем что-то значит, для чего-то служит…
   Вопрос. Ты так считаешь? Движения младенца не должны что-либо значить.
   Ответ Бертона. Это я знаю. Но движения младенца беспорядочные, нескоординированные. Обобщенные. А те были… есть, понял! Они были методичны. Они проделывались по очереди, группами и сериями. Как будто кто-то хотел выяснить, что этот ребенок в состоянии сделать руками, а что — торсом и ртом. Хуже всего было с лицом, наверно, потому, что лицо наиболее выразительно, а это было… Нет, не могу этого определить. Оно было живым, да, но не человеческим. Я хочу сказать, черты лица были в полном порядке, и глаза, и цвет, и все, но выражение, мимика — нет.
   Вопрос. Были ли это гримасы? Ты знаешь, как выглядит лицо человека при эпилептическом припадке?
   Ответ Бертона. Да. Я видел такой припадок. Понимаю. Нет, это было что-то другое. При эпилепсии есть схватки и судороги, а это были движения совершенно плавные и непрерывные, ловкие, если так можно сказать, мелодичные. У меня нет другого определения. Ну и лицо. С лицом было то же самое. Лицо не может выглядеть так, чтобы одна половина была веселой, а другая — грустной, чтобы одна часть грозила или боялась, а другая — торжествовала или делала что-то в этом роде. Но с ребенком было именно так. Кроме том, все эти движения и мимическая игра происходили с невиданной быстротой. Я там был очень недолго, может быть, десять секунд, а может, и меньше.
   Вопрос. И ты утверждаешь, что все это успел заметить в такой короткий промежуток времени? Впрочем, откуда ты знаешь, как долго это продолжалось? Ты смотрел на часы?
   Ответ Бертона. Нет. На часы я не смотрел. Но летаю уже шестнадцать лет. В моей профессии нужно уметь оценивать время с точностью до секунды. Это рефлекс. Пилот, который не может в любых условиях сориентироваться, длилось ли какое-то событие пять секунд или десять, никогда не будет многого стоить. То же самое и с наблюдением. Человек учится этому с годами схватывать все в самые короткие промежутки времени.
   Вопрос. Это все, что ты видел?
   Ответ Бертона. Нет. Но остальное и не помню так ясно. Возможно, доза оказалась для меня слишком большой. Мой мозг как бы закупорился. Туман начал спускаться, и я был вынужден пойти вверх. Вынужден был, но не помню, как и когда это сделал. Первый раз в жизни чуть не разбился. У меня так дрожали руки, что я не мог как следует удержать штурвал. Кажется, я что-то кричал и вызывал Базу, хотя знал, что связи нет.
   Вопрос. Пробовал ли ты тогда вернуться?
   Ответ Бертона. Нет. Потому что потом, когда я набрал высоту, подумал, что, может быть, в какой-нибудь из этих дыр находится Фехнер. Я знаю, это звучит бессмысленно. Но я так думал. Раз уж происходят такие вещи, подумал я, то, может быть, и Фехнера удастся найти. Поэтому я решил влезать во все дыры, какие только замечу. Но на третий раз, когда и ушел вверх, я понял, что после того, что увидел, ничего не сделаю. Я больше не мог. Я почувствовал слабость, и меня вытошнило. Раньше я не знал, что это такое. Меня никогда в жизни не тошнило.
   Вопрос. Это был признак отравления, Бертон.
   Ответ Бертона. Возможно. Не знаю. Но того, что я увидел в третий раз, я не выдумал, этого не объяснить отравлением.
   Вопрос. Откуда ты можешь об этом знать?
   Ответ Бертона. Это не было галлюцинацией. Галлюцинации — это ведь то, что создает мой собственный мозг, так?
   Вопрос. Так.
   Ответ Бертона. Ну вот. А такого он не мог создать. Никогда в это не поверю. Не способен на это.
   Вопрос. Расскажите поточнее, что это было, хорошо?
   Ответ Бертона. Сначала я должен узнать, как будет расцениваться то, что я уже рассказал.
   Вопрос. Какое это имеет значение?
   Ответ Бертона. Для меня — принципиальное. Я сказал, что увидел такое, чего никогда не забуду. Если комиссия решит, что рассказанное мной хотя бы на один процент правдоподобно, так что нужно начать соответствующее изучение этого океана, то скажу все. Но если это будет признано комиссией за какие-то мои видения, не скажу ничего.
   Вопрос. Почему?
   Ответ Бертона. Потому что содержание моих галлюцинаций, каким бы оно ни было, мое личное дело. Содержание же моих исследований на Солярисе — нет.
   Вопрос. Значит ли это, что ты отказываешься от всяких дальнейших ответов до принятия решения компетентными органами экспедиции? Ты ведь должен понимать, что комиссия не уполномочена немедленно принять решение.
   Ответ Бертона. Да.
   На этом кончался первый протокол. Был еще фрагмент другого, записанного на одиннадцать дней позднее.
   „Председательствующий… принимая все это во внимание, комиссия, состоящая из трех врачей, трех биологов, одного физика, одного инженера-механика и заместителя начальника экспедиции, пришла к убеждению, что сообщенные Бертоном сведения представляют собой содержание галлюцинаторного комплекса, вызванного влиянием отравления атмосферой планеты, с симптомами помрачения, которым сопутствовало возбуждение ассоциативных зон коры головном мозга, и что этим сведениям в действительности ничего или почти ничего не соответствует.
   Бертон. Простите. Что значит „ничего или почти ничего“? Что это „почти ничего“? Насколько оно велико?
   Председ. Я еще не кончил. Отдельно запротоколировано votum separatum (частное мнение) доктора физики Арчибальда Мессенджера, который заявил, что рассказанное Бертоном могло, по его мнению, происходить в действительности и нуждается в добросовестном изучении. Это все.
   Бертон. Я повторяю свой вопрос.
   Председ. Это очень просто. „Почти ничего“ означает, что какие-то реальные явления могли вызвать твои галлюцинации, Бертон. Самый нормальный человек может во время ветреной погоды принять качающийся куст за какое-то существо. Что же говорить о чужой планете, да еще когда мозг наблюдателя находится под действием яда. В этом нет для тебя ничего оскорбительного, Бертон. Каково же в связи с вышеуказанным твое решение?
   Бертон. Мне бы хотелось сначала узнать, какие последствия будет иметь votum separatum доктора Мессенджера?
   Председ. Практически никаких. Это значит, что исследования в этом направлении проводиться не будут.
   Бертон. Вносится ли в протокол то, что мы говорим?
   Председ. Да.
   Бертон. В связи с этим я хотел бы сказать, что, по моему убеждению, комиссия оскорбила не меня, я здесь не в счет, а дух экспедиции. В соответствии с тем, что я сказал в первый раз, на дальнейшие вопросы отвечать отказываюсь.
   Председ. Это все?
   Бертон. Да. Но я хотел бы увидеться с доктором Мессенджером. Это возможно?
   Председ. Конечно.“
   На этом закончился второй протокол. Внизу страницы было помещено напечатанное мелким шрифтом примечание, сообщающее, что доктор Мессенджер на следующий день провел трехчасовую конфиденциальную беседу с Бертоном, после чего обратился в Совет экспедиции, снова настаивая на изучении показаний пилота.