Страница:
– В конце концов мы мало знакомы, – сказала она.
Теперь она, казалось, чувствовала себя свободнее. Улыбалась. Временами она становилась красивой, особенно когда щурила глаза и нижняя губа, поднимаясь, обнажала сверкающие зубы. В лице ее было что-то египетское. Египетская кошка. Очень черные волосы, а когда она сорвала с плеч и груди этот пушистый мех, я увидел, что она совсем не так худа, как мне показалось. Но зачем она это сделала… Это что-нибудь значило?
– Ты собирался рассказывать, – сказала она, глядя на меня поверх бокала.
– Да, – ответил я и почувствовал волнение, будто от моих слов бог весть что зависело. – Я пилот… был пилотом. Последний раз я был здесь… только не пугайся!
– Нет. Говори!
Ее глаза были внимательными и блестящими.
– Сто двадцать семь лет назад. Мне тогда было тридцать. Экспедиция… я был пилотом рейса на Фомальгаут. Это двадцать три световых года. Мы летели туда и обратно, сто двадцать семь лет по земному времени и десять – по бортовому. Мы вернулись четыре дня тому назад… «Прометей» – это мой корабль – остался на Луне. Я прилетел оттуда сегодня. Это все.
Она молча смотрела на меня. Ее губы шевельнулись, раскрылись, снова сжались. Что было в ее глазах? Изумление? Восхищение? Страх?
– Почему ты молчишь? – спросил я. Мне пришлось откашляться.
– Так… Сколько же тебе на самом деле лет?
Я заставил себя улыбнуться; улыбка получилась невеселой.
– Что значит – «на самом деле»? Биологических – сорок, а по земным часам – сто пятьдесят семь…
Долгое молчание, и вдруг:
– Там были женщины?
– Подожди, – сказал я. – У тебя найдется что-нибудь выпить?
– Что?
– Ну, что-нибудь покрепче, понимаешь. Одурманивающее. Алкоголь… или теперь его уже не пьют?
– Очень редко… – ответила она совсем тихо, словно думая о чем-то другом. Ее руки медленно опустились, коснулись металлической голубизны платья.
– Я тебе дам… Ангеен, хочешь? Ах, ты же не знаешь, что это такое?
– Да. Не знаю, – ответил я с неожиданным ожесточением.
Она подошла к полке и вернулась с маленькой пузатой бутылочкой. Налила. Там был алкоголь – немного – и еще что-то; странный, терпкий аромат.
– Не сердись, – сказал я, выпив бокал, и налил еще один.
– Я не сержусь. Ты не ответил. Может, не хочешь?
– Почему же? Могу ответить. Нас было всего двадцать три человека, на двух кораблях. Второй был «Одиссей». По пять пилотов, остальные – ученые. Не было никаких женщин.
– Почему?
– Из-за детей, – объяснил я. – Нельзя растить детей на таких кораблях, и даже если б можно было, никто бы этого не захотел. До тридцати лет не брали. Нужно окончить два факультета, плюс четыре года тренировки, всего двенадцать лет. Словом, у тридцатилетних женщин обычно уже есть дети. Ну… и другие причины.
– А ты? – спросила она.
– Я был один. Выбирали одиночек. То есть добровольцев.
– И ты хотел…
– Да. Разумеется.
– И ты не…
Она оборвала фразу. Я понял, что она хотела сказать. Я молчал.
– Это, должно быть, жутко… так вернуться, – сказала она почти шепотом. Содрогнулась. И вдруг посмотрела на меня, щеки ее потемнели, это был румянец. – Слушай, то, что я сказала, просто шутка, правда.
– Что мне сто лет?
– Я просто так сказала, ну, чтобы что-нибудь сказать, это совсем не…
– Перестань, – пробормотал я. – Если ты еще станешь извиняться, я и вправду почувствую себя столетним.
Она замолчала. Я заставил себя не смотреть на нее. В глубине комнаты, в той второй, не существующей комнате за стеклом, огромная мужская голова беззвучно пела, я видел дрожащую от напряжения темно-багровую гортань, лоснящиеся щеки, все лицо подрагивало в неслышном ритме.
– Что ты будешь делать? – тихо спросила она.
– Не знаю. Еще не знаю.
– У тебя нет никаких планов?
– Нет. У меня есть немного – такое… ну, премия, понимаешь. За все это время. Когда мы стартовали, в банк положили на мое имя – я даже не знаю, сколько там. Ничего не знаю. Послушай, а что такое Кавут?
– Кавута? – поправила она. – Это… такие курсы, пластование, само по себе ничего особенного, но иногда оттуда можно попасть в реал…
– Постой… так что же ты там, собственно, делаешь?
– Пласт, ну, разве ты не знаешь, что это такое?
– Нет.
– Как бы тебе… чтобы проще, ну, делаю платья, вообще одежду… все…
– Портниха?
– Что это такое?
– Ты шьешь что-нибудь?
– Не понимаю.
– О небеса, черные и голубые! Ты проектируешь модели платья?
– Ну… да, в определенном смысле, да. Не проектирую, а делаю…
Я оставил эту тему.
– А что такое реал?
Это ее по-настоящему удивило. Она впервые взглянула на меня как на существо из иного мира.
– Реал – это… реал, – беспомощно повторила она. – Это такие… истории, на них смотрят…
– Это? – я показал на стеклянную стену.
– Ах, нет, это визия…
– Так что же? Кино? Театр?
– Нет. Театр, я знаю, такое было – это было давно. Я знаю: там были настоящие люди. Реал искусственный, но это нельзя отличить. Разве только, если войдешь туда, к ним…
– Если войдешь…
Голова великана вращала глазами, качалась, смотрела на меня, будто он испытывал истинное наслаждение, созерцая эту сцену.
– Послушай, Наис, – сказал я вдруг, – или я пойду, потому что уже поздно, или…
– Предпочла бы второе «или».
– Ты же не знаешь, что я хочу сказать.
– Так скажи.
– Хорошо. Я хотел тебя еще спросить кое о чем. О самом основном, самом важном я уже немного знаю: я просидел в Адапте на Луне четыре дня. Но там все было чересчур торжественно. Что вы делаете, когда не работаете?
– Можно делать массу всяких вещей, – сказала она. – Можно путешествовать, по-настоящему или мутом. Можно развлекаться, ходить в реал, танцевать, играть в терео, заниматься спортом, плавать, летать – что угодно.
– Что такое мут?
– Это вроде реала, только до всего можно дотронуться. Там можно ходить по горам, всюду – сам увидишь, это невозможно рассказать. Но, мне кажется, ты хотел спросить о чем-то другом…
– Тебе правильно кажется. Как сейчас… у мужчин с женщинами?
Ее веки затрепетали.
– Наверно, так, как всегда было. Что могло измениться?
– Все. В те времена, когда я улетел, – только не обижайся – девушка вроде тебя не пригласила бы меня к себе в такое время.
– В самом деле? Почему?
– Потому что это имело бы вполне определенный смысл.
Она помолчала.
– А почему ты думаешь, что это не имело такого смысла?
Мой вид развеселил ее. Я смотрел на нее; она перестала улыбаться.
– Наис… как же это, – пробормотал я, – ты приглашаешь совершенно незнакомого парня и…
Она молчала.
– Почему ты не отвечаешь?
– Потому что ты ничего не понимаешь. Я не знаю, как тебе объяснить. Понимаешь, это ничего не значит…
– Ах, вот как. Это ничего не значит, – повторил я.
Я не мог усидеть. Встал. Забывшись, почти подпрыгнул – она вздрогнула.
– Прости, – буркнул я и начал шагать по комнате. За стеклом простирался парк, залитый утренним солнцем; по аллее, среди деревьев с бледно-розовыми листьями, шли трое ребят в рубашках, сверкавших, как доспехи.
– Браки существуют?
– Ну, конечно.
– Ничего не понимаю! Объясни мне это. Вот ты видишь мужчину, который тебе подходит, и, не зная его, сразу…
– Но что же тут рассказывать? – неохотно сказала она. – Неужели действительно в твое время, тогда, девушка не могла впустить в комнату никакого мужчину?
– Нет, могла, конечно, и даже с такой именно мыслью, но… не через пять минут после знакомства…
– А через сколько минут?
Я взглянул на нее. Она спросила вполне серьезно. Ну, конечно, откуда ей было знать; я пожал плечами.
– Дело не во времени, просто… просто она должна была сначала что-то… ну, увидеть в нем, узнать его, полюбить. Сначала гуляли…
– Подожди, – перебила она. – Ты, кажется, ничего не понимаешь. Ведь я же дала тебе брит.
– Какой брит? Ах, это молоко? Ну, так что?
– Как что? Разве… тогда не было брита?
Она улыбнулась, потом расхохоталась. Внезапно замолчала, посмотрела на меня и отчаянно покраснела.
– Так ты думал… ты думал, что я… нет!!
Я присел. Пальцы меня не слушались. Я вытащил из кармана папироску и закурил. Она широко открыла глаза.
– Что это такое?
– Папироса. А вы не курите?
– Первый раз в жизни вижу такое… и это папироса? Как ты можешь втягивать в себя дым? Нет, постой – то важнее. Брит вовсе не молоко. Я не знаю, что там, но чужому всегда дают брит.
– Мужчине?
– Да.
– Ну и что из этого?
– То, что он будет… он должен вести себя хорошо. Знаешь… Может, тебе какой-нибудь биолог объяснит это.
– К черту биологов. Так это значит, что мужчина, которому ты дала брит, ничего не может?
– Разумеется.
– А если он не захочет выпить?
– Как он может не захотеть?
Тут кончалось всякое взаимопонимание.
– Ты же не можешь его заставить, – терпеливо начал я.
– Сумасшедший мог бы отказаться, – медленно сказала она, – но я ни о чем таком не слыхала, никогда…
– Это такой обычай?
– Не знаю, что тебе сказать. Ты из-за обычая не ходишь раздетым?
– Ага. Ну, в некотором смысле да. Но на пляже можно раздеться.
– Догола? – спросила она с внезапным интересом.
– Нет. Купальный костюм… Но в наши времена были такие люди, они назывались нудисты…
– Знаю. Нет, то другое, я думала, что вы все…
– Нет. Значит, этот брит, это… как платье? Такое же обязательное?
– Да. Когда вдвоем.
– Ну, а потом?
– Что потом?
– Во второй раз?
Идиотский это был разговор, и я себя отвратительно чувствовал, но должен же я был, наконец, узнать!
– Потом? По-разному бывает. Некоторым… всегда дают брит…
– Пустая похлебка, – вырвалось у меня.
– Что это значит?
– Нет. Ничего. А если девушка идет к кому-нибудь, тогда что?
– Тогда он пьет у себя.
Она смотрела на меня почти с жалостью. Но я упорствовал.
– А если у него нет?
– Брита? Как же может не быть?
– Ну, кончился. Или… он ведь может солгать.
Она засмеялась.
– Но ведь это… неужели ты думаешь, что я все эти бутылки держу здесь, в комнате?
– Нет? А где же?
– Я даже не знаю, откуда они берутся. В твое время был водопровод?
– Был, – хмуро ответил я. Конечно, могло ведь и не быть; я мог прямо из пещеры влезть в ракету. На мгновение меня охватила ярость; потом я спохватился – в конце концов это была не ее вина.
– Ну вот, ты разве знал, откуда берется вода, прежде чем…
– Я понял, можешь не продолжать. Ладно. Значит, это такое средство предосторожности? Очень странно.
– Мне это совсем не кажется странным. Что у тебя там белое, под свитером?
– Рубашка.
– Что это?
– Ты что, рубашки не видела? Ну, такое – белье в общем. Из нейлона.
Я засучил рукав свитера и показал.
– Интересно, – сказала она.
– Такой обычай, – беспомощно ответил я.
Действительно, мне ведь говорили в Адапте, чтобы я перестал одеваться, как сто лет назад; а я заупрямился. Однако я не мог не признать ее правоты – брит был для меня тем же, чем для нее рубашка. В конце концов людей никто не заставлял носить рубашки, а все их носили. Видно, с бритом обстояло так же.
– Сколько времени действует брит? – спросил я.
Она слегка покраснела.
– Как тебе не терпится. Ничего еще не известно.
– Я не хотел сказать ничего плохого, – оправдывался я. – Мне только хотелось узнать… почему ты так смотришь! Что с тобой? Наис!
Она медленно поднялась. Отступила за кресло.
– Сколько ты сказал? Сто двадцать лет?
– Сто двадцать семь. Ну и что?
– А ты… был… бетризован?
– Что это значит?
– Не был?!
– Да я даже не знаю, что это значит. Наис… девочка, что с тобой?
– Нет… не был, – шептала она. – Если б был, ты бы, наверно, знал.
Я хотел подойти к ней. Она вскинула руки.
– Не подходи! Нет! Нет! Умоляю!
Она попятилась к стене.
– Ведь ты же сама говорила, что это брит… сажусь, сажусь. Ну, сижу, видишь, успокойся. Что это за история с этим бе… как это там?
– Не знаю подробно. Но… каждого бетризуют. При рождении.
– Что же это?
– Кажется, что-то вводят в кровь.
– Всем?
– Да. Потому что… брит… как раз не действует без этого. Не двигайся!
– Девочка, не будь смешной.
Я погасил папиросу.
– Я ведь все-таки не дикий зверь. Ты не сердись, но… мне кажется, что вы здесь все чуточку тронутые. Этот брит… это же все равно, что сковать всем до единого руки, а вдруг да кто-нибудь окажется вором. В конце концов… можно ведь и доверять немного.
– Ты великолепен, – она будто успокоилась немного, но продолжала стоять. – Почему же ты так возмущался раньше, что я привожу к себе незнакомых?
– Это совсем другое.
– Не вижу разницы. Ты наверняка не был бетризован?
– Не был.
– А может, теперь? Когда вернулся?
– Не знаю. Делали мне разные уколы. Какое это имеет значение?
– Имеет. Тебе делали? Это хорошо.
Она села.
– У меня есть к тебе просьба, – начал я как можно спокойней. – Ты должна мне это объяснить…
– Что?
– Твой страх. Ты боялась, что я на тебя наброшусь, да? Но ведь это же чушь.
– Нет. Если подумать, конечно, чушь, но все это слишком, понимаешь? Такой шок. Я никогда не видела человека, которого не…
– Но ведь этого же нельзя распознать!
– Можно. Еще как можно!
– Как?
Она помолчала.
– Наис…
– Да я…
– Что?
– Боюсь…
– Сказать?
– Да.
– Но почему?
– Ты понял бы, если б я сказала. Видишь ли, ведь это не из-за брита. Брит – это только так… побочное… Дело совсем в другом…
Она побледнела. Губы ее дрожали. «Что за мир, – подумал я, – что за мир!»
– Не могу. Ужасно боюсь.
– Меня?!
– Да.
– Клянусь тебе, то…
– Нет, нет… я тебе верю, только… нет. Этого ты не можешь понять.
– Ты мне не скажешь?
Видно, было в моем голосе нечто такое, что она переборола себя. Ее лицо стало суровым. Я видел по ее глазам, каких усилий ей это стоило.
– Это… для того… чтобы нельзя было… убивать.
– Не может быть! Человека?!
– Никого…
– И животных?
– Тоже. Никого…
Она сплетала и расплетала пальцы, не сводя с меня глаз, – будто этими словами спустила меня с невидимой цепи, будто вложила мне в руки нож, которым я могу ее пронзить.
– Наис, – сказал я совсем тихо. – Наис, не бойся. Правда… не надо меня бояться.
Она пыталась улыбнуться.
– Слушай…
– Что?
– Когда я тебе это сказала…
– Ну?
– Ты ничего не почувствовал?
– А что я должен был почувствовать?
– Представь, что ты делаешь то, что я тебе сказала…
– Что, я убиваю? Я должен это себе представить?
Она содрогнулась.
– Да…
– Ну и что?
– И ты ничего не чувствуешь?
– Ничего. Но ведь это же только мысль, я совсем не собираюсь…
– Но ты можешь? Да? Действительно, можешь? Нет, – шепнула она одними губами, словно самой себе, – ты не бетризован…
Только теперь до меня дошло значение этого, и я понял, что для нее это могло быть потрясением.
– Это великое дело, – пробормотал я. Немного погодя добавил:
– Но, может, лучше было бы, если б люди отвыкли от этого… без искусственных средств…
– Не знаю. Может быть, – ответила она. Глубоко вздохнула. – Теперь ты понимаешь, почему я испугалась?
– По правде говоря, не совсем. Так, немножко. Ну, не думала же ты, что я тебя…
– Какой ты странный! Как будто ты совсем не… – она запнулась.
– Не человек?
У нее затрепетали веки.
– Я не хотела тебя обидеть, только, понимаешь, если известно, что никто не может, – понимаешь, даже подумать не может никогда, и вдруг появляется такой, как ты, и уже сама возможность… то, что есть такой…
– Но ведь это невозможно, чтобы все были – как это? – а, бетризованы?
– Почему же? Все, уверяю тебя!
– Нет, это невозможно, – упорствовал я. – А люди опасных профессий? Ведь они должны…
– Опасных профессий нет.
– Что ты говоришь, Наис? А пилоты? А разные спасатели? А те, что борются с огнем, с водой…
– Таких нет, – сказала она.
Мне показалось, что я не расслышал.
– Что-о?
– Нет, – повторила она. – Это делают роботы.
Наступило молчание. Я подумал, что не легко мне будет переварить этот новый мир. И вдруг мне пришла в голову мысль, удивительная мысль: мне показалось, что эта процедура, уничтожающая в человеке убийцу, в сущности… калечит его.
– Наис, – сказал я, – уже очень поздно. Я, пожалуй, пойду.
– Куда?
– Не знаю. Ах, да! В порту меня должен был ждать человек из Адапта. Я совсем забыл! Никак не мог его отыскать, понимаешь. Ну, тогда… я поищу какую-нибудь гостиницу. Они еще существуют?
– Да. Ты откуда?
– Отсюда. Я родился здесь.
С этими словами вернулось ощущение нереальности всего происходящего, и я уже не мог понять, существовал ли вообще тот город, который теперь был только во мне, и этот, призрачный, с комнатами, в которые заглядывали головы великанов. На миг мне показалось, что я еще на корабле и все это только еще один, особенно отчетливый, кошмарный сон о возвращении.
– Брегг, – будто издалека донесся до меня ее голос.
Я вздрогнул. Я совершенно забыл о ней.
– Да… слушаю.
– Останься!
– Что?
Она молчала.
– Ты хочешь, чтобы я остался?
Она молчала. Я подошел к ней, обнял ее холодные плечи, нагнувшись над креслом. Она безвольно встала. Голова ее откинулась, зубы заблестели, я не хотел ее, я хотел лишь сказать: «Ведь ты же боишься», – и чтобы она сказала, что нет. И больше ничего. Глаза ее были закрыты, и вдруг белки сверкнули сквозь ресницы, я склонился над ее лицом, заглянул в остекленевшие глаза, словно хотел познать этот страх, разделить его. Она вырывалась, задыхаясь, но я не чувствовал этого, и лишь когда она начала стонать: «Нет! Нет!» – я ослабил объятия. Она чуть не упала. Стала у стены, заслонив часть огромного одутловатого лица, которое там, за стеклом, непрерывно говорило что-то, неестественно шевеля громадными губами, мясистым языком.
– Наис… – сказал я тихо, опуская руки.
– Не подходи!
– Ты же сама сказала…
Ее взгляд был совершенно бессмысленным. Я прошелся по комнате. Она водила за мной глазами, как будто я… как будто она стояла в клетке.
– Я пойду… – сказал я. Она не ответила. Я хотел было еще что-то добавить – слова извинения, благодарности, только бы не выходить просто так, – но не смог. Если б она боялась меня просто так, как женщина мужчину, незнакомого, пусть страшного, неизвестного, – это бы еще полбеды, но тут было совсем другое. Я взглянул на нее и почувствовал, что меня охватывает гнев. Схватить эти обнаженные белые плечи, встряхнуть…
Я повернулся и вышел; наружная дверь поддалась, когда я ее толкнул, большой коридор был почти не освещен. Я никак не мог найти выход на террасу, но натолкнулся на просвечивавшие блеклым, синеватым светом цилиндры – кабины лифтов. Тот, к которому я приблизился, уже поднялся навстречу, может быть, достаточно было того, что нога ступила на порог. Кабина спускалась медленно. Передо мной чередовались слои темноты и разрезы этажей – белые, с красноватой прослойкой внутри, как прослойки жира в мускулах, они поднимались вверх, я потерял им счет, кабина опускалась, все опускалось; это походило на путешествие на самое дно, как будто меня швырнуло в канал стерилизационной сети, и этот гигантский, погруженный в сон и беспечность дом избавлялся от меня. Часть прозрачного цилиндра отошла в сторону, я шагнул вперед.
Руки в карманы, темнота, твердый, широкий шаг, я жадно вдыхал холодный воздух, чувствуя, как шевелятся ноздри, как четко работает сердце, разгоняя кровь. В низко расположенных щелях трепетали огни, то и дело заслоняемые бесшумными машинами; ни одного прохожего. Среди черных силуэтов едва рдело зарево, я подумал, что это, может быть, гостиница, но это был всего лишь освещенный тротуар. Я ступил на него. Надо мной проплывали бледные пролеты каких-то конструкций, где-то далеко над черными ребрами домов мерно семенили светящиеся буквы газетных новостей, внезапно тротуар выехал в освещенное помещение и тут окончился.
Широкие ступени текли вниз, серебрясь, как окаменевший водопад. Меня поражала пустота – выйдя от Наис, я не встретил еще ни одного человека. Эскалатор казался бесконечным. Внизу опять широкая освещенная улица, по обеим сторонам – дома, под деревом с голубыми листьями – а может быть, это было не настоящее дерево – я увидел парочку, приблизился к ним и отошел. Они целовались. Я пошел на приглушенные звуки музыки, какой-то ночной ресторан или бар, ничем не отделенный от улицы. Там сидело несколько человек. Я хотел войти и спросить гостиницу. И тут же всем телом натолкнулся на невидимую преграду. Это было совершенно прозрачное стекло. Вход был рядом. Внутри кто-то засмеялся, показывая на меня другим. Я вошел. У столика боком сидел мужчина с бокалом в руке, в черном трико, немного походившем на мой свитер, но воротник весь в буфах, как будто вспененный, и смотрел на меня. Я остановился перед ним. Смех замер на его полуоткрытых губах. Я стоял. Стало тихо. Только музыка продолжала играть, словно за стеной. Какая-то женщина издала странный, слабый звук, я провел взглядом по замершим лицам и вышел. Только на улице я спохватился, что собирался спросить гостиницу.
Я вошел в пассаж. Полно витрин. Бюро Путешествий, спортивные магазины, манекены в разнообразных позах. Собственно говоря, это были даже не витрины, потому что все это стояло и лежало прямо на улице, по обеим сторонам приподнятой дорожки, бежавшей посредине. Несколько раз я принял шевелившиеся в глубине силуэты за людей. Это были рекламные куклы, повторявшие без конца одно и то же действие. Одна кукла, величиной с меня, карикатурно надув щеки, играла на флейте – я засмотрелся на нее. Она так здорово это делала, что мне захотелось заговорить с ней. Потом пошли залы каких-то игр, там вращались большие радужные колеса; ударяясь, как колокольчики на санках, звенели подвешенные во множестве под потолком серебряные трубки; перемигивались призматические зеркала, но внутри было пусто. В самом конце пассажа в темноте сверкнула надпись: ЗДЕСЬ ХАХАХА. Исчезла. Я направился к ней. Снова зажглось: ЗДЕСЬ ХАХАХА, и исчезло, словно его задули. При следующей вспышке я успел разглядеть вход. Послышались голоса. Я вошел сквозь заслон теплого воздуха.
В глубине стояли два бесколесных авто, горело несколько ламп, трое мужчин быстро жестикулировали, как будто спорили друг с другом. Я подошел к ним.
– Хэлло!
Они даже не оглянулись и продолжали быстро говорить. Я ничего не понимал. «Тогда сапай, тогда сапай», – пискляво повторял самый маленький, с брюшком. На голове у него была высокая шапка.
– Послушайте, я ищу гостиницу. Где здесь…
Они не обращали на меня внимания, как будто меня не было. Меня охватила злость. Уже совершенно молча я вошел в их круг. Ближайший ко мне – я видел его глуповато поблескивающие белки и прыгающие губы – зашепелявил:
– Што я должен шапать? Ты шам шапай!
Как будто он обращался ко мне.
– Что вы строите из себя глухих? – спросил я и внезапно с того места, где я стоял – точно из меня, из моей груди, – вырвался пискливый крик:
– Вот я тебе? Вот я тебе сейчас!
Я отскочил, и тогда появился обладатель голоса, этот толстяк в шапке, – я хотел схватить его за плечи, пальцы прошли насквозь и сомкнулись в воздухе. Я застыл, словно оглушенный, а они продолжали болтать; вдруг мне показалось, что из темноты над автомобилями, сверху, кто-то смотрит на меня, я подошел к границе светлого круга и увидел бледные пятна лиц; там, наверху, было что-то вроде балкона. Ослепленный светом, я не мог разглядеть его как следует, но в этого было достаточно, чтобы понять, каким ужасным шутом я предстал. Я выбежал, будто за мной гнались.
Следующая улица шла вниз и кончалась у эскалатора. Я подумал, что там, может быть, найду какой-нибудь Инфор, и отправился по тускло-золотой лестнице. Лестница кончалась небольшой круглой площадью. Посреди стояла колонна, высокая, прозрачная, как из стекла, что-то танцевало в ней, пурпурные, коричневые и фиолетовые силуэты, ни на что не похожие, как ожившие абстрактные композиции, но очень забавные. То один, то другой цвет сгущался, концентрировался, формировался комичнейшим образом; даже лишенная лиц, голов, рук, ног, вся эта путаница форм не лишена была очень человеческого, даже карикатурного выражения. Присмотревшись, я понял, что фиолетовый – это хвастун, надутый, чванливый и в то же время трусливый; когда он разлетелся на миллион пританцовывающих пузырей, за дело взялся голубой. Этот был словно неземной, сама скромность, само смирение, но все это было чуть ханжеское, будто он сам на себя молился. Не знаю, сколько я так простоял. Я никогда не видел ничего подобного. Кроме меня, здесь никого не было, только движение черных машин усилилось. Я, не видел даже, есть в них люди или нет, потому что все они были без окошек. С этой круглой площади расходилось шесть улиц – одни вверх, другие вниз, они уходили вдаль нежной мозаикой цветных огоньков, чуть ли не на милю. И ни одного Инфора.
Теперь она, казалось, чувствовала себя свободнее. Улыбалась. Временами она становилась красивой, особенно когда щурила глаза и нижняя губа, поднимаясь, обнажала сверкающие зубы. В лице ее было что-то египетское. Египетская кошка. Очень черные волосы, а когда она сорвала с плеч и груди этот пушистый мех, я увидел, что она совсем не так худа, как мне показалось. Но зачем она это сделала… Это что-нибудь значило?
– Ты собирался рассказывать, – сказала она, глядя на меня поверх бокала.
– Да, – ответил я и почувствовал волнение, будто от моих слов бог весть что зависело. – Я пилот… был пилотом. Последний раз я был здесь… только не пугайся!
– Нет. Говори!
Ее глаза были внимательными и блестящими.
– Сто двадцать семь лет назад. Мне тогда было тридцать. Экспедиция… я был пилотом рейса на Фомальгаут. Это двадцать три световых года. Мы летели туда и обратно, сто двадцать семь лет по земному времени и десять – по бортовому. Мы вернулись четыре дня тому назад… «Прометей» – это мой корабль – остался на Луне. Я прилетел оттуда сегодня. Это все.
Она молча смотрела на меня. Ее губы шевельнулись, раскрылись, снова сжались. Что было в ее глазах? Изумление? Восхищение? Страх?
– Почему ты молчишь? – спросил я. Мне пришлось откашляться.
– Так… Сколько же тебе на самом деле лет?
Я заставил себя улыбнуться; улыбка получилась невеселой.
– Что значит – «на самом деле»? Биологических – сорок, а по земным часам – сто пятьдесят семь…
Долгое молчание, и вдруг:
– Там были женщины?
– Подожди, – сказал я. – У тебя найдется что-нибудь выпить?
– Что?
– Ну, что-нибудь покрепче, понимаешь. Одурманивающее. Алкоголь… или теперь его уже не пьют?
– Очень редко… – ответила она совсем тихо, словно думая о чем-то другом. Ее руки медленно опустились, коснулись металлической голубизны платья.
– Я тебе дам… Ангеен, хочешь? Ах, ты же не знаешь, что это такое?
– Да. Не знаю, – ответил я с неожиданным ожесточением.
Она подошла к полке и вернулась с маленькой пузатой бутылочкой. Налила. Там был алкоголь – немного – и еще что-то; странный, терпкий аромат.
– Не сердись, – сказал я, выпив бокал, и налил еще один.
– Я не сержусь. Ты не ответил. Может, не хочешь?
– Почему же? Могу ответить. Нас было всего двадцать три человека, на двух кораблях. Второй был «Одиссей». По пять пилотов, остальные – ученые. Не было никаких женщин.
– Почему?
– Из-за детей, – объяснил я. – Нельзя растить детей на таких кораблях, и даже если б можно было, никто бы этого не захотел. До тридцати лет не брали. Нужно окончить два факультета, плюс четыре года тренировки, всего двенадцать лет. Словом, у тридцатилетних женщин обычно уже есть дети. Ну… и другие причины.
– А ты? – спросила она.
– Я был один. Выбирали одиночек. То есть добровольцев.
– И ты хотел…
– Да. Разумеется.
– И ты не…
Она оборвала фразу. Я понял, что она хотела сказать. Я молчал.
– Это, должно быть, жутко… так вернуться, – сказала она почти шепотом. Содрогнулась. И вдруг посмотрела на меня, щеки ее потемнели, это был румянец. – Слушай, то, что я сказала, просто шутка, правда.
– Что мне сто лет?
– Я просто так сказала, ну, чтобы что-нибудь сказать, это совсем не…
– Перестань, – пробормотал я. – Если ты еще станешь извиняться, я и вправду почувствую себя столетним.
Она замолчала. Я заставил себя не смотреть на нее. В глубине комнаты, в той второй, не существующей комнате за стеклом, огромная мужская голова беззвучно пела, я видел дрожащую от напряжения темно-багровую гортань, лоснящиеся щеки, все лицо подрагивало в неслышном ритме.
– Что ты будешь делать? – тихо спросила она.
– Не знаю. Еще не знаю.
– У тебя нет никаких планов?
– Нет. У меня есть немного – такое… ну, премия, понимаешь. За все это время. Когда мы стартовали, в банк положили на мое имя – я даже не знаю, сколько там. Ничего не знаю. Послушай, а что такое Кавут?
– Кавута? – поправила она. – Это… такие курсы, пластование, само по себе ничего особенного, но иногда оттуда можно попасть в реал…
– Постой… так что же ты там, собственно, делаешь?
– Пласт, ну, разве ты не знаешь, что это такое?
– Нет.
– Как бы тебе… чтобы проще, ну, делаю платья, вообще одежду… все…
– Портниха?
– Что это такое?
– Ты шьешь что-нибудь?
– Не понимаю.
– О небеса, черные и голубые! Ты проектируешь модели платья?
– Ну… да, в определенном смысле, да. Не проектирую, а делаю…
Я оставил эту тему.
– А что такое реал?
Это ее по-настоящему удивило. Она впервые взглянула на меня как на существо из иного мира.
– Реал – это… реал, – беспомощно повторила она. – Это такие… истории, на них смотрят…
– Это? – я показал на стеклянную стену.
– Ах, нет, это визия…
– Так что же? Кино? Театр?
– Нет. Театр, я знаю, такое было – это было давно. Я знаю: там были настоящие люди. Реал искусственный, но это нельзя отличить. Разве только, если войдешь туда, к ним…
– Если войдешь…
Голова великана вращала глазами, качалась, смотрела на меня, будто он испытывал истинное наслаждение, созерцая эту сцену.
– Послушай, Наис, – сказал я вдруг, – или я пойду, потому что уже поздно, или…
– Предпочла бы второе «или».
– Ты же не знаешь, что я хочу сказать.
– Так скажи.
– Хорошо. Я хотел тебя еще спросить кое о чем. О самом основном, самом важном я уже немного знаю: я просидел в Адапте на Луне четыре дня. Но там все было чересчур торжественно. Что вы делаете, когда не работаете?
– Можно делать массу всяких вещей, – сказала она. – Можно путешествовать, по-настоящему или мутом. Можно развлекаться, ходить в реал, танцевать, играть в терео, заниматься спортом, плавать, летать – что угодно.
– Что такое мут?
– Это вроде реала, только до всего можно дотронуться. Там можно ходить по горам, всюду – сам увидишь, это невозможно рассказать. Но, мне кажется, ты хотел спросить о чем-то другом…
– Тебе правильно кажется. Как сейчас… у мужчин с женщинами?
Ее веки затрепетали.
– Наверно, так, как всегда было. Что могло измениться?
– Все. В те времена, когда я улетел, – только не обижайся – девушка вроде тебя не пригласила бы меня к себе в такое время.
– В самом деле? Почему?
– Потому что это имело бы вполне определенный смысл.
Она помолчала.
– А почему ты думаешь, что это не имело такого смысла?
Мой вид развеселил ее. Я смотрел на нее; она перестала улыбаться.
– Наис… как же это, – пробормотал я, – ты приглашаешь совершенно незнакомого парня и…
Она молчала.
– Почему ты не отвечаешь?
– Потому что ты ничего не понимаешь. Я не знаю, как тебе объяснить. Понимаешь, это ничего не значит…
– Ах, вот как. Это ничего не значит, – повторил я.
Я не мог усидеть. Встал. Забывшись, почти подпрыгнул – она вздрогнула.
– Прости, – буркнул я и начал шагать по комнате. За стеклом простирался парк, залитый утренним солнцем; по аллее, среди деревьев с бледно-розовыми листьями, шли трое ребят в рубашках, сверкавших, как доспехи.
– Браки существуют?
– Ну, конечно.
– Ничего не понимаю! Объясни мне это. Вот ты видишь мужчину, который тебе подходит, и, не зная его, сразу…
– Но что же тут рассказывать? – неохотно сказала она. – Неужели действительно в твое время, тогда, девушка не могла впустить в комнату никакого мужчину?
– Нет, могла, конечно, и даже с такой именно мыслью, но… не через пять минут после знакомства…
– А через сколько минут?
Я взглянул на нее. Она спросила вполне серьезно. Ну, конечно, откуда ей было знать; я пожал плечами.
– Дело не во времени, просто… просто она должна была сначала что-то… ну, увидеть в нем, узнать его, полюбить. Сначала гуляли…
– Подожди, – перебила она. – Ты, кажется, ничего не понимаешь. Ведь я же дала тебе брит.
– Какой брит? Ах, это молоко? Ну, так что?
– Как что? Разве… тогда не было брита?
Она улыбнулась, потом расхохоталась. Внезапно замолчала, посмотрела на меня и отчаянно покраснела.
– Так ты думал… ты думал, что я… нет!!
Я присел. Пальцы меня не слушались. Я вытащил из кармана папироску и закурил. Она широко открыла глаза.
– Что это такое?
– Папироса. А вы не курите?
– Первый раз в жизни вижу такое… и это папироса? Как ты можешь втягивать в себя дым? Нет, постой – то важнее. Брит вовсе не молоко. Я не знаю, что там, но чужому всегда дают брит.
– Мужчине?
– Да.
– Ну и что из этого?
– То, что он будет… он должен вести себя хорошо. Знаешь… Может, тебе какой-нибудь биолог объяснит это.
– К черту биологов. Так это значит, что мужчина, которому ты дала брит, ничего не может?
– Разумеется.
– А если он не захочет выпить?
– Как он может не захотеть?
Тут кончалось всякое взаимопонимание.
– Ты же не можешь его заставить, – терпеливо начал я.
– Сумасшедший мог бы отказаться, – медленно сказала она, – но я ни о чем таком не слыхала, никогда…
– Это такой обычай?
– Не знаю, что тебе сказать. Ты из-за обычая не ходишь раздетым?
– Ага. Ну, в некотором смысле да. Но на пляже можно раздеться.
– Догола? – спросила она с внезапным интересом.
– Нет. Купальный костюм… Но в наши времена были такие люди, они назывались нудисты…
– Знаю. Нет, то другое, я думала, что вы все…
– Нет. Значит, этот брит, это… как платье? Такое же обязательное?
– Да. Когда вдвоем.
– Ну, а потом?
– Что потом?
– Во второй раз?
Идиотский это был разговор, и я себя отвратительно чувствовал, но должен же я был, наконец, узнать!
– Потом? По-разному бывает. Некоторым… всегда дают брит…
– Пустая похлебка, – вырвалось у меня.
– Что это значит?
– Нет. Ничего. А если девушка идет к кому-нибудь, тогда что?
– Тогда он пьет у себя.
Она смотрела на меня почти с жалостью. Но я упорствовал.
– А если у него нет?
– Брита? Как же может не быть?
– Ну, кончился. Или… он ведь может солгать.
Она засмеялась.
– Но ведь это… неужели ты думаешь, что я все эти бутылки держу здесь, в комнате?
– Нет? А где же?
– Я даже не знаю, откуда они берутся. В твое время был водопровод?
– Был, – хмуро ответил я. Конечно, могло ведь и не быть; я мог прямо из пещеры влезть в ракету. На мгновение меня охватила ярость; потом я спохватился – в конце концов это была не ее вина.
– Ну вот, ты разве знал, откуда берется вода, прежде чем…
– Я понял, можешь не продолжать. Ладно. Значит, это такое средство предосторожности? Очень странно.
– Мне это совсем не кажется странным. Что у тебя там белое, под свитером?
– Рубашка.
– Что это?
– Ты что, рубашки не видела? Ну, такое – белье в общем. Из нейлона.
Я засучил рукав свитера и показал.
– Интересно, – сказала она.
– Такой обычай, – беспомощно ответил я.
Действительно, мне ведь говорили в Адапте, чтобы я перестал одеваться, как сто лет назад; а я заупрямился. Однако я не мог не признать ее правоты – брит был для меня тем же, чем для нее рубашка. В конце концов людей никто не заставлял носить рубашки, а все их носили. Видно, с бритом обстояло так же.
– Сколько времени действует брит? – спросил я.
Она слегка покраснела.
– Как тебе не терпится. Ничего еще не известно.
– Я не хотел сказать ничего плохого, – оправдывался я. – Мне только хотелось узнать… почему ты так смотришь! Что с тобой? Наис!
Она медленно поднялась. Отступила за кресло.
– Сколько ты сказал? Сто двадцать лет?
– Сто двадцать семь. Ну и что?
– А ты… был… бетризован?
– Что это значит?
– Не был?!
– Да я даже не знаю, что это значит. Наис… девочка, что с тобой?
– Нет… не был, – шептала она. – Если б был, ты бы, наверно, знал.
Я хотел подойти к ней. Она вскинула руки.
– Не подходи! Нет! Нет! Умоляю!
Она попятилась к стене.
– Ведь ты же сама говорила, что это брит… сажусь, сажусь. Ну, сижу, видишь, успокойся. Что это за история с этим бе… как это там?
– Не знаю подробно. Но… каждого бетризуют. При рождении.
– Что же это?
– Кажется, что-то вводят в кровь.
– Всем?
– Да. Потому что… брит… как раз не действует без этого. Не двигайся!
– Девочка, не будь смешной.
Я погасил папиросу.
– Я ведь все-таки не дикий зверь. Ты не сердись, но… мне кажется, что вы здесь все чуточку тронутые. Этот брит… это же все равно, что сковать всем до единого руки, а вдруг да кто-нибудь окажется вором. В конце концов… можно ведь и доверять немного.
– Ты великолепен, – она будто успокоилась немного, но продолжала стоять. – Почему же ты так возмущался раньше, что я привожу к себе незнакомых?
– Это совсем другое.
– Не вижу разницы. Ты наверняка не был бетризован?
– Не был.
– А может, теперь? Когда вернулся?
– Не знаю. Делали мне разные уколы. Какое это имеет значение?
– Имеет. Тебе делали? Это хорошо.
Она села.
– У меня есть к тебе просьба, – начал я как можно спокойней. – Ты должна мне это объяснить…
– Что?
– Твой страх. Ты боялась, что я на тебя наброшусь, да? Но ведь это же чушь.
– Нет. Если подумать, конечно, чушь, но все это слишком, понимаешь? Такой шок. Я никогда не видела человека, которого не…
– Но ведь этого же нельзя распознать!
– Можно. Еще как можно!
– Как?
Она помолчала.
– Наис…
– Да я…
– Что?
– Боюсь…
– Сказать?
– Да.
– Но почему?
– Ты понял бы, если б я сказала. Видишь ли, ведь это не из-за брита. Брит – это только так… побочное… Дело совсем в другом…
Она побледнела. Губы ее дрожали. «Что за мир, – подумал я, – что за мир!»
– Не могу. Ужасно боюсь.
– Меня?!
– Да.
– Клянусь тебе, то…
– Нет, нет… я тебе верю, только… нет. Этого ты не можешь понять.
– Ты мне не скажешь?
Видно, было в моем голосе нечто такое, что она переборола себя. Ее лицо стало суровым. Я видел по ее глазам, каких усилий ей это стоило.
– Это… для того… чтобы нельзя было… убивать.
– Не может быть! Человека?!
– Никого…
– И животных?
– Тоже. Никого…
Она сплетала и расплетала пальцы, не сводя с меня глаз, – будто этими словами спустила меня с невидимой цепи, будто вложила мне в руки нож, которым я могу ее пронзить.
– Наис, – сказал я совсем тихо. – Наис, не бойся. Правда… не надо меня бояться.
Она пыталась улыбнуться.
– Слушай…
– Что?
– Когда я тебе это сказала…
– Ну?
– Ты ничего не почувствовал?
– А что я должен был почувствовать?
– Представь, что ты делаешь то, что я тебе сказала…
– Что, я убиваю? Я должен это себе представить?
Она содрогнулась.
– Да…
– Ну и что?
– И ты ничего не чувствуешь?
– Ничего. Но ведь это же только мысль, я совсем не собираюсь…
– Но ты можешь? Да? Действительно, можешь? Нет, – шепнула она одними губами, словно самой себе, – ты не бетризован…
Только теперь до меня дошло значение этого, и я понял, что для нее это могло быть потрясением.
– Это великое дело, – пробормотал я. Немного погодя добавил:
– Но, может, лучше было бы, если б люди отвыкли от этого… без искусственных средств…
– Не знаю. Может быть, – ответила она. Глубоко вздохнула. – Теперь ты понимаешь, почему я испугалась?
– По правде говоря, не совсем. Так, немножко. Ну, не думала же ты, что я тебя…
– Какой ты странный! Как будто ты совсем не… – она запнулась.
– Не человек?
У нее затрепетали веки.
– Я не хотела тебя обидеть, только, понимаешь, если известно, что никто не может, – понимаешь, даже подумать не может никогда, и вдруг появляется такой, как ты, и уже сама возможность… то, что есть такой…
– Но ведь это невозможно, чтобы все были – как это? – а, бетризованы?
– Почему же? Все, уверяю тебя!
– Нет, это невозможно, – упорствовал я. – А люди опасных профессий? Ведь они должны…
– Опасных профессий нет.
– Что ты говоришь, Наис? А пилоты? А разные спасатели? А те, что борются с огнем, с водой…
– Таких нет, – сказала она.
Мне показалось, что я не расслышал.
– Что-о?
– Нет, – повторила она. – Это делают роботы.
Наступило молчание. Я подумал, что не легко мне будет переварить этот новый мир. И вдруг мне пришла в голову мысль, удивительная мысль: мне показалось, что эта процедура, уничтожающая в человеке убийцу, в сущности… калечит его.
– Наис, – сказал я, – уже очень поздно. Я, пожалуй, пойду.
– Куда?
– Не знаю. Ах, да! В порту меня должен был ждать человек из Адапта. Я совсем забыл! Никак не мог его отыскать, понимаешь. Ну, тогда… я поищу какую-нибудь гостиницу. Они еще существуют?
– Да. Ты откуда?
– Отсюда. Я родился здесь.
С этими словами вернулось ощущение нереальности всего происходящего, и я уже не мог понять, существовал ли вообще тот город, который теперь был только во мне, и этот, призрачный, с комнатами, в которые заглядывали головы великанов. На миг мне показалось, что я еще на корабле и все это только еще один, особенно отчетливый, кошмарный сон о возвращении.
– Брегг, – будто издалека донесся до меня ее голос.
Я вздрогнул. Я совершенно забыл о ней.
– Да… слушаю.
– Останься!
– Что?
Она молчала.
– Ты хочешь, чтобы я остался?
Она молчала. Я подошел к ней, обнял ее холодные плечи, нагнувшись над креслом. Она безвольно встала. Голова ее откинулась, зубы заблестели, я не хотел ее, я хотел лишь сказать: «Ведь ты же боишься», – и чтобы она сказала, что нет. И больше ничего. Глаза ее были закрыты, и вдруг белки сверкнули сквозь ресницы, я склонился над ее лицом, заглянул в остекленевшие глаза, словно хотел познать этот страх, разделить его. Она вырывалась, задыхаясь, но я не чувствовал этого, и лишь когда она начала стонать: «Нет! Нет!» – я ослабил объятия. Она чуть не упала. Стала у стены, заслонив часть огромного одутловатого лица, которое там, за стеклом, непрерывно говорило что-то, неестественно шевеля громадными губами, мясистым языком.
– Наис… – сказал я тихо, опуская руки.
– Не подходи!
– Ты же сама сказала…
Ее взгляд был совершенно бессмысленным. Я прошелся по комнате. Она водила за мной глазами, как будто я… как будто она стояла в клетке.
– Я пойду… – сказал я. Она не ответила. Я хотел было еще что-то добавить – слова извинения, благодарности, только бы не выходить просто так, – но не смог. Если б она боялась меня просто так, как женщина мужчину, незнакомого, пусть страшного, неизвестного, – это бы еще полбеды, но тут было совсем другое. Я взглянул на нее и почувствовал, что меня охватывает гнев. Схватить эти обнаженные белые плечи, встряхнуть…
Я повернулся и вышел; наружная дверь поддалась, когда я ее толкнул, большой коридор был почти не освещен. Я никак не мог найти выход на террасу, но натолкнулся на просвечивавшие блеклым, синеватым светом цилиндры – кабины лифтов. Тот, к которому я приблизился, уже поднялся навстречу, может быть, достаточно было того, что нога ступила на порог. Кабина спускалась медленно. Передо мной чередовались слои темноты и разрезы этажей – белые, с красноватой прослойкой внутри, как прослойки жира в мускулах, они поднимались вверх, я потерял им счет, кабина опускалась, все опускалось; это походило на путешествие на самое дно, как будто меня швырнуло в канал стерилизационной сети, и этот гигантский, погруженный в сон и беспечность дом избавлялся от меня. Часть прозрачного цилиндра отошла в сторону, я шагнул вперед.
Руки в карманы, темнота, твердый, широкий шаг, я жадно вдыхал холодный воздух, чувствуя, как шевелятся ноздри, как четко работает сердце, разгоняя кровь. В низко расположенных щелях трепетали огни, то и дело заслоняемые бесшумными машинами; ни одного прохожего. Среди черных силуэтов едва рдело зарево, я подумал, что это, может быть, гостиница, но это был всего лишь освещенный тротуар. Я ступил на него. Надо мной проплывали бледные пролеты каких-то конструкций, где-то далеко над черными ребрами домов мерно семенили светящиеся буквы газетных новостей, внезапно тротуар выехал в освещенное помещение и тут окончился.
Широкие ступени текли вниз, серебрясь, как окаменевший водопад. Меня поражала пустота – выйдя от Наис, я не встретил еще ни одного человека. Эскалатор казался бесконечным. Внизу опять широкая освещенная улица, по обеим сторонам – дома, под деревом с голубыми листьями – а может быть, это было не настоящее дерево – я увидел парочку, приблизился к ним и отошел. Они целовались. Я пошел на приглушенные звуки музыки, какой-то ночной ресторан или бар, ничем не отделенный от улицы. Там сидело несколько человек. Я хотел войти и спросить гостиницу. И тут же всем телом натолкнулся на невидимую преграду. Это было совершенно прозрачное стекло. Вход был рядом. Внутри кто-то засмеялся, показывая на меня другим. Я вошел. У столика боком сидел мужчина с бокалом в руке, в черном трико, немного походившем на мой свитер, но воротник весь в буфах, как будто вспененный, и смотрел на меня. Я остановился перед ним. Смех замер на его полуоткрытых губах. Я стоял. Стало тихо. Только музыка продолжала играть, словно за стеной. Какая-то женщина издала странный, слабый звук, я провел взглядом по замершим лицам и вышел. Только на улице я спохватился, что собирался спросить гостиницу.
Я вошел в пассаж. Полно витрин. Бюро Путешествий, спортивные магазины, манекены в разнообразных позах. Собственно говоря, это были даже не витрины, потому что все это стояло и лежало прямо на улице, по обеим сторонам приподнятой дорожки, бежавшей посредине. Несколько раз я принял шевелившиеся в глубине силуэты за людей. Это были рекламные куклы, повторявшие без конца одно и то же действие. Одна кукла, величиной с меня, карикатурно надув щеки, играла на флейте – я засмотрелся на нее. Она так здорово это делала, что мне захотелось заговорить с ней. Потом пошли залы каких-то игр, там вращались большие радужные колеса; ударяясь, как колокольчики на санках, звенели подвешенные во множестве под потолком серебряные трубки; перемигивались призматические зеркала, но внутри было пусто. В самом конце пассажа в темноте сверкнула надпись: ЗДЕСЬ ХАХАХА. Исчезла. Я направился к ней. Снова зажглось: ЗДЕСЬ ХАХАХА, и исчезло, словно его задули. При следующей вспышке я успел разглядеть вход. Послышались голоса. Я вошел сквозь заслон теплого воздуха.
В глубине стояли два бесколесных авто, горело несколько ламп, трое мужчин быстро жестикулировали, как будто спорили друг с другом. Я подошел к ним.
– Хэлло!
Они даже не оглянулись и продолжали быстро говорить. Я ничего не понимал. «Тогда сапай, тогда сапай», – пискляво повторял самый маленький, с брюшком. На голове у него была высокая шапка.
– Послушайте, я ищу гостиницу. Где здесь…
Они не обращали на меня внимания, как будто меня не было. Меня охватила злость. Уже совершенно молча я вошел в их круг. Ближайший ко мне – я видел его глуповато поблескивающие белки и прыгающие губы – зашепелявил:
– Што я должен шапать? Ты шам шапай!
Как будто он обращался ко мне.
– Что вы строите из себя глухих? – спросил я и внезапно с того места, где я стоял – точно из меня, из моей груди, – вырвался пискливый крик:
– Вот я тебе? Вот я тебе сейчас!
Я отскочил, и тогда появился обладатель голоса, этот толстяк в шапке, – я хотел схватить его за плечи, пальцы прошли насквозь и сомкнулись в воздухе. Я застыл, словно оглушенный, а они продолжали болтать; вдруг мне показалось, что из темноты над автомобилями, сверху, кто-то смотрит на меня, я подошел к границе светлого круга и увидел бледные пятна лиц; там, наверху, было что-то вроде балкона. Ослепленный светом, я не мог разглядеть его как следует, но в этого было достаточно, чтобы понять, каким ужасным шутом я предстал. Я выбежал, будто за мной гнались.
Следующая улица шла вниз и кончалась у эскалатора. Я подумал, что там, может быть, найду какой-нибудь Инфор, и отправился по тускло-золотой лестнице. Лестница кончалась небольшой круглой площадью. Посреди стояла колонна, высокая, прозрачная, как из стекла, что-то танцевало в ней, пурпурные, коричневые и фиолетовые силуэты, ни на что не похожие, как ожившие абстрактные композиции, но очень забавные. То один, то другой цвет сгущался, концентрировался, формировался комичнейшим образом; даже лишенная лиц, голов, рук, ног, вся эта путаница форм не лишена была очень человеческого, даже карикатурного выражения. Присмотревшись, я понял, что фиолетовый – это хвастун, надутый, чванливый и в то же время трусливый; когда он разлетелся на миллион пританцовывающих пузырей, за дело взялся голубой. Этот был словно неземной, сама скромность, само смирение, но все это было чуть ханжеское, будто он сам на себя молился. Не знаю, сколько я так простоял. Я никогда не видел ничего подобного. Кроме меня, здесь никого не было, только движение черных машин усилилось. Я, не видел даже, есть в них люди или нет, потому что все они были без окошек. С этой круглой площади расходилось шесть улиц – одни вверх, другие вниз, они уходили вдаль нежной мозаикой цветных огоньков, чуть ли не на милю. И ни одного Инфора.