Годом позже Тель-Авивский университет пригласил Хартога продолжить свои исследования в их лабораториях и вести занятия со студентами. Браму было предложено сделать выбор – поехать с отцом или остаться в Амстердаме, в «приемной» семье[20]. Почему-то Хартог был уверен, что одиннадцатилетний ребенок способен сделать верный выбор. Брам любил отца, но боялся его. Мысль о том, чтобы остаться в Голландии совсем одному, казалась ему кошмарной, но и служить для отца источником постоянных разочарований тоже не хотелось. Брам считал: он должен остаться в Амстердаме, чтобы не огорчать отца своими провалами, помочь ему освободиться от скорби, связанной с кончиной жены, и от досады, вызванной слабыми успехами сына. На каникулы Брам прилетал в Тель-Авив, спал на разъезжающейся раскладушке в «гостевой» спальне, служившей Хартогу кладовкой, часами молча сидел возле отца и – обыгрывал его в шахматы, беря реванш за все те случаи, когда отец, качая головой, корил его за ошибки.
   Хартогу хотелось ввести мечтателя-сына в мир науки, а Брам удивлялся, почему отец никогда не учил его играть в шахматы. Только во время каникул в Тель-Авиве он понял: его отец, гениальный ученый, просто не умеет играть. С легкостью разбираясь в сложнейших расчетах, Хартог был напрочь лишен таланта к шахматной игре – слабость, по-настоящему бесившая его («Я просто не заметил, просто не заметил», – жаловался отец, когда Брам прорывал его оборону). Брам же строил игру на чистой интуиции. Он всматривался в возникающие на доске композиции и передвигал фигуры, следуя логике развития событий. Когда Браму впервые удалось обыграть отца, он с изумлением понял, что тот абсолютно не в состоянии контролировать игру, и с тех пор, не желая упускать случая, постоянно уговаривал Хартога «сгонять партию». Удивительно, как по-рыцарски переживал Хартог поражения. Сбивая с ног своего короля и качая головой, он шутил:
   – Ты победил, Брам. Куда мне до тебя с моей Нобелевкой! Ты гораздо сильнее.
   И наставал – на несколько мгновений – звездный час Брама. В эти мгновения рядом с иронией появлялась нежность, которой Браму так недоставало. В эти мгновения он мог быть уверен: папа его любит.
   Ему хотелось плясать от радости на берегу моря: папа гордится его успехами! Но счастливые мгновения проходили, Хартог быстро забывал о своем поражении, и Браму приходилось снова усаживать его за доску, чтобы продемонстрировать непослушному отцу свои феноменальные способности.
   Браму не удавалось достичь блестящих успехов в математике или физике, потому что он любил истории. А значит, Историю. И до прохождения обязательной в Израиле армейской службы успел закончить университет – всего за три года. В процессе научных изысканий он набрел на идею, ставшую темой его дипломной работы, а благодаря связям отца смог добраться до документов, из которых следовало, что на самом деле история еврейской оборонительной войны должна быть частично переписана. Браму удалось доказать, что сионистские лидеры еще с тридцатых годов были нацелены на размежевание с арабским населением. Хартог, убежденный сионист старого закала, нашел бессмысленными и опасными результаты работ Брама, но вовремя понял, что сын совершил открытие в своей области. Можно наконец пожелать ему удачи и испытать законную гордость.
   Брам преподавал современную историю Ближнего Востока – историю, полную умышленных и нечаянных убийств, путчей и геноцида, коррупции и ограблений. Иногда он недоумевал, как можно, зная все это, продолжать верить в мирный процесс и считать местных жителей чудесными людьми, лишь немного подпорченными гордыней, властью и деньгами.
   Сегодняшние двухчасовые занятия он начал с рассказа об Абдул Насере[21], легендарном правителе Египта, которого современные египетские начальники, без сомнения, повесили бы, и попытался объяснить, почему многие египтяне и другие арабы до сих пор поклоняются Насеру. Потом перешел к фашистско-сталинской истории происхождения иракской и сирийской партии БААС[22].
   Несколько студентов, задержавшись после лекции, обсуждали с ним американскую оккупацию Ирака – обсуждать, собственно, было нечего, и так ясно, что Бушу не получить того, что он хочет, – когда позвонила Рахель. У него было окно – два часа, – и он собирался подготовиться к следующей трехчасовой лекции. Но Рахель ничего не хотела слышать.
   – Брам, мне надо с тобой поговорить.
   – Прямо сейчас?
   – Да.
   – Я должен готовиться к лекции.
   – Значит, не подготовишься.
   – Как это – «не подготовишься»? Рахель, что случилось?
   – Сам догадайся.
   – О чем я должен догадаться?
   – Он – режиссер, да? – предлагает мне главную роль в своем новом фильме. Мне и хочется и не хочется, понимаешь?
   – Думаю, что да, – в замешательстве отвечал Брам.
   – Мне не хочется играть в кино, но я знаю, что у меня здорово выходит, понимаешь? Такая работа подходит мне. Но я стараюсь задавить в себе это. А он – режиссер – уже получал призы в Каннах и Венеции. Жутко талантливый. И все-таки я не хочу этим больше заниматься. Я не актриса, я детский врач. Мы об этом уже говорили. И ты должен мне все это снова повторить. Нет, ты должен повторить все это сто раз. Ты можешь приехать, милый?
   – Куда?
   – Давай встретимся на полпути, у детского сада. Если ты приедешь раньше, подожди меня, ладно?
   Рахель права. Она – прирожденная актриса. Едва войдя в полный народу ресторан, она привлекает к себе общее внимание. За столом с друзьями она – естественный центр компании; обсуждая проблемы Ближнего Востока, опьяненные вином и ее красотой, они ловят ее поощрительные взгляды.
   Брам забрал Хендрикуса у Лилы, своей секретарши. Щенок успел уже освоиться с ней и возмущенно запищал, когда Брам засунул его в сумку.
   – Ты его выводила?
   – Нет. А надо было?
   Лила – маленькая, кругленькая йеменская еврейка, по-матерински заботилась обо всех и обладала слоновьей памятью. Портила ее только медлительность. И неспособность принимать решения.
   Уже стоя в дверях, Брам спросил ее, как часто надо выводить собак.
   – Кажется, три раза в день. А утром он гулял?
   Как раз этого Брам и не знал.
   – Он у тебя тут ничего не сделал?
   – Нет.
   – Значит, утром он гулял.
   Возле университета стояло несколько такси, и Брам решил взять машину, чтобы поработать в дороге. Но так и не смог сосредоточиться, лихорадочно обдумывая, как совместить переезд в Принстон с работой актрисы. Рахель придется много разъезжать, во время съемок месяцами жить в отелях, и в один прекрасный день она влюбится в кого-то, кому найдется место в сумасшедшей жизни кинозвезды. Наверное, она права, от предложения придется отказаться.
   Мимо его такси промчалась, истерически сигналя, машина «скорой». Хендрикус задрожал всем телом, напуганный первым в своей жизни столкновением с «Маген Давид адом»[23].
   Море было близко, и от сырости все становилось липким: воздух, которым он дышал, сидение такси, собственные подмышки.
   Следя вместе со щенком за пролетевшей мимо «скорой», Брам вдруг понял, что их с Рахель отношения не сбалансированы: принимая предложение Йохансона, он даже не подумал о ее чувствах и амбициях, о том, как может его решение отразиться на ее жизни. А от Рахель ожидал, что она будет в первую очередь учитывать интересы семьи. Он осознал, что утренний разговор с режиссером может подтолкнуть ее к тому, чего он боялся больше всего на свете: Рахель может уйти от него. Она была слишком красива, слишком непредсказуема, слишком эксцентрична для него. Брам не мог понять, почему из бесчисленного множества поклонников она выбрала именно его. Он не был чересчур хорош собой. Не был одним из тех «мачо», что прочесывают израильские кафе и пляжи в поисках особо ценных тел, едва прикрытых обтягивающими топиками и мини-юбочками. Он был интровертом, смущенно держался в стороне и меньше походил на хищника, чем другие мужчины, хотя в мечтах и воображал себя совершающим самые отчаянные эскапады. Может быть, именно поэтому она выбрала его, ожидая ясности, верности и порядочности. И ожидания эти оправдались. Но она-то на самом деле была не только врачом, не только женщиной, ищущей тихой пристани, мечтающей родить ребенка; она была актрисой, жаждущей самовыражения и аплодисментов. Она становилась неуправляемой, когда ей казалось, что он флиртует с другими женщинами, но сама с радостью принимала знаки внимания от посторонних мужчин. Может быть, не стоило так строго ограничивать их светскую жизнь. Через несколько недель после публикации его исследований, в которых сравнивалась жестокость обеих сторон в конфликте 1948 года, они были приняты в круг левых художников, писателей и киношников. В этом кругу Рахель блистала. Она была не только чертовски хороша собой, у нее были, с их точки зрения, верные взгляды по всем вопросам.
   Ему трудно было мириться с тем, что она везде чувствовала себя как рыба в воде. Среди киношников, художников и писателей ему было неуютно из-за постоянных подколок и удручающей бездуховности. Он чувствовал себя беспомощным, бездарным типом, которого терпели только за ученость и положение в обществе. Он ощущал их зависть: всякий мечтал обладать этой исключительной красоткой, этим длинноногим созданием с массой роскошных волос и глазами дикой кошки, этим призом, который должен выиграть правильный мужик, точно знающий, о чем она мечтает, мужик, который завоюет ее, осыпав золотом.
   Или все это только казалось ему? Брам считал, что освободился. В восемнадцать он мечтал перещеголять отца в научных успехах. Ему было всего двадцать восемь, когда он стал профессором, но все равно отец, кажется, воспринимал его успехи несколько снисходительно. Для биохимика любой историк, даже блестящий, не более чем психованный мечтатель, копающийся в полузабытых старых байках: лузер – он и есть лузер.
   Снова послышался вой сирен, теперь их было уже несколько, и таксист резко свернул к тротуару, освобождая дорогу трем «скорым», которые промчались мимо. Когда Рахель училась, готовя себя в профессиональные спасательницы, она несколько месяцев проработала волонтером на «скорой». Удивительное везение – ей доставались только несчастные случаи, аварии и инфаркты: обычная боль, обычный страх; и ни разу не пришлось выезжать на теракт.
   «Скорые» проехали, шофер вернулся на дорогу, а Брам расстегнул сумку и приласкал дрожавшего от страха щенка.
   Но рев сирен раздался снова. Теперь они вопили со всех сторон, их становилось все больше, они приближались – Брам никогда еще не слышал такого. Все машины встали, сидевшие в них люди напряженно глядели перед собой. Темная тень промелькнула над ними, и Брам поглядел вверх. Два вертолета пролетели так низко, что автомобиль затрясло от грохота их моторов.
   Хендрикус замер от ужаса.
   – Включи-ка радио, – попросил Брам.
   Шофер – толстый, лысый, небритый дядька с отвисшей нижней губой – покорно кивнул. Ясно было, что в этой пробке они простоят не меньше часа. Брам прочел на прикрепленной к щитку лицензии его имя, дававшее полную информацию о прошлой жизни: Владимир Латошенко. Толстые пальцы повернули рычажок настройки и сразу нащупали волну новостей: теракт, число раненых и убитых пока неизвестно, чудовищный пожар, теракт-самоубийство, на этот раз, возможно, усиленный зажигательной бомбой, репортер находился рядом с местом происшествия – неподалеку от улицы, где застряло такси Брама, официальных сообщений пока не передавали.
   В машине рядом кто-то спокойно закурил. С другой стороны две женщины упоенно болтали. Одна из них улыбнулась, и они засмеялись уже вместе. О чем они говорили? О любви, о работе, об отпуске?
   Брам чувствовал растущее беспокойство, древняя, полученная в наследство от предков внутренняя дрожь постепенно охватывала его. Надо бы спросить у отца о погибших родственниках, он-то все о них знает, а Брам не слыхал даже имен.
   Счетчик показывал шестнадцать шекелей. Брам вытащил кошелек:
   – Боюсь, вам непросто будет отсюда выбраться. Возьмите полсотни, а я, пожалуй, пойду.
   У него не хватало терпения ждать. Движение было полностью перекрыто, а он хотел как можно скорее оказаться рядом с теми, кого любил. Уткнуться лицом в волосы Рахель. Сжать в руке пальчики Бена. Шофер равнодушно взял деньги. И пока Брам застегивал портфель и собачью переноску, сказал, безбожно коверкая иврит:
   – Я с Советской армией быть в Афганистан. Пожары большие, как горы. В Афранистан американцы послать против нас Бен Ладен. Они сами этот монстр создать. Монстр благодарить Буш. Самолетами в башни.
   Брам молча вылез из машины и пошел вперед. Он был хороший ходок, путь до детского садика не должен занять больше десяти минут. Вот только воздух, субстанция прозрачная и почти невесомая, вдруг сделался тяжелым и плотным; каждый шаг давался ему с огромным трудом. Верно, из-за давившей на психику чудовищной истерике сирен, прорывавшейся меж домов и поверх крыш, окружавшей его со всех сторон. Сотни сирен ревели, словно раненые звери. «Я ведь могу позвонить ей», – подумал Брам и поразился, что такая простая мысль не пришла ему в голову раньше. Надо было сразу звонить на мобильник, не дожидаясь, пока беспокойство ледяной рукой сожмет горло, пока от страха за них не начнут подкашиваться ноги.
   Он остановился, вытащил из портфеля телефон, набрал номер и тут же услыхал ее голос: «Рахель Маннхайм, оставьте сообщение после сигнала».
   Брам отключился. Что мог он ей сообщить? Только – что хочет видеть ее немедленно. Почему она отключила телефон? Конечно, боялась перебудить мирно спящих в яслях детишек. Он представил себе ряды разноцветных кроваток, желтых, красных и небесно-голубых; кукол и сказочных зверюшек, а в одной из кроваток румяную мордашку Бена, ждущего, когда Рахель приложит его к своей дарующей жизнь груди. Он изо всех сил вцепится ей в палец, она присядет на скамеечку и с любовью склонится над ним.
   Брам торопливо шел в сторону яслей. Улица вдруг наполнилась толпой пешеходов, заполнявшей ее, переливаясь через края тротуаров. Мужчины, женщины, дети – все глядели вверх, на угольно-черные облака дыма, столбом поднимавшиеся за рядом домов в безветренном сером воздухе; на этом фоне, как в кино, вертолеты нервно кружили над крышами. Брам тоже сошел на мостовую и, ускоряя шаг, пошел, лавируя между машинами, к своей жене и сыну. «Тихий океан». Что за чудесное название для детского садика. Брам старался не слишком раскачивать сумку, в которой сидел щенок, но руки плохо слушались его, и Хендрикус тихонько заскулил. В воздухе стоял острый запах бензина и горелой пластмассы – отец, без сомнения, мигом определил бы его химическую структуру.
   В горячем мареве, висевшем над дорогой, Брам шел, лавируя меж автомобилей и огромных грузовиков. Люди вокруг него звонили по телефонам, молчали, уставившись в пространство, вытаскивали из пакетов бутерброды и не спеша жевали. Зрелище напоминало застрявший в пути караван; все здесь стремились поскорее тронуться с места и добраться до контор, магазинов, складов, ресторанов и детских садов.
   Но впереди стряслось нечто непреодолимое, путь перекрыл огнедышащий дракон, чей жар чувствовался даже на расстоянии. Брам побежал, сердце заколотилось где-то у горла: скорее, скорее увидеть, что же там произошло. Смотреть он боялся. Что-то там было не так, как дóлжно. Он знал: там что-то не так, словно разом ослабевшее тело осознало то, о чем не желала слышать душа. Боже, этого не могло быть, там не мог случиться пожар, там не нужна толпа машин – «скорой» и полиции, перемигивающихся тревожными огнями. Сотни красных и синих огней, чудесное украшение для детского сада, бросали отблеск на стены домов, а он шел вперед, прямо в слепящее сияние этих огней, ничего не видя вокруг, словно солнца не было в небе. Воздух страшной тяжестью ложился ему на плечи.
   Он свернул в переулок – жар и утробный рев черного огня все усиливались – и остановился перед плотной стеной людей. Яркие блузки и рубашки, сверкающие лысины и «конские хвосты» с цветными ленточками, кудряшки африканцев и светлые волосы русских. Но у него не было времени ждать, он знал: здесь этого не может быть, Господь Всемогущий, этого не должно быть.
   Он понял, что надо сделать: вернуться назад, остановить часы, заставить время течь вспять, чтобы снова стало без пяти час, чтобы еще не наступило тридцать шесть минут второго. Тогда он успел бы позвонить Рахель, он крикнул бы: «Рахель! РАХЕЛЬ! РАХЕЛЬ! Скорее! Лети в «Тихий океан»! Прямо сейчас!! Хватай Бена в охапку и беги оттуда, там что-то не в порядке!! Поверь мне, любимая, там творится что-то странное! Забери его! Забери! Забери!»
   Он снова набрал ее номер и снова услышал: «Рахель Маннхайм, оставьте сообщение…» Ее телефон был все еще выключен. Почему она не звонит?
   – Простите, простите, простите, – забормотал он, ввинчиваясь в плотную толпу и пытаясь протиснуться вперед меж возмущенными, потрясенными, взволнованными людьми. Грубо расталкивая зевак, он пробирался к полицейскому заграждению. Но и перед ним не остановился. Он разорвал желтую ленту и пошел к горящим машинам, потому что узнал среди них свою «мазду», старенькую, обшарпанную японочку, на которой утром ездил к Хартогу. Потом ее забрала Рахель, чтобы отвезти Бена в садик.
   Когда он разорвал ленту, кто-то крикнул, чтобы он оставался на месте, но разве мог он остановиться? Он уже подходил к «мазде», когда чьи-то крепкие руки, руки полицейских, схватили его; странно: причиняя боль, они, кажется, пытались его успокоить. Но он уже увидел языки пламени, рвущиеся из окон здания, которое когда-то было выкрашено в цвет моря, гигантской коробки кубиков, несшей в себе угрозу чудовищного пожара, готового вырваться наружу. А где же кроватки, в которых спали дети? Где игрушки, лесенки и горки, баночки с краской, картинки на стенах?
   Пожарные разворачивали шланги, с крыши одной из красных машин выдвигалась в сторону здания лестница. Черные облака вонючего дыма поднимались над домом.
   Она должна быть где-то здесь, среди людей; нетерпеливо оглядываясь, она ищет его в толпе, и Бен у нее на руках, в полной безопасности, пытается разглядеть, что происходит за спинами полицейских; но полицейские окружили, отгородили его от людей, не дают отыскать жену. Он стал бешено вырываться, но, даже пытаясь высвободиться, не выпускал из рук портфель и собачью переноску, словно вещи эти были единственной опорой, удерживающей его в пределах реальности. Его бесили тупые полицейские, не понимавшие, что пожар разгорается у него внутри, сжигая все, что составляло его жизнь.
   В глубине души Брам знал: этого не должно быть, Господи, это невозможно, но ясно мыслить уже не мог; надо позвонить отцу, подумал он, и попросить его сделать что-нибудь со временем. Хартог может все, он нобелевский лауреат, каждую секунду ему открывается больше тайн, чем Браму удастся узнать за всю свою жизнь.
   Конечно, они не могли остаться в горящем доме. Конечно, они успели выйти, у Рахель поистине звериная интуиция. Она – дитя древней традиции, где реальность непостижимо гармонирует с чувствами. Велика была вероятность, что ее подняло с места неосознанное беспокойство и она забрала Бена. «Шестым чувством» она могла учуять нечто неосязаемое, могла расслышать то, чего никто больше не слышал. У нее случались фантомные боли, и странный, магический, полный тайного смысла спазм желудка мог подтолкнуть ее к тому, чтобы схватить Бена на руки и покинуть садик; откуда-то она знала: это та самая боль, и она бежала, бежала без остановки, пока за спиной не раздался взрыв. Но она не остановилась, она бежала, бежала. Все дальше и дальше.
   «О Рахель, дорогая моя, – думал он, – о Бенни, малыш, мальчик мой».
   Он разрыдался. И сам не мог поверить в то, что издает эти безумные звуки. Сдерживаться было невозможно, у него разорвалось бы сердце. Но может быть, он хотел, чтобы сердце разорвалось именно сейчас, чтобы жизнь покинула его тело вместе со слезами?
   Он заметил, что полицейские чуть-чуть расступились, услышав его нечеловеческий вой, железные пальцы, вцепившиеся в его плечи, разжались. Ощутив свободу, он рванулся вперед, но его снова перехватили, теперь его держало человек семь, не меньше. Брам продолжал рыдать. Он не мог остановиться. Но беспорядочные вопли обретали смысл.
   – ЛЮБИМАЯ ЛЮБИМАЯ ЛЮБИМАЯ! – выкрикивал он.
   Полицейские силой усадили его наземь, их было слишком много, он не мог их одолеть: с девяти лет Брам не дрался и потерял сноровку, хотя успел с тех пор отслужить в армии и ежегодно проходил сборы резервистов. Жизнь его была мирной, и хотел он только одного: обнять Рахель и Бенни, живых и невредимых. Он судорожно вцепился в ручки своих спутников – портфеля и переноски, – за все золото мира не согласился бы он выпустить их из рук. Его больше не надо было держать. Силы покидали его. Он не мог сдвинуться с места. И уже не мог рыдать. Только шептал:
   – О мои дорогие, мои дорогие.
   Он отдался на милость окруживших его людей.
   Кто-то рядом сказал:
   – Осторожно, в переноске сидит собачка.
   Самым странным было то, что Брам внезапно понял: у него есть выбор. Понял, что может выбрать безумие. Принять это решение было проще всего. Ему не справиться с этим миром, он подберет для себя другой, где ему будет хорошо. Кажется, существует выход; выход, позволяющий избавиться от невыносимой боли.
   Он закрыл глаза, сосредоточившись на многоголосом шуме, окружавшем его. Рев пламени, команды пожарных, стрекот вертолетов, приближающиеся и удаляющиеся сирены «скорых». Стоит только захотеть, и он сможет выкинуть все это из головы.
   И вдруг он услышал:
   – Я его жена.
   Он и сам мог произнести эти слова, он знал, что совсем нетрудно будет слышать их каждый день, каждый день заботливо пестовать в себе эту иллюзию.
   – Позвольте пройти, нечего меня хватать! Это мой муж, отойди-ка!
   Эти слова, которые он мечтал услышать, прозвучали не в его сознании, а снаружи. Он открыл глаза, посмотрел на стоявших вокруг людей, все еще державших его за руки.
   И взору его на фоне черного от копоти неба явилась Рахель, твердая и решительная, как Мадонна, с малышом на руках. Бенни молчал, изумленно озираясь вокруг. Полицейские расступились, давая ей дорогу, и она, испуганно глядя на него, опустилась на колени.
   – Боже, – пробормотала она. – Бедный, бедный мой мальчик.
   – Я думал, что… – начал он, но больше ничего не смог сказать. Слезы потекли по его щекам. Полицейские отпустили его, но он остался сидеть на земле, скорчившись, оглушительно счастливый; в ушах стоял звон от усталости, он чувствовал, как безумие постепенно уходит и его место занимает облегчение. Обняв руками колени, он плакал, как ребенок, а Рахель ласково гладила его по голове и по спине, приговаривая:
   – Успокойся, лапушка, ничего же не случилось, лапушка, успокойся.
   – Не могли бы вы куда-нибудь убраться отсюда? – прозвучал над ними сердитый голос. – Кое-кому, как ни странно, вы мешаете работать.

Часть вторая

1

   Принстон
   Через четыре года
   Август 2008
 
   Он отвез Рахель в Нью-Арк[24] и возвращался назад с Хендрикусом. Хитрый пес уселся рядом с Брамом. Всю дорогу до аэропорта он простоял на задних лапах, упираясь передними в окно и глядя на улицу, а теперь быстренько перебрался на пассажирское сиденье со своего матрасика, лежавшего на полу новенького «форда эксплорера», купленного Брамом месяц назад. Через час самолет компании «Эль-Аль», на котором должна лететь Рахель, поднимется в воздух и возьмет курс на Тель-Авив. Она постоянно старалась upgrade[25] все вокруг себя – улаживала большие и малые дела, находила то дешевого слесаря, то старинный крестьянский стол, то рисунок их дома, сделанный во времена Гражданской войны[26] черным художником из Филадельфии – и, конечно, найдет чем заняться во время долгого перелета. Рахель уверяла, что не может спать в самолете, но Брам знал по собственному опыту: как только пассажиров покормят, она заснет. Иногда она засыпала в неудобном кресле крепче, чем в собственной постели, и ему приходилось будить ее, когда самолет разворачивался над Средиземным морем, заходя на посадку в аэропорту Бен Гурион. Завтра ее отцу исполняется шестьдесят пять лет, и Рахель решила явиться в Тель-Авив без предупреждения, чтобы сделать ему сюрприз.
   В некоторых аэропортах Европы установлены скоростные сканнеры, дающие возможность зарегистрироваться на рейс меньше чем за два часа до отправления, – как раньше, до теракта 11 сентября. Но в Америке, как и в Израиле, контроль осуществляется не машиной, а служащими. Через неделю, когда Рахель будет возвращаться, какой-нибудь чиновник потратит несколько минут на проверку ее багажа. Брам был абсолютно уверен, что компания «Эль-Аль», много лет занимающая первое место в мире по безопасности, доставит ее в Израиль в целости и сохранности. Сам он так не смог понять, какая сила удерживает самолет в воздухе, и необходимость куда-то лететь приводила его в ужас. Летать приходилось не реже чем дважды в месяц, и всякий раз он сидел, взмокнув от страха, тупо уставясь в экран лэптопа, напряженно прислушиваясь к шуму моторов. Иногда ему чудились перемены в высоте тона или уровне громкости, и он начинал внимательно следить за стюардессами: не нервничают ли они, не бегают ли без надобности в пилотскую кабину. В течение всего полета поведение пассажиров фиксировалось видеокамерами, и Брам был уверен, что служит излюбленным объектом для обучения новичков. Указывая на его смертельно испуганное лицо, выделяющееся на фоне мирно спящих пассажиров, инструктор мог продемонстрировать будущим стюардам и стюардессам паникера: вот он – человек, налетавший сотни часов, но до сих пор не доверяющий профессионализму пилотов; вот он – возможный источник неприятностей.