Страница:
– Дело не в этом.
– А в чем? Я понимаю, что ты другой инструмент не хочешь, ну так надо же твой искать! Вон, вспомни, как у Найдина из квартета Бородина альт украли. Помнишь? Он к подружке пошел, а инструмент в машине оставил. «Сториони», кажется, из госколлекции. Его какой-то наркоман взял и за сто баксов продал, а потом менты нашли и отдавать не хотели, тоже продать пытались, уже за какие-то большие штуки. Но вернули же инструмент! И твой вернется, у него внешность характерная, легко будет искать!
– Коля, ну я же сказал тебе, я знаю, кто взял, – с тоской в голосе перебивает Боб. – Одолжи мне на метро лучше. А потом сам все поймешь.
– Боб, – качает головой Иноземцев, засовывая наконец пакет в урну и доставая из бумажника сотенную, – ты поезжай домой, ляг поспать, а потом я тебе позвоню и мы еще поговорим, ладненько?
Иванов кивает, хлопает друга по плечу, пытается даже улыбнуться.
– Конечно. Ты, это, извини. И спасибо большое.
– Я позвоню, – напоследок Иноземцев грозит Бобу пальцем. – Обязательно что-нибудь придумаем.
И лидер квартета поднимает руку, чтобы поймать такси. А Боб с облегчением отворачивается и шагает к метро.
– Ну сколько тебе говорить, Володя, он был в невменозе, не хотел он разговаривать. А мне надо было по делам.
– «По делам, по делам», – передразнивает Иноземцева альтист. – Говно теперь наши дела.
В девятом часу вечера им уже ясно, что Боб исчез. Они сто раз звонили ему и на мобильный, и на домашний телефон, а чертановский житель Дорфман и звонил, и стучал в дверь, даже забрался на дерево, чтобы заглянуть в окно второго этажа – но там не было ни света, ни тем более Иванова.
– Даже все приборы выключил, – рассказывал виолончелист уже в «Шварцвальде», залпом осушив первую кружку. – Ни одного огонька.
– Но как ты это разглядел? – горячился Иноземцев, понимая уже, что все это напрасно.
– Расскажи еще раз, что он тебе сказал? – спрашивает теперь Дорфман.
– Не, ну ребят, ну что я буду опять повторять, вы же все слышали.
– Он сказал, что знает, у кого скрипка, да? – упорствует виолончелист. У него уже немного заплетается язык.
– Да, Миша, он сказал, что знает, кто ее взял. Но не сказал кто.
– Блин, фигня какая-то. – Чернецов со стуком опускает пустую кружку на стол. – Что делать-то будем?
– Искать Боба. Искать скрипку. Ну, и я должен сказать Константинову. Будет нечестно ему не сказать, – отвечает Иноземцев.
– Ты, наверно, думаешь, Константинов будет тебе искать и Боба, и скрипку, – лезет в бутылку Чернецов. – Да он пошлет тебя в жопу, и все. Скажет, пошел ты в жопу со своим квартетом Сссс...ибелиуса. Ты Бобу друг или нет?
– Я хоть что-то делаю. Вот из ментовки ездил его сегодня доставать, – показывает зубы Иноземцев. – А ты что сделал? Сидишь здесь бухой. И что, от этого Боб найдется и сыграет тебе Гершвина на ночь? Как лучшему другу?
Чувствуя, что эффектный выход уже через минуту станет невозможен, Иноземцев порывисто поднимается, кидает на стол пару тысячных бумажек и шагает к выходу. С силой пущенная Дорфманом ему в спину кружка сбивает скрипачу шаг и разлетается вдребезги о кафельный пол. За соседними столиками испуганно оглядываются, из предбанника поспешает охранник в черной униформе. Дорфман уже на ногах.
– Уважаемые дамы и господа, прошу меня извинить. Был нетрезв. Ущерб оплачу. Мы уже уходим. Еще раз приношу извинения.
В кулаке у него зажаты мятые купюры. Преувеличенно осторожно он кладет их на стол и ладонью показывает охраннику: мол, все нормально, дебоша не будет. Подошедший официант пересчитывает деньги и кивает: мол, можно отпустить. Иноземцев уже ретировался, и в пахучую весеннюю темноту Дорфман и Чернецов выходят вдвоем.
– Куда он мог уехать, как думаешь? – спрашивает виолончелист альтиста.
– Ну не к родителям же, наверно, – прикидывает Чернецов. – Понять бы, что вчера случилось...
– Да как ты поймешь! Вроде он домой поехал, а оказалось вон как...
Друзья некоторое время идут в молчании.
– Я ему письмо напишу, – говорит Чернецов. – Он же будет электронную почту проверять. Напишу ему, что хочу с ним вместе играть.
– Напиши, что я тоже, – воодушевляется Дорфман. – А чего, Боб вполне себе первая скрипка. Нашли бы вместо этого мудака вторую...
И они направляются к ларьку взять еще пива и обсудить, как они создадут другой квартет, когда Боб ответит им по почте.
Граф Коцио
Корелли, La Folia
– А в чем? Я понимаю, что ты другой инструмент не хочешь, ну так надо же твой искать! Вон, вспомни, как у Найдина из квартета Бородина альт украли. Помнишь? Он к подружке пошел, а инструмент в машине оставил. «Сториони», кажется, из госколлекции. Его какой-то наркоман взял и за сто баксов продал, а потом менты нашли и отдавать не хотели, тоже продать пытались, уже за какие-то большие штуки. Но вернули же инструмент! И твой вернется, у него внешность характерная, легко будет искать!
– Коля, ну я же сказал тебе, я знаю, кто взял, – с тоской в голосе перебивает Боб. – Одолжи мне на метро лучше. А потом сам все поймешь.
– Боб, – качает головой Иноземцев, засовывая наконец пакет в урну и доставая из бумажника сотенную, – ты поезжай домой, ляг поспать, а потом я тебе позвоню и мы еще поговорим, ладненько?
Иванов кивает, хлопает друга по плечу, пытается даже улыбнуться.
– Конечно. Ты, это, извини. И спасибо большое.
– Я позвоню, – напоследок Иноземцев грозит Бобу пальцем. – Обязательно что-нибудь придумаем.
И лидер квартета поднимает руку, чтобы поймать такси. А Боб с облегчением отворачивается и шагает к метро.
* * *
– Что ты за человек, Колян? – с отвращением произносит Чернецов, допивая пятую кружку пива. – На хрена ты его отпустил, а?– Ну сколько тебе говорить, Володя, он был в невменозе, не хотел он разговаривать. А мне надо было по делам.
– «По делам, по делам», – передразнивает Иноземцева альтист. – Говно теперь наши дела.
В девятом часу вечера им уже ясно, что Боб исчез. Они сто раз звонили ему и на мобильный, и на домашний телефон, а чертановский житель Дорфман и звонил, и стучал в дверь, даже забрался на дерево, чтобы заглянуть в окно второго этажа – но там не было ни света, ни тем более Иванова.
– Даже все приборы выключил, – рассказывал виолончелист уже в «Шварцвальде», залпом осушив первую кружку. – Ни одного огонька.
– Но как ты это разглядел? – горячился Иноземцев, понимая уже, что все это напрасно.
– Расскажи еще раз, что он тебе сказал? – спрашивает теперь Дорфман.
– Не, ну ребят, ну что я буду опять повторять, вы же все слышали.
– Он сказал, что знает, у кого скрипка, да? – упорствует виолончелист. У него уже немного заплетается язык.
– Да, Миша, он сказал, что знает, кто ее взял. Но не сказал кто.
– Блин, фигня какая-то. – Чернецов со стуком опускает пустую кружку на стол. – Что делать-то будем?
– Искать Боба. Искать скрипку. Ну, и я должен сказать Константинову. Будет нечестно ему не сказать, – отвечает Иноземцев.
– Ты, наверно, думаешь, Константинов будет тебе искать и Боба, и скрипку, – лезет в бутылку Чернецов. – Да он пошлет тебя в жопу, и все. Скажет, пошел ты в жопу со своим квартетом Сссс...ибелиуса. Ты Бобу друг или нет?
– Я хоть что-то делаю. Вот из ментовки ездил его сегодня доставать, – показывает зубы Иноземцев. – А ты что сделал? Сидишь здесь бухой. И что, от этого Боб найдется и сыграет тебе Гершвина на ночь? Как лучшему другу?
Чувствуя, что эффектный выход уже через минуту станет невозможен, Иноземцев порывисто поднимается, кидает на стол пару тысячных бумажек и шагает к выходу. С силой пущенная Дорфманом ему в спину кружка сбивает скрипачу шаг и разлетается вдребезги о кафельный пол. За соседними столиками испуганно оглядываются, из предбанника поспешает охранник в черной униформе. Дорфман уже на ногах.
– Уважаемые дамы и господа, прошу меня извинить. Был нетрезв. Ущерб оплачу. Мы уже уходим. Еще раз приношу извинения.
В кулаке у него зажаты мятые купюры. Преувеличенно осторожно он кладет их на стол и ладонью показывает охраннику: мол, все нормально, дебоша не будет. Подошедший официант пересчитывает деньги и кивает: мол, можно отпустить. Иноземцев уже ретировался, и в пахучую весеннюю темноту Дорфман и Чернецов выходят вдвоем.
– Куда он мог уехать, как думаешь? – спрашивает виолончелист альтиста.
– Ну не к родителям же, наверно, – прикидывает Чернецов. – Понять бы, что вчера случилось...
– Да как ты поймешь! Вроде он домой поехал, а оказалось вон как...
Друзья некоторое время идут в молчании.
– Я ему письмо напишу, – говорит Чернецов. – Он же будет электронную почту проверять. Напишу ему, что хочу с ним вместе играть.
– Напиши, что я тоже, – воодушевляется Дорфман. – А чего, Боб вполне себе первая скрипка. Нашли бы вместо этого мудака вторую...
И они направляются к ларьку взять еще пива и обсудить, как они создадут другой квартет, когда Боб ответит им по почте.
Граф Коцио
Казале, 1775
«Казале, Синьору Джованни Микеле Ансельми Бриатта.
1775, 4 июня, Кремона.
Отбросив церемонии, пишу как коммерсант: из полученного с последней почтой письма, которое Ваша милость писала мне 13 числа прошлого месяца, я вижу, что Вы предлагаете только пять джильято за все имеющиеся у меня формы и шаблоны, отданные во временное пользование Бергонци, а также за рабочие инструменты моего покойного синьора отца, а это слишком малая сумма; и все же, желая показать мое горячее желание услужить Вам и дабы в Кремоне не осталось ни одной вещи синьора моего отца, я уступлю их за шесть джильято с условием, что Вы их незамедлительно отдадите в руки синьору Доменико Дюпюи с сыновьями – фабрикантам шелковых чулок; я же отправлю все вышеозначенные предметы с условием, что удержу для себя пять джильято, а остальную сумму использую на кассовые расходы, упаковку и выплату пошлины, необходимой для их пересылки Вам. Оставшуюся после этого сумму я попрошу Вам вернуть самого синьора Дюпюи, проживающего под портиками Туринской ярмарки, или же Вы выплатите означенному синьору Дюпюи семь джильято, тогда я возьму на себя все расходы, а Вам пришлю в придачу два смычка из змеиного дерева, которые у меня имеются. Паоло Страдивари».
Граф Игнацио Алессандро Коцио ди Салабуэ отложил письмо, которое переслал ему Бриатта, торговец мануфактурой из Казале. Купец образцово исполнил поручение графа – приобрел по бросовой цене все, что оставил в наследство лютьер из Кремоны Антонио Страдивари. Шесть джильято – чуть больше половины той цены, за которую можно было купить одну скрипку работы этого мастера.
За последний год граф скупил много таких скрипок – тринадцать у того же Паоло, еще десяток у других владельцев. Целеустремленно пополняя коллекцию, ныне крупнейшую во всей Италии, Коцио многое узнал о Страдивари. Что он был худ и высок ростом, зимой носил белую шерстяную шапочку, а летом – легкую, из хлопковой ткани, что работал он в переднике из белой кожи и что один из всех мастеров в Кремоне делал скрипки не как мог, а как хотел. Граф покупал их, потому что полюбил их глубокий, мощный, сладкий звук, а к архитектору форм, этот звук порождавших, проникся глубочайшим почтением. Инструменты и лекала мастера он выкупил, чтобы сохранить для потомков: было очевидно, что за последние тридцать лет искусство создания струнных пришло в упадок.
Но последнее письмо коммерсанта Паоло Страдивари тревожило графа Коцио. Не тем, что все было написано в одно предложение – кремонец явно ненавидел ставить точки, – а чем-то другим. Он снова взял в руки желтоватый листок дешевой бумаги и выхватил взглядом покоробившее его место: «Дабы в Кремоне не осталось ни одной вещи синьора моего отца». Вот, значит, как. Почему сын великого мастера готов принять невысокую, прямо скажем, цену за все, что тот оставил после себя, – может быть, даже за сами секреты его ремесла, – лишь бы в Кремоне ничто больше не напоминало о Страдивари?
Холодок пробежал по спине графа: ему вспомнились кое-какие подробности одного важного разговора, превратившего его из мецената в коллекционера.
Началось все как обычно: старый Джованни Батиста Гваданьини низко склонился перед графом, которому лишь недавно сравнялось двадцать, и стал бормотать о своей глубочайшей признательности. Он и вправду был многим обязан графу: Коцио к тому времени почти год покупал большую часть инструментов, которые делал Гваданьини. Строго говоря, столько скрипок, альтов и виолончелей Коцио не требовалось, но без него у мастера было бы недостаточно заказов, чтобы содержать большую семью. Встреча с графом спасла лютьера из Пьяченцы от безнадежной нищеты. Коцио был уверен, однако, что будущие поколения скрипачей по достоинству оценят не его щедрость, а качество работы Гваданьини. Хотя Игнацио был только любителем – профессия музыканта не к лицу первому сыну графа Карло, обладателю столетнего графского титула, отпрыску рода, награжденного дворянским патентом больше двухсот лет назад, – он все же виртуозно владел смычком и сам играл на скрипке своего протеже.
Коцио-старший, граф Карло, мало интересовался происходящим за пределами шахматной доски. В его честь назван мат Коцио: решительное движение белого ферзя по горизонтали через всю доску – и у черных остается единственный бессмысленный ход, способный лишь отсрочить капитуляцию. Но молодой граф не был шахматистом по натуре. Взаправдашние сражения, в которых льется кровь и дрожит земля, чуть было не стали делом его жизни, но, когда граф Карло внезапно умер, Игнацио должен был выйти из кавалерийского полка. Отставной прапорщик унаследовал огромное состояние и возможность никогда ничего не делать. Примирить одно с другим было нелегко, и граф Игнацио занялся единственным мирным делом, которое хорошо знал, – музыкой. Тут Гваданьини пришелся ко двору: он ставил свое клеймо на скрипки с восемнадцати лет, а познакомился с Коцио в шестьдесят три.
Игнацио было неуютно выслушивать благодарности старика при каждой встрече, вот и в тот раз он возразил:
– Через двадцать лет ваши инструменты будут стоить намного дороже, чем я сейчас за них плачу.
– Вы правы в том, синьор граф, что цены на инструменты сейчас неоправданно низкие, – отвечал Гваданьини, разгибаясь, как вспомнилось теперь Коцио, с совсем не стариковским изяществом. – Да и возраст хорошей скрипке всегда на пользу. Но раз уж вы заговорили о будущих ценах, я как раз хотел бы кое-что с вами обсудить. Вы ведь купили никак не меньше трех десятков моих инструментов. Это уже коллекция, но несколько однобокая. Вы даже не представляете, синьор граф, как мне лестна эта однобокость, но в благодарность за вашу щедрость я хотел бы помочь вам ее исправить.
Коцио не сразу поверил своим ушам.
– Вы хотите порекомендовать мне ваших конкурентов, синьор Гваданьини? Значит, ваши дела пошли на поправку?
– О, синьор граф, тот, кого я собираюсь вам рекомендовать, не вполне конкурент, – возразил старик. – Он умер сорок лет назад. Вы наверняка даже слышали его имя – он известный мастер. Антонио Страдивари из Кремоны.
– Да, я слышал о нем как о великом мастере. Все-таки я не такой уж невежда, – улыбнулся Игнацио. – Он, кажется, был учеником Николо Амати?
– Кажется, только в своих мечтах, – покачал головой лютьер. – Я ведь из Пьяченцы, а оттуда до Кремоны совсем недалеко. В пору моей молодости, когда Страдивари еще работал, в Кремоне говорили про зажиточного человека – «богат, как Страдивари». Все хорошие заказы доставались ему – и от королевских дворов, и от богатых любителей, таких, как вы, синьор граф. Так что другим мастерам тогда в Кремоне, да и в Брешии и Пьяченце, делать было почти нечего, многие разъехались по другим городам искать клиентов. Ну и, как вы можете себе представить, большой любви к синьору Страдивари никто из нас не испытывал. И говорили о нем всякое. Мой тезка, синьор Гварнери, – а его отец как раз учился у великого Амати, – рассказывал, что Страдивари был самозванец.
– Самозванец?
– Насколько я помню рассказ синьора Гварнери, дело было так. Антонио Страдивари работал на мебельщика, синьора Пескароли. Даже квартировал у него в доме, и, хотя был очень молод, Пескароли очень ценил его как резчика и инкрустатора. Как-то раз синьор Амати получил заказ на богато изукрашенные инструменты от одного герцога. И мебельщик одолжил ему своего ученика, чтобы выполнить этот заказ. А через некоторое время синьор Амати увидел скрипку с ярлыком «Antonius Stradivarius Cremonensis Alumnus Nicolaii Amati», страшно разгневался, пошел в дом к синьору Пескароли и потребовал, чтобы это безобразие прекратилось. И что никакой этот Страдивари не его ученик, а столяр, и если нахватался чего в мастерской, так наверняка все понял неправильно. Ну, Страдивари напечатал новые ярлыки и продолжал себе делать скрипки. И, честное слово, будь он и в самом деле учеником синьора Амати, то не посрамил бы учителя.
– Однако он смошенничал! Это роняет его в моих глазах, – поморщился Коцио, воспитанный в правилах офицерской чести.
– Э, дорогой мой синьор граф, я ведь не говорю, что и сам синьор Гварнери рассказывал правду. Страдивари многие завидовали, и было за что. А говорили всякое – даже, что он продал душу дьяволу. Потому что все делали примерно одно и то же, а деньги текли только к нему. Никто не понимал, что особенного в его скрипках, – ну да, инкрустацию никто другой так делать не умел, но ведь к звуку она никакого отношения не имеет. Другие мастера не хотели в этом признаваться, но инструменты синьора Страдивари звучали по-особенному, сочнее, богаче. И лютьеры в Кремоне, Брешии, Пьяченце старались ему подражать – когда он вдруг стал делать скрипки более плоскими, чем у синьора Амати, или когда стал использовать красноватый лак вместо желтого. Но ни у кого не получалось добиться такого же звука. Я знаю только одного мастера, чьи инструменты звучат лучше, и он, кажется, считал, что синьор Страдивари одержим бесом. Сын Джованни Батиста Гварнери, Джузеппе, – он был старше меня всего на двенадцать лет, но рано умер. Он даже на своих ярлыках печатал Святое Имя, будто соревновался не с синьором Антонио, а с самим сатаной. Если так, Господь выиграл состязание по звуку, но дьявол взял свое в цене. У Гварнери скрипки выходили неказистые – в столярном деле Страдивари не было равных. Только настоящие ценители понимают, как хорош был Джузеппе.
– Так, может быть, как раз его скрипки мне лучше поискать для коллекции? Если они звучат лучше всех? – Игнацио не мог даже припомнить, слышал ли он когда-нибудь имя Гварнери.
– Их, синьор граф, именно что придется искать. Джузеппе продавал их за бесценок, и кто знает, у кого они теперь... Другое дело – инструменты синьора Страдивари. Я как раз хотел вам об этом рассказать. Вы сейчас можете разом купить больше десятка скрипок его работы. Я узнал, что младший сын синьора Антонио, Паоло, хочет избавиться разом от всех скрипок, которые достались ему в наследство. А еще у него сохранились все лекала и инструменты, которыми пользовался синьор Антонио, и с ними он тоже готов расстаться за небольшую цену.
– Ему не нужны лекала самого великого мастера в Кремоне? Он считает себя выше отца?
– Он не лютьер, синьор граф. Он торговец тканями. Свое ремесло синьор Антонио пытался передать двум другим сыновьям – Франческо и Омобоно. Но, во-первых, он очень строго за ними присматривал и, я слышал, до самой смерти все переделывал за ними, потому что считал их бездарями. А прожил-то синьор Антонио долго, почти девяносто пять лет. А во-вторых, и Омобоно, и Франческо недавно умерли, и все досталось Паоло – а ему ни к чему эти деревяшки и железки. И готовые скрипки, которые отец сделал впрок, на черный день, тоже ни к чему – торговля у него идет неплохо.
– И что же, у Страдивари не было учеников?
– Нет, синьор граф. Если бы я верил во всякие россказни, я бы вам сказал, что дар, исходящий от дьявола, нельзя никому передать, потому что достался он тебе в обмен на душу. И что ровно поэтому из сыновей синьора Страдивари не вышло хороших мастеров. Но на самом деле в Кремоне никогда не было принято обучать кого-то, кроме сыновей. Синьор Амати был исключением из правила. Говорят, он стал брать учеников, потому что в то время чума и война выкосили мастеров, и с одними сыновьями он не справился бы со всеми заказами. С тех пор его дорогой никто не пошел.
– Хм. Итак, синьор Гваданьини, вы советуете мне купить все, что осталось у этого Паоло Страдивари?
– Да, синьор граф. Раз уж вы начали собирать коллекцию инструментов, лучшей основы, чем эта, для нее не найти. Мне немного страшно давать вам этот совет – вдруг, начав собирать старые кремонские скрипки, вы охладеете к моей работе. Но я желаю вам только добра, ведь вы пришли мне на помощь в трудное для меня время.
Нетерпеливо заверяя Гваданьини в постоянстве своей дружбы, Коцио уже знал, что принял решение, и прикидывал, как ему устроить сделку, не спугнув Паоло и не дав ему возможности взвинтить цену до небес. Тут-то он и вспомнил про торговца мануфактурой Бриатту: наверняка тот сумеет найти общий язык с собратом по цеху, внушить ему доверие и хорошо сторговаться о наследстве Страдивари.
Так все и вышло. И вот теперь, когда у Паоло не осталось уже отцовских скрипок и даже рабочие инструменты знаменитого лютьера готовы были к отправке в Казале, Коцио вдруг вспомнил, что Гваданьини тогда наговорил ему про дьявола. Может быть, зря граф пропустил слова старика мимо ушей?
Коцио не отличался ни излишней набожностью, ни мнительностью, но заподозрить, что дело нечисто, было слишком легко. Почему никто из мастеров так и не смог скопировать звук инструментов Страдивари? Как ему удалось сохранить твердую руку до 95 лет, ведь он работал до самой смерти – ни одному другому лютьеру не удавалось ничего подобного? Почему ни один из сыновей не унаследовал его дар? Как удалось столяру, пусть и очень хорошему, победить всех мастеров в округе, если он даже не учился у кремонского патриарха, Николо Амати?
«Какой-то бред из времен инквизиции, – думал Коцио, в раздражении расхаживая по кабинету. – Не могу же я относиться к этому серьезно. Но тогда почему мне совсем не хочется вступать во владение тем, что купил в Кремоне мануфактурщик?»
В надежде стряхнуть наваждение граф решительно встал и направился в специальную комнату, в которой год назад приказал построить вдоль стен шкафы для инструментов. Грубо схватив за шейку первую попавшуюся скрипку Страдивари – плосковатую, покрытую коричневым лаком с красным отливом, инкрустированную вдоль уса контрастными зубчиками, – он рванул дверь шкафа со смычками, выхватил один и торопливо настроился; чтобы развеять дьявольщину, фуга из Первой скрипичной сонаты Баха подходила как нельзя лучше. Ударил по струнам, ошибся, упрямо мотнул головой, начал снова – сбился. «Нельзя играть, когда так злишься», – остановил он себя здравой мыслью. Опустил смычок, глубоко вдохнул, выдохнул, подложил кружевной платок под скрипку, безошибочно сыграл пять тактов – и едва подавил острое желание зашвырнуть инструмент в угол. Это не музыка: звуки вываливались из коричневой скрипки вкривь и вкось, неуклюжие, словно сыгранные слепым уличным музыкантом на кривобокой коробке с негодными струнами.
Игнацио выбрал другую скрипку уже более тщательно. Но все повторилось: невыносимый для чувствительного графского уха визг и скрежет вместо упорядоченной саксонской гармонии. Что за чертовщина! Он будто в одночасье разучился играть! Вернув «страдивари» на место, Коцио потянулся за испытанным инструментом работы Гваданьини, который предпочитал до покупки кремонского наследства. И музыка полилась привычно, умиротворяюще. Но радости не принесла.
Назло всему Коцио доиграл фугу, убрал инструмент в шкаф и, даже не закрыв створки, быстро вышел из своего хранилища, кликнул слугу и велел седлать коня. Ему нужно было проветриться.
На пороге нового, девятнадцатого века граф окончательно забросит свою коллекцию инструментов ради менее беспокойного увлечения: истории родного города. Скрипки, альты, виолончели и гитары Коцио отправит в Милан, к старому другу, Карло Карли. Граф вполне разумно объяснит ему, что в окрестностях Казале стало небезопасно: там теперь постоянно рыщут то французы, то австрийцы, то даже русские этого дикаря Суворова. К тому времени пройдет двадцать лет с того дня, как он в последний раз пытался играть на скрипке Страдивари.
Одну из этих скрипок Карли, банкир, меценат и музыкант, в 1817 году без всяких усилий убедит графа продать виртуозу по имени Никколо Паганини. А все прочие, включая и ту, коричневую, с инкрустацией вдоль уса, еще через семь лет купит одержимый Луиджи Таризио. Граф Игнацио Алессандро Коцио ди Салабуэ не будет скучать по ним ни дня.
1775, 4 июня, Кремона.
Отбросив церемонии, пишу как коммерсант: из полученного с последней почтой письма, которое Ваша милость писала мне 13 числа прошлого месяца, я вижу, что Вы предлагаете только пять джильято за все имеющиеся у меня формы и шаблоны, отданные во временное пользование Бергонци, а также за рабочие инструменты моего покойного синьора отца, а это слишком малая сумма; и все же, желая показать мое горячее желание услужить Вам и дабы в Кремоне не осталось ни одной вещи синьора моего отца, я уступлю их за шесть джильято с условием, что Вы их незамедлительно отдадите в руки синьору Доменико Дюпюи с сыновьями – фабрикантам шелковых чулок; я же отправлю все вышеозначенные предметы с условием, что удержу для себя пять джильято, а остальную сумму использую на кассовые расходы, упаковку и выплату пошлины, необходимой для их пересылки Вам. Оставшуюся после этого сумму я попрошу Вам вернуть самого синьора Дюпюи, проживающего под портиками Туринской ярмарки, или же Вы выплатите означенному синьору Дюпюи семь джильято, тогда я возьму на себя все расходы, а Вам пришлю в придачу два смычка из змеиного дерева, которые у меня имеются. Паоло Страдивари».
Граф Игнацио Алессандро Коцио ди Салабуэ отложил письмо, которое переслал ему Бриатта, торговец мануфактурой из Казале. Купец образцово исполнил поручение графа – приобрел по бросовой цене все, что оставил в наследство лютьер из Кремоны Антонио Страдивари. Шесть джильято – чуть больше половины той цены, за которую можно было купить одну скрипку работы этого мастера.
За последний год граф скупил много таких скрипок – тринадцать у того же Паоло, еще десяток у других владельцев. Целеустремленно пополняя коллекцию, ныне крупнейшую во всей Италии, Коцио многое узнал о Страдивари. Что он был худ и высок ростом, зимой носил белую шерстяную шапочку, а летом – легкую, из хлопковой ткани, что работал он в переднике из белой кожи и что один из всех мастеров в Кремоне делал скрипки не как мог, а как хотел. Граф покупал их, потому что полюбил их глубокий, мощный, сладкий звук, а к архитектору форм, этот звук порождавших, проникся глубочайшим почтением. Инструменты и лекала мастера он выкупил, чтобы сохранить для потомков: было очевидно, что за последние тридцать лет искусство создания струнных пришло в упадок.
Но последнее письмо коммерсанта Паоло Страдивари тревожило графа Коцио. Не тем, что все было написано в одно предложение – кремонец явно ненавидел ставить точки, – а чем-то другим. Он снова взял в руки желтоватый листок дешевой бумаги и выхватил взглядом покоробившее его место: «Дабы в Кремоне не осталось ни одной вещи синьора моего отца». Вот, значит, как. Почему сын великого мастера готов принять невысокую, прямо скажем, цену за все, что тот оставил после себя, – может быть, даже за сами секреты его ремесла, – лишь бы в Кремоне ничто больше не напоминало о Страдивари?
Холодок пробежал по спине графа: ему вспомнились кое-какие подробности одного важного разговора, превратившего его из мецената в коллекционера.
Началось все как обычно: старый Джованни Батиста Гваданьини низко склонился перед графом, которому лишь недавно сравнялось двадцать, и стал бормотать о своей глубочайшей признательности. Он и вправду был многим обязан графу: Коцио к тому времени почти год покупал большую часть инструментов, которые делал Гваданьини. Строго говоря, столько скрипок, альтов и виолончелей Коцио не требовалось, но без него у мастера было бы недостаточно заказов, чтобы содержать большую семью. Встреча с графом спасла лютьера из Пьяченцы от безнадежной нищеты. Коцио был уверен, однако, что будущие поколения скрипачей по достоинству оценят не его щедрость, а качество работы Гваданьини. Хотя Игнацио был только любителем – профессия музыканта не к лицу первому сыну графа Карло, обладателю столетнего графского титула, отпрыску рода, награжденного дворянским патентом больше двухсот лет назад, – он все же виртуозно владел смычком и сам играл на скрипке своего протеже.
Коцио-старший, граф Карло, мало интересовался происходящим за пределами шахматной доски. В его честь назван мат Коцио: решительное движение белого ферзя по горизонтали через всю доску – и у черных остается единственный бессмысленный ход, способный лишь отсрочить капитуляцию. Но молодой граф не был шахматистом по натуре. Взаправдашние сражения, в которых льется кровь и дрожит земля, чуть было не стали делом его жизни, но, когда граф Карло внезапно умер, Игнацио должен был выйти из кавалерийского полка. Отставной прапорщик унаследовал огромное состояние и возможность никогда ничего не делать. Примирить одно с другим было нелегко, и граф Игнацио занялся единственным мирным делом, которое хорошо знал, – музыкой. Тут Гваданьини пришелся ко двору: он ставил свое клеймо на скрипки с восемнадцати лет, а познакомился с Коцио в шестьдесят три.
Игнацио было неуютно выслушивать благодарности старика при каждой встрече, вот и в тот раз он возразил:
– Через двадцать лет ваши инструменты будут стоить намного дороже, чем я сейчас за них плачу.
– Вы правы в том, синьор граф, что цены на инструменты сейчас неоправданно низкие, – отвечал Гваданьини, разгибаясь, как вспомнилось теперь Коцио, с совсем не стариковским изяществом. – Да и возраст хорошей скрипке всегда на пользу. Но раз уж вы заговорили о будущих ценах, я как раз хотел бы кое-что с вами обсудить. Вы ведь купили никак не меньше трех десятков моих инструментов. Это уже коллекция, но несколько однобокая. Вы даже не представляете, синьор граф, как мне лестна эта однобокость, но в благодарность за вашу щедрость я хотел бы помочь вам ее исправить.
Коцио не сразу поверил своим ушам.
– Вы хотите порекомендовать мне ваших конкурентов, синьор Гваданьини? Значит, ваши дела пошли на поправку?
– О, синьор граф, тот, кого я собираюсь вам рекомендовать, не вполне конкурент, – возразил старик. – Он умер сорок лет назад. Вы наверняка даже слышали его имя – он известный мастер. Антонио Страдивари из Кремоны.
– Да, я слышал о нем как о великом мастере. Все-таки я не такой уж невежда, – улыбнулся Игнацио. – Он, кажется, был учеником Николо Амати?
– Кажется, только в своих мечтах, – покачал головой лютьер. – Я ведь из Пьяченцы, а оттуда до Кремоны совсем недалеко. В пору моей молодости, когда Страдивари еще работал, в Кремоне говорили про зажиточного человека – «богат, как Страдивари». Все хорошие заказы доставались ему – и от королевских дворов, и от богатых любителей, таких, как вы, синьор граф. Так что другим мастерам тогда в Кремоне, да и в Брешии и Пьяченце, делать было почти нечего, многие разъехались по другим городам искать клиентов. Ну и, как вы можете себе представить, большой любви к синьору Страдивари никто из нас не испытывал. И говорили о нем всякое. Мой тезка, синьор Гварнери, – а его отец как раз учился у великого Амати, – рассказывал, что Страдивари был самозванец.
– Самозванец?
– Насколько я помню рассказ синьора Гварнери, дело было так. Антонио Страдивари работал на мебельщика, синьора Пескароли. Даже квартировал у него в доме, и, хотя был очень молод, Пескароли очень ценил его как резчика и инкрустатора. Как-то раз синьор Амати получил заказ на богато изукрашенные инструменты от одного герцога. И мебельщик одолжил ему своего ученика, чтобы выполнить этот заказ. А через некоторое время синьор Амати увидел скрипку с ярлыком «Antonius Stradivarius Cremonensis Alumnus Nicolaii Amati», страшно разгневался, пошел в дом к синьору Пескароли и потребовал, чтобы это безобразие прекратилось. И что никакой этот Страдивари не его ученик, а столяр, и если нахватался чего в мастерской, так наверняка все понял неправильно. Ну, Страдивари напечатал новые ярлыки и продолжал себе делать скрипки. И, честное слово, будь он и в самом деле учеником синьора Амати, то не посрамил бы учителя.
– Однако он смошенничал! Это роняет его в моих глазах, – поморщился Коцио, воспитанный в правилах офицерской чести.
– Э, дорогой мой синьор граф, я ведь не говорю, что и сам синьор Гварнери рассказывал правду. Страдивари многие завидовали, и было за что. А говорили всякое – даже, что он продал душу дьяволу. Потому что все делали примерно одно и то же, а деньги текли только к нему. Никто не понимал, что особенного в его скрипках, – ну да, инкрустацию никто другой так делать не умел, но ведь к звуку она никакого отношения не имеет. Другие мастера не хотели в этом признаваться, но инструменты синьора Страдивари звучали по-особенному, сочнее, богаче. И лютьеры в Кремоне, Брешии, Пьяченце старались ему подражать – когда он вдруг стал делать скрипки более плоскими, чем у синьора Амати, или когда стал использовать красноватый лак вместо желтого. Но ни у кого не получалось добиться такого же звука. Я знаю только одного мастера, чьи инструменты звучат лучше, и он, кажется, считал, что синьор Страдивари одержим бесом. Сын Джованни Батиста Гварнери, Джузеппе, – он был старше меня всего на двенадцать лет, но рано умер. Он даже на своих ярлыках печатал Святое Имя, будто соревновался не с синьором Антонио, а с самим сатаной. Если так, Господь выиграл состязание по звуку, но дьявол взял свое в цене. У Гварнери скрипки выходили неказистые – в столярном деле Страдивари не было равных. Только настоящие ценители понимают, как хорош был Джузеппе.
– Так, может быть, как раз его скрипки мне лучше поискать для коллекции? Если они звучат лучше всех? – Игнацио не мог даже припомнить, слышал ли он когда-нибудь имя Гварнери.
– Их, синьор граф, именно что придется искать. Джузеппе продавал их за бесценок, и кто знает, у кого они теперь... Другое дело – инструменты синьора Страдивари. Я как раз хотел вам об этом рассказать. Вы сейчас можете разом купить больше десятка скрипок его работы. Я узнал, что младший сын синьора Антонио, Паоло, хочет избавиться разом от всех скрипок, которые достались ему в наследство. А еще у него сохранились все лекала и инструменты, которыми пользовался синьор Антонио, и с ними он тоже готов расстаться за небольшую цену.
– Ему не нужны лекала самого великого мастера в Кремоне? Он считает себя выше отца?
– Он не лютьер, синьор граф. Он торговец тканями. Свое ремесло синьор Антонио пытался передать двум другим сыновьям – Франческо и Омобоно. Но, во-первых, он очень строго за ними присматривал и, я слышал, до самой смерти все переделывал за ними, потому что считал их бездарями. А прожил-то синьор Антонио долго, почти девяносто пять лет. А во-вторых, и Омобоно, и Франческо недавно умерли, и все досталось Паоло – а ему ни к чему эти деревяшки и железки. И готовые скрипки, которые отец сделал впрок, на черный день, тоже ни к чему – торговля у него идет неплохо.
– И что же, у Страдивари не было учеников?
– Нет, синьор граф. Если бы я верил во всякие россказни, я бы вам сказал, что дар, исходящий от дьявола, нельзя никому передать, потому что достался он тебе в обмен на душу. И что ровно поэтому из сыновей синьора Страдивари не вышло хороших мастеров. Но на самом деле в Кремоне никогда не было принято обучать кого-то, кроме сыновей. Синьор Амати был исключением из правила. Говорят, он стал брать учеников, потому что в то время чума и война выкосили мастеров, и с одними сыновьями он не справился бы со всеми заказами. С тех пор его дорогой никто не пошел.
– Хм. Итак, синьор Гваданьини, вы советуете мне купить все, что осталось у этого Паоло Страдивари?
– Да, синьор граф. Раз уж вы начали собирать коллекцию инструментов, лучшей основы, чем эта, для нее не найти. Мне немного страшно давать вам этот совет – вдруг, начав собирать старые кремонские скрипки, вы охладеете к моей работе. Но я желаю вам только добра, ведь вы пришли мне на помощь в трудное для меня время.
Нетерпеливо заверяя Гваданьини в постоянстве своей дружбы, Коцио уже знал, что принял решение, и прикидывал, как ему устроить сделку, не спугнув Паоло и не дав ему возможности взвинтить цену до небес. Тут-то он и вспомнил про торговца мануфактурой Бриатту: наверняка тот сумеет найти общий язык с собратом по цеху, внушить ему доверие и хорошо сторговаться о наследстве Страдивари.
Так все и вышло. И вот теперь, когда у Паоло не осталось уже отцовских скрипок и даже рабочие инструменты знаменитого лютьера готовы были к отправке в Казале, Коцио вдруг вспомнил, что Гваданьини тогда наговорил ему про дьявола. Может быть, зря граф пропустил слова старика мимо ушей?
Коцио не отличался ни излишней набожностью, ни мнительностью, но заподозрить, что дело нечисто, было слишком легко. Почему никто из мастеров так и не смог скопировать звук инструментов Страдивари? Как ему удалось сохранить твердую руку до 95 лет, ведь он работал до самой смерти – ни одному другому лютьеру не удавалось ничего подобного? Почему ни один из сыновей не унаследовал его дар? Как удалось столяру, пусть и очень хорошему, победить всех мастеров в округе, если он даже не учился у кремонского патриарха, Николо Амати?
«Какой-то бред из времен инквизиции, – думал Коцио, в раздражении расхаживая по кабинету. – Не могу же я относиться к этому серьезно. Но тогда почему мне совсем не хочется вступать во владение тем, что купил в Кремоне мануфактурщик?»
В надежде стряхнуть наваждение граф решительно встал и направился в специальную комнату, в которой год назад приказал построить вдоль стен шкафы для инструментов. Грубо схватив за шейку первую попавшуюся скрипку Страдивари – плосковатую, покрытую коричневым лаком с красным отливом, инкрустированную вдоль уса контрастными зубчиками, – он рванул дверь шкафа со смычками, выхватил один и торопливо настроился; чтобы развеять дьявольщину, фуга из Первой скрипичной сонаты Баха подходила как нельзя лучше. Ударил по струнам, ошибся, упрямо мотнул головой, начал снова – сбился. «Нельзя играть, когда так злишься», – остановил он себя здравой мыслью. Опустил смычок, глубоко вдохнул, выдохнул, подложил кружевной платок под скрипку, безошибочно сыграл пять тактов – и едва подавил острое желание зашвырнуть инструмент в угол. Это не музыка: звуки вываливались из коричневой скрипки вкривь и вкось, неуклюжие, словно сыгранные слепым уличным музыкантом на кривобокой коробке с негодными струнами.
Игнацио выбрал другую скрипку уже более тщательно. Но все повторилось: невыносимый для чувствительного графского уха визг и скрежет вместо упорядоченной саксонской гармонии. Что за чертовщина! Он будто в одночасье разучился играть! Вернув «страдивари» на место, Коцио потянулся за испытанным инструментом работы Гваданьини, который предпочитал до покупки кремонского наследства. И музыка полилась привычно, умиротворяюще. Но радости не принесла.
Назло всему Коцио доиграл фугу, убрал инструмент в шкаф и, даже не закрыв створки, быстро вышел из своего хранилища, кликнул слугу и велел седлать коня. Ему нужно было проветриться.
На пороге нового, девятнадцатого века граф окончательно забросит свою коллекцию инструментов ради менее беспокойного увлечения: истории родного города. Скрипки, альты, виолончели и гитары Коцио отправит в Милан, к старому другу, Карло Карли. Граф вполне разумно объяснит ему, что в окрестностях Казале стало небезопасно: там теперь постоянно рыщут то французы, то австрийцы, то даже русские этого дикаря Суворова. К тому времени пройдет двадцать лет с того дня, как он в последний раз пытался играть на скрипке Страдивари.
Одну из этих скрипок Карли, банкир, меценат и музыкант, в 1817 году без всяких усилий убедит графа продать виртуозу по имени Никколо Паганини. А все прочие, включая и ту, коричневую, с инкрустацией вдоль уса, еще через семь лет купит одержимый Луиджи Таризио. Граф Игнацио Алессандро Коцио ди Салабуэ не будет скучать по ним ни дня.
Корелли, La Folia
Москва, 2012
«Впал в детство» – так Иван Штарк определял свою нынешнюю жизнь. С тех пор как Софья Добродеева окончательно водворилась в его квартире на проспекте Мира, у него не было никакого желания ни искать работу, ни видеть кого-либо из друзей и знакомых. Как в юности, когда они учились в Свердловском художественном училище, Иван и Софья стали часто ходить на этюды. Она, последние двадцать лет прожившая в Бостоне и никогда не бросавшая своего ремесла, писала быстро, уверенно, безошибочно схватывая настроение момента. Он, забросивший живопись почти четверть века назад и все последние годы трудившийся в банке на ниве нетрадиционных инвестиций, вспоминал утраченный навык. Софье на удивление, вспоминал быстро. В училище у него был свой стиль – немного детский, хрупкий, мягкий. Его легко было принять за неумение или бездарность; иные и принимали. Теперь, почти в сорок лет, Штарку было все равно, что о нем подумают, и некоторая наивность его манеры казалась уместной, даже современной. Незнакомый с Иваном профессионал мог бы даже назвать ее расчетливой. Софья, всегда заканчивавшая работу первой, складывала этюдник и любовалась им. «Зря ты тогда бросил», – часто говорила она. Штарк списывал это на их новообретенный уют и Софьину беременность, пока еще незаметную внешне.
Как-то за ними увязалась дочь Штарка, Ира. В тринадцать поздновато начинать занятия живописью, но у нее оказался точный глаз и хорошее чувство цвета. Софье было не лень возиться с ней, и казалось, что неприкаянная прежде Ирка наконец обнаружила занятие по душе.
Чаще всего они ходили пешком в Останкинский парк, малолюдный и чистый. Штарк понимал, что к рождению ребенка придется купить машину, но все откладывал. После недавних бостонских приключений, в результате которых они с Софьей снова оказались вместе, а в один частный музей вернулись украденные много лет назад картины[1] – правда, копии, но эта информация оказалась для директора музея лишней, – Иван предпочитал не отъезжать от дома дальше чем на несколько остановок метро. «Живем, как в берлоге», – смеялась Софья. Но тут же уверяла Штарка, что ей так нравится.
Том Молинари, с которым Иван, не желая того, сдружился в Бостоне, написал ему несколько писем, но поскольку ответы Штарка становились все короче, писать перестал. Иван теперь посмеивался, вспоминая первое письмо Тома: еще не остыв от их совместных похождений, тот предложил ему вместе работать.
Молинари был страховым сыщиком: по заказу страховых компаний охотился за украденными произведениями искусства и антикварными безделушками. Когда их удавалось вернуть, страховщики экономили на выплатах владельцам. Ну а Иван, конечно, был никакой не сыщик; да, Том не нашел бы без него исчезнувшие из музея картины, но так вышло случайно – в той истории были замешаны работодатели Ивана, совладельцы «АА-Банка», в котором он работал и из которого, вернувшись в Москву, сразу уволился. В отличие от флегматичного Штарка, Молинари был человек азартный и увлекающийся, но он был не дурак, вот и не настаивал на своем нелепом предложении. Зато иногда звонили банкиры, знакомые по прежней жизни, звали в свои проекты. Иван и от них отмахивался: денег у них с Софьей было вполне достаточно для скромного, зато спокойного существования.
В театре, который построил в Останкинском парке граф Шереметев, устраивали концерты барочной музыки. Штарк не был любителем классики – его музыкальный вкус застрял где-то на рубеже 60-х и 70-х, между Лондоном, где свирепствовали Led Zeppelin, и Лос-Анджелесом, где искал смерти Джим Моррисон. Софья любила романсы, у нее было красивое контральто. Но звуки клавесина и настроенных на тон ниже, чем теперь принято, скрипок отлично подходили к нынешнему их вегетативному образу жизни. Так что они повадились ходить «к графу» прямо после этюдов. Скоро дома завелись записи Скарлатти и Виотти, и Иван, как это было ему свойственно, стал читать об этой музыке и людях, ее создавших. «Заведешь себе скоро виоль д’амур, будешь играть под моим окном», – ехидничала Софья. Ивану и в самом деле хотелось научиться играть на каком-нибудь инструменте, хоть на гитаре, но он робел: все-таки не мальчик уже.
И все же Молинари удалось оконфузить Ивана в один субботний вечер. Только успели скрипач-аутентист и его аккомпаниатор погрузиться в нежнейшую грусть La Folia, как телефон в кармане у Штарка начал надрываться неуместным псевдоаналоговым звоном. Забыл выключить! Черт! Пулей Иван вылетает за дверь. Высоченный, нескладный, этакий неуместный клоун, он оставляет позади целый графский пруд молчаливого возмущения и испорченную музыку.
– Что?! – выплевывает он в трубку.
– Я что-то прервал? – вежливо интересуется сыщик на другом конце.
– В общем, да. Но рад тебя слышать, – отвечает Штарк уже человеческим голосом.
– Слушай, ты любишь скрипичную музыку?
Ничто в их предыдущем общении не предвещало такого вопроса: Молинари носил армейские ботинки и ходил на бейсбол, а искусством интересовался только визуальным, да и то потому, что лишь такое можно было украсть, а значит, и отыскать.
Как-то за ними увязалась дочь Штарка, Ира. В тринадцать поздновато начинать занятия живописью, но у нее оказался точный глаз и хорошее чувство цвета. Софье было не лень возиться с ней, и казалось, что неприкаянная прежде Ирка наконец обнаружила занятие по душе.
Чаще всего они ходили пешком в Останкинский парк, малолюдный и чистый. Штарк понимал, что к рождению ребенка придется купить машину, но все откладывал. После недавних бостонских приключений, в результате которых они с Софьей снова оказались вместе, а в один частный музей вернулись украденные много лет назад картины[1] – правда, копии, но эта информация оказалась для директора музея лишней, – Иван предпочитал не отъезжать от дома дальше чем на несколько остановок метро. «Живем, как в берлоге», – смеялась Софья. Но тут же уверяла Штарка, что ей так нравится.
Том Молинари, с которым Иван, не желая того, сдружился в Бостоне, написал ему несколько писем, но поскольку ответы Штарка становились все короче, писать перестал. Иван теперь посмеивался, вспоминая первое письмо Тома: еще не остыв от их совместных похождений, тот предложил ему вместе работать.
Молинари был страховым сыщиком: по заказу страховых компаний охотился за украденными произведениями искусства и антикварными безделушками. Когда их удавалось вернуть, страховщики экономили на выплатах владельцам. Ну а Иван, конечно, был никакой не сыщик; да, Том не нашел бы без него исчезнувшие из музея картины, но так вышло случайно – в той истории были замешаны работодатели Ивана, совладельцы «АА-Банка», в котором он работал и из которого, вернувшись в Москву, сразу уволился. В отличие от флегматичного Штарка, Молинари был человек азартный и увлекающийся, но он был не дурак, вот и не настаивал на своем нелепом предложении. Зато иногда звонили банкиры, знакомые по прежней жизни, звали в свои проекты. Иван и от них отмахивался: денег у них с Софьей было вполне достаточно для скромного, зато спокойного существования.
В театре, который построил в Останкинском парке граф Шереметев, устраивали концерты барочной музыки. Штарк не был любителем классики – его музыкальный вкус застрял где-то на рубеже 60-х и 70-х, между Лондоном, где свирепствовали Led Zeppelin, и Лос-Анджелесом, где искал смерти Джим Моррисон. Софья любила романсы, у нее было красивое контральто. Но звуки клавесина и настроенных на тон ниже, чем теперь принято, скрипок отлично подходили к нынешнему их вегетативному образу жизни. Так что они повадились ходить «к графу» прямо после этюдов. Скоро дома завелись записи Скарлатти и Виотти, и Иван, как это было ему свойственно, стал читать об этой музыке и людях, ее создавших. «Заведешь себе скоро виоль д’амур, будешь играть под моим окном», – ехидничала Софья. Ивану и в самом деле хотелось научиться играть на каком-нибудь инструменте, хоть на гитаре, но он робел: все-таки не мальчик уже.
И все же Молинари удалось оконфузить Ивана в один субботний вечер. Только успели скрипач-аутентист и его аккомпаниатор погрузиться в нежнейшую грусть La Folia, как телефон в кармане у Штарка начал надрываться неуместным псевдоаналоговым звоном. Забыл выключить! Черт! Пулей Иван вылетает за дверь. Высоченный, нескладный, этакий неуместный клоун, он оставляет позади целый графский пруд молчаливого возмущения и испорченную музыку.
– Что?! – выплевывает он в трубку.
– Я что-то прервал? – вежливо интересуется сыщик на другом конце.
– В общем, да. Но рад тебя слышать, – отвечает Штарк уже человеческим голосом.
– Слушай, ты любишь скрипичную музыку?
Ничто в их предыдущем общении не предвещало такого вопроса: Молинари носил армейские ботинки и ходил на бейсбол, а искусством интересовался только визуальным, да и то потому, что лишь такое можно было украсть, а значит, и отыскать.