Страница:
Все же, 17 августа было для меня необычным днем. Возросла емкость моего мировоззрения. В него вписалось то, что ранее не укладывалось, не вмещалось. Я стал счастливее.
Как правильнее об этом сказать? Как все это записать, чтобы потом, вернувшись когда-нибудь к этой тетради, понять самого себя? Вот я иду утром по осеннему саду. Иду на работу, но я весь полон счастливого созерцания. Тонкое золото ивы, щедрое – тополя, темная вода неподвижного пруда, кусочек голубого высокого неба и бескрайняя темная Вселенная, которая, я знаю, начинается за этой голубой сферой освещенного воздуха нашей планеты, весь этот ощутимый, зримый мир, вместе с миром незримых закономерностей, непознанной мудрости – все это со мной, со всем этим я душою и телом. Это то, что люди называли Богом, Миром, Вселенной, непознанным. Мне понятен молящийся индус, монгол, европеец.
1 ноября.
Вчера у Стрельцовых[13] познакомился и проговорил весь вечер с Тверетиновой Александрой Захаровной. Ей лет пятьдесят или под пятьдесят. Я ее ничего не читал, но Аля говорит, что она хорошо пишет. Теперь надо будет прочесть. Но сейчас я о другом. Вот, что я от нее услышал.
Александр Александрович Тверетинов, ее муж, был близким другом Эфрона – мужа Марины Цветаевой. Сама Тверетинова подруга дочери Цветаевой и Эфрона – Али.
Цветаева с Эфроном поженились, когда обоим было по 16 лет, так что дочь их, Аля, младше отца и матери только на 17 лет.
Тверетинова с детства жила в Париже. На родину вернулась только в 1947 году. В Париже она и встречалась с Мариной Ивановной Цветаевой.
– Это был трудный, очень трудный и своеобразный человек, – говорит она о ней. Жили они (Цветаева с Эфроном) по-богемному, как выразилась Тверетинова, «на ящиках». Однажды в Париж приехала делегация советских писателей. Тверетинова не помнит точно ее состава, но среди приехавших был Алексей Толстой. Где-то в кулуарах какого-то собрания Толстой встретился с Цветаевой. Горячо обнялись, расцеловались.
– Марина, тебе надо ехать на Родину, – сказал ей Толстой, а Цветаева ему ответила:
– Родина меня не принимает…
Тверетинова утверждает, что Цветаева страстно любила Родину и ничего не понимала в политике, и сама знала, что ничего не понимает. Такие люди, как она, думается мне, живут больше чувством. Родину она любила, и я уверен, что Тверетинова права – она страстно любила Родину, но не понимала ничего не только в политике, как видно, и в истории. Она была жертвой своего чувства и своего непонимания. Она как птица летела на свет, но разбилась о маяк. Эфрон тоже любил Россию, но не принял свершившегося в ней. Поэтому он белоэмигрант. Но Россия была для него дороже убеждений. Он был участником ледового похода, и у Цветаевой есть стихи об этом, ему посвященные. У нас они не печатались. Но Тверетинова рассказывает такой эпизод, связанный с этим. Однажды она с мужем пригласили Эфрона с Цветаевой на обед. Цветаева читала только что написанных «Челюскинцев» и те стихи о Ледовом походе, посвященные Эфрону. Тверетинов после чтения сказал ей: «Что же осталось от этого похода? Одни крестики». Это было так, это был исторический факт, но он противоречил чувству Цветаевой, а потому оскорблял ее. Цветаева все бросила, вышла из-за стола, и никакие уговоры не могли удержать ее – она ушла, Эфрон тоже. Обед был испорчен. Но важно здесь другое. Эфрон был участником белогвардейского похода. Цветаеву оскорбляло напоминание о гибели его участников, но оба они едут все же в Россию и, конечно, не для того чтобы вредить ей – они ее любят. Александр Иванович Тверетинов провожает их на Родину, а перед самой войной едет сюда сам. Александра Захаровна оказывается отрезанной войной. Сидит в немецком лагере и только после войны, в 1947 году, тоже возвращается в Россию. Что же она здесь находит? Эфрон и ее муж расстреляны. Цветаева – погибла. Аля – в лагере. Ей самой в Москве жить не разрешают, и она микробиологом едет в Киргизию.
Сейчас покойные реабилитированы из-за отсутствия состава преступления. Аля Эфрон, отсидев восемнадцать лет, живет в Москве. Но Цветаевой нет: Родина ее не приняла.
А ночью мне снился такой сон. Будто я в унылом и пустом месте, поросшем кустарником. Я не один – нас несколько. И вот начинается страшный ветер. Я смотрю на небо. Там стремительно летят темные, тревожные облака. Они становятся все темнее и темнее. Вдруг я замечаю, что облака эти не обычные, а что это земля тяжелыми слипшимися массами летит над нами, застилая небо. Я только успеваю подумать, что ведь так это продолжаться долго не может, что все это начнет скоро рушится на нас, как уже слышу глухой удар от первого падения. За ним следующий, потом еще и еще. Меня охватывает гнетущее чувство обреченности, беспомощности, бесцельности совершающегося зла. Когда я проснулся, я узнал это чувство – оно было у нас в эпоху репрессий.
14 декабря.
Наконец-то я сдал эту работу – «Технико-экономический доклад о развитии целлюлозно-бумажной промышленности Северо-Западного крупного экономического района». Все вечера и воскресенья были убиты на это, т. к. это была «халтура» за двести рублей, из которых пока что я получил сорок. Такая жизнь – без времени для чтения, без возможности подумать на вольную тему – для меня пытка. Сегодня я блаженствую и сибаритничаю. После работы два часа спал. Сейчас, предвкушая вечерние досуги, ничего еще не начинаю, ни за что еще не берусь.
30 декабря.
Год 1964-й идет к концу. Когда-то он будет далекой историей. О нас, обо мне, о миллионах моих современников забудут. Останется считанное число имен, которые через некоторое время тоже исчезнут. Эти тривиальные мысли все же лезут в голову. И о смерти, об этом тотальном исчезновении, нельзя не думать, как ни пыжься. Правда, я и не пыжусь – смешно закрывать на это глаза. Надо думать об этом, стараться спокойно понять. Надо быть, надо научиться быть счастливым не вопреки смерти (это состояние неустойчивого равновесия), а с учетом смерти.
Вторая тетрадь
1965 год
Как правильнее об этом сказать? Как все это записать, чтобы потом, вернувшись когда-нибудь к этой тетради, понять самого себя? Вот я иду утром по осеннему саду. Иду на работу, но я весь полон счастливого созерцания. Тонкое золото ивы, щедрое – тополя, темная вода неподвижного пруда, кусочек голубого высокого неба и бескрайняя темная Вселенная, которая, я знаю, начинается за этой голубой сферой освещенного воздуха нашей планеты, весь этот ощутимый, зримый мир, вместе с миром незримых закономерностей, непознанной мудрости – все это со мной, со всем этим я душою и телом. Это то, что люди называли Богом, Миром, Вселенной, непознанным. Мне понятен молящийся индус, монгол, европеец.
1 ноября.
Вчера у Стрельцовых[13] познакомился и проговорил весь вечер с Тверетиновой Александрой Захаровной. Ей лет пятьдесят или под пятьдесят. Я ее ничего не читал, но Аля говорит, что она хорошо пишет. Теперь надо будет прочесть. Но сейчас я о другом. Вот, что я от нее услышал.
Александр Александрович Тверетинов, ее муж, был близким другом Эфрона – мужа Марины Цветаевой. Сама Тверетинова подруга дочери Цветаевой и Эфрона – Али.
Цветаева с Эфроном поженились, когда обоим было по 16 лет, так что дочь их, Аля, младше отца и матери только на 17 лет.
Тверетинова с детства жила в Париже. На родину вернулась только в 1947 году. В Париже она и встречалась с Мариной Ивановной Цветаевой.
– Это был трудный, очень трудный и своеобразный человек, – говорит она о ней. Жили они (Цветаева с Эфроном) по-богемному, как выразилась Тверетинова, «на ящиках». Однажды в Париж приехала делегация советских писателей. Тверетинова не помнит точно ее состава, но среди приехавших был Алексей Толстой. Где-то в кулуарах какого-то собрания Толстой встретился с Цветаевой. Горячо обнялись, расцеловались.
– Марина, тебе надо ехать на Родину, – сказал ей Толстой, а Цветаева ему ответила:
– Родина меня не принимает…
Тверетинова утверждает, что Цветаева страстно любила Родину и ничего не понимала в политике, и сама знала, что ничего не понимает. Такие люди, как она, думается мне, живут больше чувством. Родину она любила, и я уверен, что Тверетинова права – она страстно любила Родину, но не понимала ничего не только в политике, как видно, и в истории. Она была жертвой своего чувства и своего непонимания. Она как птица летела на свет, но разбилась о маяк. Эфрон тоже любил Россию, но не принял свершившегося в ней. Поэтому он белоэмигрант. Но Россия была для него дороже убеждений. Он был участником ледового похода, и у Цветаевой есть стихи об этом, ему посвященные. У нас они не печатались. Но Тверетинова рассказывает такой эпизод, связанный с этим. Однажды она с мужем пригласили Эфрона с Цветаевой на обед. Цветаева читала только что написанных «Челюскинцев» и те стихи о Ледовом походе, посвященные Эфрону. Тверетинов после чтения сказал ей: «Что же осталось от этого похода? Одни крестики». Это было так, это был исторический факт, но он противоречил чувству Цветаевой, а потому оскорблял ее. Цветаева все бросила, вышла из-за стола, и никакие уговоры не могли удержать ее – она ушла, Эфрон тоже. Обед был испорчен. Но важно здесь другое. Эфрон был участником белогвардейского похода. Цветаеву оскорбляло напоминание о гибели его участников, но оба они едут все же в Россию и, конечно, не для того чтобы вредить ей – они ее любят. Александр Иванович Тверетинов провожает их на Родину, а перед самой войной едет сюда сам. Александра Захаровна оказывается отрезанной войной. Сидит в немецком лагере и только после войны, в 1947 году, тоже возвращается в Россию. Что же она здесь находит? Эфрон и ее муж расстреляны. Цветаева – погибла. Аля – в лагере. Ей самой в Москве жить не разрешают, и она микробиологом едет в Киргизию.
Сейчас покойные реабилитированы из-за отсутствия состава преступления. Аля Эфрон, отсидев восемнадцать лет, живет в Москве. Но Цветаевой нет: Родина ее не приняла.
А ночью мне снился такой сон. Будто я в унылом и пустом месте, поросшем кустарником. Я не один – нас несколько. И вот начинается страшный ветер. Я смотрю на небо. Там стремительно летят темные, тревожные облака. Они становятся все темнее и темнее. Вдруг я замечаю, что облака эти не обычные, а что это земля тяжелыми слипшимися массами летит над нами, застилая небо. Я только успеваю подумать, что ведь так это продолжаться долго не может, что все это начнет скоро рушится на нас, как уже слышу глухой удар от первого падения. За ним следующий, потом еще и еще. Меня охватывает гнетущее чувство обреченности, беспомощности, бесцельности совершающегося зла. Когда я проснулся, я узнал это чувство – оно было у нас в эпоху репрессий.
14 декабря.
Наконец-то я сдал эту работу – «Технико-экономический доклад о развитии целлюлозно-бумажной промышленности Северо-Западного крупного экономического района». Все вечера и воскресенья были убиты на это, т. к. это была «халтура» за двести рублей, из которых пока что я получил сорок. Такая жизнь – без времени для чтения, без возможности подумать на вольную тему – для меня пытка. Сегодня я блаженствую и сибаритничаю. После работы два часа спал. Сейчас, предвкушая вечерние досуги, ничего еще не начинаю, ни за что еще не берусь.
30 декабря.
Год 1964-й идет к концу. Когда-то он будет далекой историей. О нас, обо мне, о миллионах моих современников забудут. Останется считанное число имен, которые через некоторое время тоже исчезнут. Эти тривиальные мысли все же лезут в голову. И о смерти, об этом тотальном исчезновении, нельзя не думать, как ни пыжься. Правда, я и не пыжусь – смешно закрывать на это глаза. Надо думать об этом, стараться спокойно понять. Надо быть, надо научиться быть счастливым не вопреки смерти (это состояние неустойчивого равновесия), а с учетом смерти.
Вторая тетрадь
1965 год
3 января.
Странно, эту цифру «1965» я ставил еще не так давно в перспективных планах – сейчас это действительность, сегодняшний день!
Вот год, как я делаю эти записи. Они с большой натяжкой могут сойти за дневник. В них меньше всего внешних событий, и это на меня похоже, это в моем духе. Помню, когда-то мама жаловалась на то, что из моих писем не узнаешь о том, как я живу, но она ошибалась – это и есть описание моей жизни. В этом, может быть, есть что-нибудь от Платона – если внешняя сторона жизни для меня только тени. Вот чувство потерянного времени (оно меня преследует с отрочества), когда я, вместо того чтобы размышлять, должен заниматься практическими вещами – это того же поля ягода! Это страшным образом несовременно. И неудивительно, что с таким складом характера я ничего не сделал и не сделаю. В Индии я был бы более уместен, хотя это, вообще говоря, глубоко русская черта.
9 января.
Суббота. Вечер. Досуг, но не безделие! Как я люблю эти часы, когда остаюсь один со своими мыслями и книгами. Это не одиночество – через стену доносятся голоса моих близких. Я знаю, что Женя рядом.
Сегодня опять читал Бунге (Марио Бунге. «Причинность. Место принципа причинности в современной науке» Изд. Иностранной литературы. Москва, 1962). Эти несколько дней, что я к нему прикладываюсь, были для меня счастливыми днями. Его понимание детерминации, как глубокий вдох, распрямляет грудь и оживляет сердце. Еще раз: истина не может быть беднее заблуждения! Я в этом твердо уверен. Чем больше мы будем познавать мир (оставаясь на почве самой строгой науки), тем нам просторнее в нем будет. И все, что ранее не помещалось в нем, а потому искало места за его пределами, нами самими очерченными, что помещалось над ним и противопоставлялось ему под именем Бога, – все это будет поглощено им. Мир будет равен Богу, Бог будет равен Миру, потому что так всегда было, и только неведение человека, который, не осознавая своих потребностей и своей природы, но подчиняясь им, молился раньше камню, потом иконе, потом абсолютному духу, только его неведение заставляло противопоставлять Бога – Миру и называть их по-разному.
Четверг, 21 января.
С воскресенья сижу на больничном листе. Уже вчера настроение было плохим. Сегодня не лучше. Но зато в воскресенье, когда случился жар, и ломало, на душе было необыкновенно хорошо: покойно, светло, радостно. Это уже не первый раз. А в 1950 году, когда я оказался на краю могилы, душевное состояние было блаженным.
Воскресенье, 24 января.
Все еще на больничном листе, сижу под домашним арестом. Душевная пустота. Вчера, кажется, был момент, когда я вдруг почувствовал, что меня ничего не интересует. Ужасное чувство: я заглянул в глаза дьяволу. Под вечер полегчало – помог Блок.
Понедельник, 2 февраля.
На днях, когда рабочее время было уже на исходе, зашел ко мне Ю. В. Его недавно приняли в партию. Сейчас он выполняет какую-то общественную работу в отделе международных связей (кажется, так это называется) райкома. Зашел и спрашивает: знаю ли я что-нибудь о Фрейде.
– А я, – говорит, – вот до вчерашнего дня ничего о нем не слышал, но зато вчера был на диспуте между нашими молодыми философами и американцами.
Оказалось, что таки действительно такой диспут был по инициативе обкома партии в кафе «Дружба». Как говорит Ю. В., после того, как американцы ушли, наши признались в открытую, что отстали от того, что делается на свете в этой области. Такое признание, высказанное вслух, возможность такого диспута – все это ново и очень отрадно. Сколько лет, десятилетий мы шли в шорах. Этот диспут, конечно, был для самого узкого круга и значение его не в свободном обмене мнениями, значение его, будем надеяться, в том, что это первый признак появляющегося сознания необходимости обмена мнениями.
Суббота, 6 февраля.
Странно – выехал в Москву, чувствовал себя полубольным; очень напряженно жил там и уже через два дня всякое недомогание прошло. Неужели подавленность психическая и физическая, которую я по временам ощущаю, – следствие какого-то утомления однообразием, даже тогда, когда это однообразие доставляет мне удовольствие (каждый вечер после отдыха – чтение)? Впечатления – они, наверное, нужны, как разнообразие в пище. Сегодня я чувствую себя довольно бодро, несмотря на физическое утомление.
Воскресенье, 7 февраля.
Очевидно я на рубеже кризиса. Чувствую, что продолжать нельзя, а начинать, понимаю, что поздно. Нельзя продолжать жить без отдачи: читать, размышлять впустую. Но начинать в 54 года чрезвычайно трудно: осталось мало времени – не успеть, а, кроме того, в этом возрасте лучше, чем в молодости знаешь свои возможности, их границы. Что же делать? Всю жизнь мне не хватало досуга, чтобы в этот досуг работать не для заработка, а вот в 60 лет, если доживу, досуг будет, но бессмысленность всяких затей убьет на месте всякое начинание. И для чего же тогда он будет, этот досуг?
Можно спросить:
– Почему же не начал раньше?
– Считал себя неподготовленным.
– А теперь?
– Теперь тоже, но тогда все делалось, чтобы подготовиться к деятельности, а сейчас понятно, что не успею, и такая подготовка бессмысленна.
Понедельник, 1 марта.
В детстве хочется на кого-нибудь походить: на героя прочитанной книги, виденного спектакля, фильма. Это бывает и позднее. Но герои вокруг тебя разные, и дело не в этом. Надо найти собственный алгоритм и решать по нему дни своей жизни, и чем последовательней, тем лучше.
Перуджино. Передача ключей. 1473 год. Сикстинская капелла в Ватикане, Рим.
Передо мной небольшая фотография этой фрески. Я всматриваюсь в нее, и чем дольше и внимательнее, тем более она меня покоряет. Но чем?
Вот я пытаюсь разобраться. Смотрю опять. Строю и опровергаю свои догадки. Наконец, решаюсь выразить словами увиденное, но без веры в свои силы.
Их две группы, идущих навстречу друг другу людей. Может быть, они уже остановились… Их разделяет небольшое пространство. Но оно достаточно, чтобы они не смешивались, чтобы были левые и правые, чтобы было это внешнее разделение и стало возможным его внутреннее преодоление. С изысканной убедительностью внушает нам Перуджино волнующее нас чувство внутреннего единства этих людей. Он их разделил, чтобы потом складками их одежд, положением рук, поворотом тел, наклоном голов изобретательно и многократно доказать нам, что они принадлежат к одному братству. Они единомышленники и единоверцы. Но их двенадцать – его учеников, – остальные горожане. Отличить их нетрудно – не только по головным уборам и платью, но и по духовному облику, по отношению к происходящему, по степени их участия в совершающемся.
Однако на фреске изображена не только передача ключей от Царства Небесного. Есть пейзаж, есть другие люди. Как и зачем они здесь?
Конечно, неслучайно – все подчинено основному и существует для его выражения. Сооружения, которые мы видим на заднем плане, строго симметричны: по бокам две одинаковых триумфальных арки, посередине – храм спокойно симметричной архитектуры. Они доказывают тот же тезис – единство двух групп людей, участвующих в церемонии передачи ключей. Храм даже как бы соединяет их своими боковыми арками, а одинаковые триумфальные ворота по бокам утверждают и закрепляют их единство. Холмы и деревья спасают композицию пейзажа от геометризма.
Единство этих людей – учеников Христа и сопровождающих их горожан, многократно доказанное нашему чувству, оттенено поведением людей на площади. Их маленькие фигурки противопоставлены стоящим на переднем плане: справа они рассыпались, играя, слева – собрались небольшими обособленными группами. И если фигура Христа, передающего ключи Петру, соединяет две группы переднего плана, то две стоящих вдали разъединяют тех, что на площади. Единство первых от этого убедительнее. Это светотень. А мера, масштаб, принятые для той и другой композиции таковы, что разобщенность людей на площади не может разрушить впечатление единства, получаемого от изображения в целом. Кроме того, они и особенно те, которые размещены совсем вдали, между храмом и триумфальной аркой, создают впечатление глубины, так же как большие плиты мостовой, квадраты которых уходят в перспективу. Благодаря этому фреска имеет несколько планов, и на первом, ближайшем к нам, совершается главное.
10–11 марта.
Сейчас пробило двенадцать. Мне пошел пятьдесят пятый год. Мои дорогие, зная мои пристрастия, подарили мне Плутарха и Лескова.
Весна, солнце, оживающий воздух каждый год помогает мне перевести дух после зимнего мрака и с новыми силами преодолевать время. Хорошо, что день рождения мой приходится на весну – раннюю, раннюю весну, когда все лучшее впереди.
19 апреля.
Я совершенно забросил свой дневник. Больше месяца – ни одной строчки, а много раз хотел, но не мог собраться и сесть за него. Было так 1-го апреля, когда вернулся с кладбища от мамы; после прочтения, даже вернее после внимательного разглядывания и прочтения книги Алпатова, которую подарил мне 11 марта Коляна[14] («Памятники древнерусской живописи»); было так и вчера – после возвращения из Москвы, которая, что ни говори, для меня родной город. Этот раз был там два дня. Приехал утром, в шестом часу. Все еще чисто, на улицах почти безлюдно. Поехал к Новодевичьеву монастырю. Постоял против него, освещенного ранним солнцем, потом поехал к собору Рождественского монастыря, которому 460 лет, но который, несмотря на свой возраст, сохранил ясность мысли и, вопреки всему случившемуся, уверен в правоте своего благочестия. Но я могу потом самому себе показаться другим, чем я был на самом деле в 1965 году. Поэтому я должен сказать здесь, что я с радостью в сердце смотрел в это утро и на фасад гостиницы «Юность»: светло-серые горизонтальные полосы стен, темно-серые стекла окон и синие промежутки между ними – хорошо.
27 апреля.
Весна в этом году действует на меня, как болезнь. Она все замутила во мне, разволновала, растревожила и бросила меня на съедение желаниям, которые, я думал, стали ручными, но оказались по ту сторону повиновения и сейчас готовы разорвать меня. Я раздражителен и без конца огорчаю мою Женю.
1 и 2 мая; суббота, воскресенье.
Я задумал это пешее возвращение домой за день или за два до праздников. Я представлял себе, как будет хорошо, освободившись с работы пораньше, идти этой дорогой, имея два свободных дня впереди. И вот вчера, выйдя с работы без двадцати два, я пошел, медленно, не спеша, по Огородникова к Степана Разина и по ней к саду Тридцатилетия; затем через сад, через сквер, где круглое озерцо на Промышленную улицу, на Турбинную и через дворы на проспект Стачек; то есть так, как я часто по утрам, в обратном направлении, хожу на работу. Но тогда у меня впереди не радующий меня труд, а теперь – два дня любимых занятий. Но я не прошел и ста метров, как почувствовал, что мне бесконечно грустно. На улицах готовились к празднику, и стояла весна. Я старался не встречаться с людьми глазами, потому что чувствовал какое у меня тяжелое и безрадостное лицо. Мне было жаль, как детства, той поры, когда можно было верить в личное бессмертие. Так я шел до самого сада. Но когда вступил в него и поднял глаза к верхушкам деревьев, к небу – вспомнил вдруг свою собственную догадку, что есть не только чувство окружающего нас – вещей, самого себя, но и чувство своего единства с миром. И исстрадавшись от усилий понять свое место и свое назначение в этом мире, я сделал попытку шагнуть в это чувство. Это мне скоро удалось. На душе посветлело. Я пришел домой уравновешенный. Это шестое и лучшее наше чувство. Праздники прошли хорошо.
5 мая, среда.
Сегодня было торжественное собрание по случаю приближающего двадцатилетия Победы. Почтили память погибших вставанием. Молодежи на собрании было мало – не пришла.
22 мая, суббота.
Сижу перед окном в гостинице «Останкино». Идет дождь, который нарушил мои планы, и прогулка моя по роще ботанического сада не состоялась. Небо хмурое. Жду девяти часов, чтобы отправиться на вокзал и ехать домой.
Читаю Виктора Некрасова – «Месяц во Франции» («Новый мир»? 4, 1965 г.), где он кокетничает, а мне немножко скучно. Представил себе, что живу один в Москве (которую нежно люблю с детства), что у меня своя комната. Вот наступает вечер… Что делать? То, что всегда дома, – читать? Разбираться в спиритуализме древнерусской живописи? Но если я могу этим заниматься окруженный семьей, может быть, еще нужный ей, то в условиях одиночества это любительство и дилетантизм мне показались бессмысленными.
24 мая, понедельник.
Уехал в Архангельск Володя. Грустно. Пусто. Беспокоюсь.
24 июня, четверг.
Прошел ровно месяц, как я не видел Вовку. Сегодня он у меня был здесь, в Зеленогорске. Пробудет в Ленинграде несколько дней, потом опять в Архангельск.
25 июня, пятница, Зеленогорск.
Я очень не доволен собой. На Колянины заботы отвечаю раздражительностью. Раздражают не заботы, и раздражительностью я отвечаю, собственно, не на них. Но я нетерпим и слишком ко многому, почти ко всему, что нас с ним различает. А он хороший – терпеливо сносит.
______________________________
Это было 22 июня. Мы с Коляной пошли на озеро, которое за железной дорогой в пяти километрах от Зеленогорска. Он купался, я бродил между сосен. И вот вспомнил, как в последний раз прощаясь с мамочкой и поцеловав ее, когда она лежала в гробу, такая же, как при жизни, я был поражен прикосновением к ее ледяному лбу. И я тут понял, что передо мной только ее обличие, а ее уже нет. Иногда, давно известные вещи, став твоим личным опытом, постигаются впервые в их подлинном значении. Так и тут. А сейчас, при воспоминании об этом, мне стало до предела ясно, как велика разница между целостностью и суммой частей ее составляющих. Она так же огромна, как разница между холодными останками, которые тогда были передо мной, и тем, что было моей мамой, которая любила, тосковала, страдала, радовалась, жила. Я не знаю, как правильно назвать ту целостность, частями которой являются микромиры и галактики, и которая, конечно, неизмеримо больше, чем просто сумма этих своих частей! И так ли невежественны были те, которые, пытаясь всем своим существом понять эту целостность и приобщиться к ней, называли ее Богом?
Для того, чтобы познавать части этой целостности, достаточно обладать пятью чувствами, но для того, чтобы познать целостность как таковую – нужно шестое.
Те, кто сегодня именуют себя материалистами, полагают обойтись пятью.
30 июня, среда, Зеленогорск.
Чтение для меня это, пожалуй, прежде всего – поиск. Я ищу нужное мне слово. Но, может быть, его мне надо искать не у других, а у себя? Прочитанное похоже на стороны вписанных в окружность многоугольников. Их, многоугольников, много. Некоторые из них имеют три, четыре, пять сторон – они совсем похожи на то, что мне надо, а нужна окружность; другие имеют сто, двести, тысячу сторон и они, особенно некоторые из них, близки к тому, что мне надо. Но все они никогда не становятся окружностью круга и не утоляют меня…
Очевидно, нужное слово надо найти мне самому, а это не легко, потому что искомая окружность подобна орбите – я знаю, что она есть, но как ее увидеть?
12 июля, понедельник, Зеленогорск.
10-е, 11-е и 12-е июля были лучшими днями моего отпуска. Их не в силах был омрачить даже приближающийся конец моей вольности – часы служебного присутствия, которые должны начаться с 15 июля. Эти три дня с 10-го по 12-е были днями радостных размышлений, находок, душевного равновесия и душевного подъема. Я обретаю новое миросозерцание, более емкое, а потому более правильное, чем прежнее. Оно мучительно созревало год, два, а скорее всего, еще больше. Теперь многое проясняется. Я чувствую себя счастливым.
4 сентября, суббота, Ленинград.
Вчера вышел из больницы, где пролежал с 28 июля. Я не вел там этих записей, потому, что не был уверен в скромности соседей (некоторых из них), а делиться с ними своими мыслями не хотел.
Летом «ходячим» больным в больнице Мечникова хорошо, т. к. прогулки разрешены в течение всего дня, исключая часы обхода врачей, процедур и приема пищи. Я много бродил и очень любил эти уединения. Всякий раз, оставаясь один, я уходил мыслями в открывшийся мне мир, где мне счастливо и легко дышалось.
Кроме того, наблюдая больных и слушая их беседы, которые с маниакальной монотонностью возвращаются снова и снова к теме их болезней, видя этот проникающий эгоцентризм, часто, конечно, искупаемый страданиями, я очень ясно почувствовал, что счастье человеческое никогда не будет найдено тем, кто живет собою и для себя. Здесь человек подчинен закону конечных вещей и явлений, истина которых во взаимосвязи с окружающим их миром.
Странно, эту цифру «1965» я ставил еще не так давно в перспективных планах – сейчас это действительность, сегодняшний день!
Вот год, как я делаю эти записи. Они с большой натяжкой могут сойти за дневник. В них меньше всего внешних событий, и это на меня похоже, это в моем духе. Помню, когда-то мама жаловалась на то, что из моих писем не узнаешь о том, как я живу, но она ошибалась – это и есть описание моей жизни. В этом, может быть, есть что-нибудь от Платона – если внешняя сторона жизни для меня только тени. Вот чувство потерянного времени (оно меня преследует с отрочества), когда я, вместо того чтобы размышлять, должен заниматься практическими вещами – это того же поля ягода! Это страшным образом несовременно. И неудивительно, что с таким складом характера я ничего не сделал и не сделаю. В Индии я был бы более уместен, хотя это, вообще говоря, глубоко русская черта.
9 января.
Суббота. Вечер. Досуг, но не безделие! Как я люблю эти часы, когда остаюсь один со своими мыслями и книгами. Это не одиночество – через стену доносятся голоса моих близких. Я знаю, что Женя рядом.
Сегодня опять читал Бунге (Марио Бунге. «Причинность. Место принципа причинности в современной науке» Изд. Иностранной литературы. Москва, 1962). Эти несколько дней, что я к нему прикладываюсь, были для меня счастливыми днями. Его понимание детерминации, как глубокий вдох, распрямляет грудь и оживляет сердце. Еще раз: истина не может быть беднее заблуждения! Я в этом твердо уверен. Чем больше мы будем познавать мир (оставаясь на почве самой строгой науки), тем нам просторнее в нем будет. И все, что ранее не помещалось в нем, а потому искало места за его пределами, нами самими очерченными, что помещалось над ним и противопоставлялось ему под именем Бога, – все это будет поглощено им. Мир будет равен Богу, Бог будет равен Миру, потому что так всегда было, и только неведение человека, который, не осознавая своих потребностей и своей природы, но подчиняясь им, молился раньше камню, потом иконе, потом абсолютному духу, только его неведение заставляло противопоставлять Бога – Миру и называть их по-разному.
Четверг, 21 января.
С воскресенья сижу на больничном листе. Уже вчера настроение было плохим. Сегодня не лучше. Но зато в воскресенье, когда случился жар, и ломало, на душе было необыкновенно хорошо: покойно, светло, радостно. Это уже не первый раз. А в 1950 году, когда я оказался на краю могилы, душевное состояние было блаженным.
Воскресенье, 24 января.
Все еще на больничном листе, сижу под домашним арестом. Душевная пустота. Вчера, кажется, был момент, когда я вдруг почувствовал, что меня ничего не интересует. Ужасное чувство: я заглянул в глаза дьяволу. Под вечер полегчало – помог Блок.
Понедельник, 2 февраля.
На днях, когда рабочее время было уже на исходе, зашел ко мне Ю. В. Его недавно приняли в партию. Сейчас он выполняет какую-то общественную работу в отделе международных связей (кажется, так это называется) райкома. Зашел и спрашивает: знаю ли я что-нибудь о Фрейде.
– А я, – говорит, – вот до вчерашнего дня ничего о нем не слышал, но зато вчера был на диспуте между нашими молодыми философами и американцами.
Оказалось, что таки действительно такой диспут был по инициативе обкома партии в кафе «Дружба». Как говорит Ю. В., после того, как американцы ушли, наши признались в открытую, что отстали от того, что делается на свете в этой области. Такое признание, высказанное вслух, возможность такого диспута – все это ново и очень отрадно. Сколько лет, десятилетий мы шли в шорах. Этот диспут, конечно, был для самого узкого круга и значение его не в свободном обмене мнениями, значение его, будем надеяться, в том, что это первый признак появляющегося сознания необходимости обмена мнениями.
Суббота, 6 февраля.
Странно – выехал в Москву, чувствовал себя полубольным; очень напряженно жил там и уже через два дня всякое недомогание прошло. Неужели подавленность психическая и физическая, которую я по временам ощущаю, – следствие какого-то утомления однообразием, даже тогда, когда это однообразие доставляет мне удовольствие (каждый вечер после отдыха – чтение)? Впечатления – они, наверное, нужны, как разнообразие в пище. Сегодня я чувствую себя довольно бодро, несмотря на физическое утомление.
Воскресенье, 7 февраля.
Очевидно я на рубеже кризиса. Чувствую, что продолжать нельзя, а начинать, понимаю, что поздно. Нельзя продолжать жить без отдачи: читать, размышлять впустую. Но начинать в 54 года чрезвычайно трудно: осталось мало времени – не успеть, а, кроме того, в этом возрасте лучше, чем в молодости знаешь свои возможности, их границы. Что же делать? Всю жизнь мне не хватало досуга, чтобы в этот досуг работать не для заработка, а вот в 60 лет, если доживу, досуг будет, но бессмысленность всяких затей убьет на месте всякое начинание. И для чего же тогда он будет, этот досуг?
Можно спросить:
– Почему же не начал раньше?
– Считал себя неподготовленным.
– А теперь?
– Теперь тоже, но тогда все делалось, чтобы подготовиться к деятельности, а сейчас понятно, что не успею, и такая подготовка бессмысленна.
Понедельник, 1 марта.
В детстве хочется на кого-нибудь походить: на героя прочитанной книги, виденного спектакля, фильма. Это бывает и позднее. Но герои вокруг тебя разные, и дело не в этом. Надо найти собственный алгоритм и решать по нему дни своей жизни, и чем последовательней, тем лучше.
* * *
Я как бегущий – стремлюсь вперед и вперед, а окружающего не вижу, не понимаю, не умею им насладиться. Так нельзя. Такое стремление не приведет ни к знанию, ни к счастью. И вот (это было недели две тому назад) я решил сделать опыт – остановиться и присмотреться, не боясь потери времени. Передо мной была фотография фрески Перуджино. Я не торопился, не читал что-нибудь нового, остановился на ней, чтобы дать себе отчет, почему она так хороша? И вот, что я в те дни записал:Перуджино. Передача ключей. 1473 год. Сикстинская капелла в Ватикане, Рим.
Передо мной небольшая фотография этой фрески. Я всматриваюсь в нее, и чем дольше и внимательнее, тем более она меня покоряет. Но чем?
Вот я пытаюсь разобраться. Смотрю опять. Строю и опровергаю свои догадки. Наконец, решаюсь выразить словами увиденное, но без веры в свои силы.
Их две группы, идущих навстречу друг другу людей. Может быть, они уже остановились… Их разделяет небольшое пространство. Но оно достаточно, чтобы они не смешивались, чтобы были левые и правые, чтобы было это внешнее разделение и стало возможным его внутреннее преодоление. С изысканной убедительностью внушает нам Перуджино волнующее нас чувство внутреннего единства этих людей. Он их разделил, чтобы потом складками их одежд, положением рук, поворотом тел, наклоном голов изобретательно и многократно доказать нам, что они принадлежат к одному братству. Они единомышленники и единоверцы. Но их двенадцать – его учеников, – остальные горожане. Отличить их нетрудно – не только по головным уборам и платью, но и по духовному облику, по отношению к происходящему, по степени их участия в совершающемся.
Однако на фреске изображена не только передача ключей от Царства Небесного. Есть пейзаж, есть другие люди. Как и зачем они здесь?
Конечно, неслучайно – все подчинено основному и существует для его выражения. Сооружения, которые мы видим на заднем плане, строго симметричны: по бокам две одинаковых триумфальных арки, посередине – храм спокойно симметричной архитектуры. Они доказывают тот же тезис – единство двух групп людей, участвующих в церемонии передачи ключей. Храм даже как бы соединяет их своими боковыми арками, а одинаковые триумфальные ворота по бокам утверждают и закрепляют их единство. Холмы и деревья спасают композицию пейзажа от геометризма.
Единство этих людей – учеников Христа и сопровождающих их горожан, многократно доказанное нашему чувству, оттенено поведением людей на площади. Их маленькие фигурки противопоставлены стоящим на переднем плане: справа они рассыпались, играя, слева – собрались небольшими обособленными группами. И если фигура Христа, передающего ключи Петру, соединяет две группы переднего плана, то две стоящих вдали разъединяют тех, что на площади. Единство первых от этого убедительнее. Это светотень. А мера, масштаб, принятые для той и другой композиции таковы, что разобщенность людей на площади не может разрушить впечатление единства, получаемого от изображения в целом. Кроме того, они и особенно те, которые размещены совсем вдали, между храмом и триумфальной аркой, создают впечатление глубины, так же как большие плиты мостовой, квадраты которых уходят в перспективу. Благодаря этому фреска имеет несколько планов, и на первом, ближайшем к нам, совершается главное.
10–11 марта.
Сейчас пробило двенадцать. Мне пошел пятьдесят пятый год. Мои дорогие, зная мои пристрастия, подарили мне Плутарха и Лескова.
Весна, солнце, оживающий воздух каждый год помогает мне перевести дух после зимнего мрака и с новыми силами преодолевать время. Хорошо, что день рождения мой приходится на весну – раннюю, раннюю весну, когда все лучшее впереди.
19 апреля.
Я совершенно забросил свой дневник. Больше месяца – ни одной строчки, а много раз хотел, но не мог собраться и сесть за него. Было так 1-го апреля, когда вернулся с кладбища от мамы; после прочтения, даже вернее после внимательного разглядывания и прочтения книги Алпатова, которую подарил мне 11 марта Коляна[14] («Памятники древнерусской живописи»); было так и вчера – после возвращения из Москвы, которая, что ни говори, для меня родной город. Этот раз был там два дня. Приехал утром, в шестом часу. Все еще чисто, на улицах почти безлюдно. Поехал к Новодевичьеву монастырю. Постоял против него, освещенного ранним солнцем, потом поехал к собору Рождественского монастыря, которому 460 лет, но который, несмотря на свой возраст, сохранил ясность мысли и, вопреки всему случившемуся, уверен в правоте своего благочестия. Но я могу потом самому себе показаться другим, чем я был на самом деле в 1965 году. Поэтому я должен сказать здесь, что я с радостью в сердце смотрел в это утро и на фасад гостиницы «Юность»: светло-серые горизонтальные полосы стен, темно-серые стекла окон и синие промежутки между ними – хорошо.
27 апреля.
Весна в этом году действует на меня, как болезнь. Она все замутила во мне, разволновала, растревожила и бросила меня на съедение желаниям, которые, я думал, стали ручными, но оказались по ту сторону повиновения и сейчас готовы разорвать меня. Я раздражителен и без конца огорчаю мою Женю.
1 и 2 мая; суббота, воскресенье.
Я задумал это пешее возвращение домой за день или за два до праздников. Я представлял себе, как будет хорошо, освободившись с работы пораньше, идти этой дорогой, имея два свободных дня впереди. И вот вчера, выйдя с работы без двадцати два, я пошел, медленно, не спеша, по Огородникова к Степана Разина и по ней к саду Тридцатилетия; затем через сад, через сквер, где круглое озерцо на Промышленную улицу, на Турбинную и через дворы на проспект Стачек; то есть так, как я часто по утрам, в обратном направлении, хожу на работу. Но тогда у меня впереди не радующий меня труд, а теперь – два дня любимых занятий. Но я не прошел и ста метров, как почувствовал, что мне бесконечно грустно. На улицах готовились к празднику, и стояла весна. Я старался не встречаться с людьми глазами, потому что чувствовал какое у меня тяжелое и безрадостное лицо. Мне было жаль, как детства, той поры, когда можно было верить в личное бессмертие. Так я шел до самого сада. Но когда вступил в него и поднял глаза к верхушкам деревьев, к небу – вспомнил вдруг свою собственную догадку, что есть не только чувство окружающего нас – вещей, самого себя, но и чувство своего единства с миром. И исстрадавшись от усилий понять свое место и свое назначение в этом мире, я сделал попытку шагнуть в это чувство. Это мне скоро удалось. На душе посветлело. Я пришел домой уравновешенный. Это шестое и лучшее наше чувство. Праздники прошли хорошо.
5 мая, среда.
Сегодня было торжественное собрание по случаю приближающего двадцатилетия Победы. Почтили память погибших вставанием. Молодежи на собрании было мало – не пришла.
* * *
Все продолжаю думать о том же – что есть истина? Ни одно учение не выражает собой все истины, а там где часть истины выдается за всю, – там начинается догматизм.22 мая, суббота.
Сижу перед окном в гостинице «Останкино». Идет дождь, который нарушил мои планы, и прогулка моя по роще ботанического сада не состоялась. Небо хмурое. Жду девяти часов, чтобы отправиться на вокзал и ехать домой.
Читаю Виктора Некрасова – «Месяц во Франции» («Новый мир»? 4, 1965 г.), где он кокетничает, а мне немножко скучно. Представил себе, что живу один в Москве (которую нежно люблю с детства), что у меня своя комната. Вот наступает вечер… Что делать? То, что всегда дома, – читать? Разбираться в спиритуализме древнерусской живописи? Но если я могу этим заниматься окруженный семьей, может быть, еще нужный ей, то в условиях одиночества это любительство и дилетантизм мне показались бессмысленными.
24 мая, понедельник.
Уехал в Архангельск Володя. Грустно. Пусто. Беспокоюсь.
24 июня, четверг.
Прошел ровно месяц, как я не видел Вовку. Сегодня он у меня был здесь, в Зеленогорске. Пробудет в Ленинграде несколько дней, потом опять в Архангельск.
25 июня, пятница, Зеленогорск.
Я очень не доволен собой. На Колянины заботы отвечаю раздражительностью. Раздражают не заботы, и раздражительностью я отвечаю, собственно, не на них. Но я нетерпим и слишком ко многому, почти ко всему, что нас с ним различает. А он хороший – терпеливо сносит.
______________________________
Это было 22 июня. Мы с Коляной пошли на озеро, которое за железной дорогой в пяти километрах от Зеленогорска. Он купался, я бродил между сосен. И вот вспомнил, как в последний раз прощаясь с мамочкой и поцеловав ее, когда она лежала в гробу, такая же, как при жизни, я был поражен прикосновением к ее ледяному лбу. И я тут понял, что передо мной только ее обличие, а ее уже нет. Иногда, давно известные вещи, став твоим личным опытом, постигаются впервые в их подлинном значении. Так и тут. А сейчас, при воспоминании об этом, мне стало до предела ясно, как велика разница между целостностью и суммой частей ее составляющих. Она так же огромна, как разница между холодными останками, которые тогда были передо мной, и тем, что было моей мамой, которая любила, тосковала, страдала, радовалась, жила. Я не знаю, как правильно назвать ту целостность, частями которой являются микромиры и галактики, и которая, конечно, неизмеримо больше, чем просто сумма этих своих частей! И так ли невежественны были те, которые, пытаясь всем своим существом понять эту целостность и приобщиться к ней, называли ее Богом?
Для того, чтобы познавать части этой целостности, достаточно обладать пятью чувствами, но для того, чтобы познать целостность как таковую – нужно шестое.
Те, кто сегодня именуют себя материалистами, полагают обойтись пятью.
30 июня, среда, Зеленогорск.
Чтение для меня это, пожалуй, прежде всего – поиск. Я ищу нужное мне слово. Но, может быть, его мне надо искать не у других, а у себя? Прочитанное похоже на стороны вписанных в окружность многоугольников. Их, многоугольников, много. Некоторые из них имеют три, четыре, пять сторон – они совсем похожи на то, что мне надо, а нужна окружность; другие имеют сто, двести, тысячу сторон и они, особенно некоторые из них, близки к тому, что мне надо. Но все они никогда не становятся окружностью круга и не утоляют меня…
Очевидно, нужное слово надо найти мне самому, а это не легко, потому что искомая окружность подобна орбите – я знаю, что она есть, но как ее увидеть?
12 июля, понедельник, Зеленогорск.
10-е, 11-е и 12-е июля были лучшими днями моего отпуска. Их не в силах был омрачить даже приближающийся конец моей вольности – часы служебного присутствия, которые должны начаться с 15 июля. Эти три дня с 10-го по 12-е были днями радостных размышлений, находок, душевного равновесия и душевного подъема. Я обретаю новое миросозерцание, более емкое, а потому более правильное, чем прежнее. Оно мучительно созревало год, два, а скорее всего, еще больше. Теперь многое проясняется. Я чувствую себя счастливым.
4 сентября, суббота, Ленинград.
Вчера вышел из больницы, где пролежал с 28 июля. Я не вел там этих записей, потому, что не был уверен в скромности соседей (некоторых из них), а делиться с ними своими мыслями не хотел.
Летом «ходячим» больным в больнице Мечникова хорошо, т. к. прогулки разрешены в течение всего дня, исключая часы обхода врачей, процедур и приема пищи. Я много бродил и очень любил эти уединения. Всякий раз, оставаясь один, я уходил мыслями в открывшийся мне мир, где мне счастливо и легко дышалось.
Кроме того, наблюдая больных и слушая их беседы, которые с маниакальной монотонностью возвращаются снова и снова к теме их болезней, видя этот проникающий эгоцентризм, часто, конечно, искупаемый страданиями, я очень ясно почувствовал, что счастье человеческое никогда не будет найдено тем, кто живет собою и для себя. Здесь человек подчинен закону конечных вещей и явлений, истина которых во взаимосвязи с окружающим их миром.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента