Леонид Бершидский
Восемь Фаберже

1. «Херувим и колесница», 1888

Нью – Йорк, 1987 год
   Председатель Мэлколм захлопнул золоченую, усыпанную каменьями папку работы Фаберже и потянулся к кнопке звонка – тоже, кстати, от Фаберже, как и все прочие принадлежности на его старинном столе из грецкого ореха. Но в последний момент раздумал вызывать Мэри Энн, а вместо этого схватился за телефонную трубку. И застыл в нерешительности.
 
   Мэлколм Форбс и не считал, скольких приятелей он растерял из-за журнала; сколько людей, считавших себя его друзьями, превратились во врагов из-за резких статей. Обычное дело в издательском бизнесе. Председатель Мэлколм привык философски относиться к таким потерям. Потому что, во-первых, экономически они были менее весомы, чем благодарность тех, о ком журнал писал хорошо: таких было больше, и они с радостью выкладывали по сорок тысяч долларов за рекламную полосу. А во-вторых, чем умнее промышленник или банкир, тем он менее обидчив. Председатель не любил дураков и ценил свою свободу говорить о них, что ему вздумается. Поскольку он был не только председатель совета директоров, но и главный редактор, никто не мог ему этого запретить. Почему собака лижет у себя под хвостом? Потому что может. Вот и Мэлколм Форбс мог позволить себе не думать о последствиях своих выпадов, да и на репортеров журнала щедро распространял эту привилегию. «Что я люблю больше всего? Высказываться», – говорил он интервьюерам. И это была чистая правда.
   Но на этот раз председатель колебался. В папке, которую он так раздраженно захлопнул, среди требующих его подписи бумаг ждала своей участи статья об Арманде Хаммере. Заместитель Мэлколма, Джеймс Майклз, знал, что босс захочет ее увидеть.
   Хаммер всегда заботился о своем имидже человека с высокими устремлениями – ни дня не проработав врачом, он любил, когда его называли «доктор». Мальчишка – репортер – как там его зовут?.. ах да, Норман Бакстайн – в двух тысячах слов сделал все, чтобы этот имидж разрушить. Он ворошил древнюю историю, доказывал, что Хаммер нажил состояние, выполняя поручения советской разведки и проводя сделки в интересах Советского Союза. Надо признать, что текст был совершенно в стиле журнала, которому отец председателя, не мудрствуя лукаво, дал свою фамилию. «Форбс» любил ходить по лезвию ножа, как бы приглашая подать на него в суд, но, как любой хороший юрист тут же объяснял обиженному фигуранту, – без ясных перспектив победы.
   «Только поддержка московских хозяев позволила Арманду Хаммеру построить бизнес – империю, – писал Бакстайн. – И он это знает. Его благодарность коммунистическим лидерам не знает границ. Он со слезами на глазах вспоминает, какие теплые отношения у него были с Леонидом Брежневым, и может с точностью до минуты сказать, сколько продолжалась его последняя встреча с Михаилом Горбачевым. При любом удобном случае Хаммер рассыпается в комплиментах основателю СССР Владимиру Ленину, без чьей помощи он так и остался бы обыкновенным нью – йоркским врачом и совладельцем маленького аптечного бизнеса». И так далее, пока читателю не становилось окончательно ясно, что Хаммер если не русский шпион, то уж точно коммунистическая марионетка, чей единственный талант – всегда следовать воле красных кукловодов.
   Статья смущала председателя Мэлколма по двум причинам. Во – первых, ему нравился Арманд Хаммер. Старик был почти таким же одержимым коллекционером, как и он сам, одним из немногих, с кем Мэлколм мог на равных обсуждать живопись и ювелирное искусство. Хаммеру было уже под 90, но глаза его молодо искрились, – Мэлколм видел в нем себя через двадцать лет. Если старость неизбежна, ее надо встречать, как этот циник, делец до мозга костей, но и тонкий ценитель красоты во всем, от безделушек до человеческих отношений. Нанеся удар по Хаммеру, «Форбс» не лишился бы заметной доли рекламных доходов; в таких случаях Мэлколм обычно не колебался. Но сейчас чувствовал, что дружба с Армандом для него дороже денег.
   Во – вторых, статья наглого мальчишки, хоть на первый взгляд и воплощала дух журнала, на самом деле противоречила его редакционной линии. Мэлколм Форбс верил в капитализм, а значит, и в капиталистов. Отец Арманда Хаммера, аптекарь, был известным леваком, даже имя сыну дал в честь символа Социалистической рабочей партии – руки с молотом. Но сам Арманд вырос настоящим предпринимателем, видящим коммерческие возможности там, куда прочие боялись соваться. Это Хаммер, а не дурацкий текст Бакстайна, нес в себе дух журнала «Форбс». А значит, статья, даже если она основана на фактах, все равно лжива по сути.
   Все это понятно, думал председатель Мэлколм, но что же дальше? Вызвать Бакстайна, объяснить, почему статья не выйдет? Мальчишка, вероятнее всего, уволится и начнет трубить на каждом углу о том, как главный редактор «Форбса» снял правдивый текст о советском происхождении хаммеровских миллионов. Что тогда подумают о нем, Мэлколме Форбсе, в Белом доме? Сейчас президент – почитатель его журнала, не скупящийся на публичные похвалы. Но это – сейчас; такой скандал Мэлколму могут и не простить.
   Попытаться отредактировать статью? Но если извлечь из нее все неприемлемое, она вовсе потеряет смысл. Тут нужна такая тонкая хирургия, на которую не способен, пожалуй, даже умница Майклз.
   Что тогда? Разве что – дать Хаммеру дополнительную возможность оправдаться. Да, Бакстайн взял у него комментарии ко всем основным фактам, изложенным в тексте. Но Арманд не понимает контекста, не видит, как все это изложено, как по нему отбомбился сопливый провокатор, только недавно закончивший школу журналистики в «Коламбии» и мечтающий, небось, об уотергейтской славе расследователей Вудварда и Бернстайна.
   Показать Арманду статью до выхода номера? Это, конечно, тоже повод для скандала. Так не делается. Но, возможно, Мэлколм сумеет убедить репортера в том, что тот сам повел себя неспортивно, не дав Хаммеру возможности адекватно ответить на обвинения. Прочие варианты – точно хуже.
   Приняв решение, Форбс снял-таки телефонную трубку и попросил секретаря соединить его с Хаммером.
   – Арманд, я хочу тебе кое-что показать, – начал он без предисловий.
   – Я, в общем, догадываюсь, что, – проворчал Хаммер. – Ты, на самом деле, не обязан это делать. Я тебе благодарен.
   – Подожди, ты еще не видел текст.
   – Я примерно представляю, что в нем.
   – Ты не хочешь добавить каких-нибудь комментариев? Чтобы это не выглядело так… убийственно?
   Хаммер рассмеялся над таким выбором слова.
   – В моем возрасте смерть принимают всерьез, и я тебя уверяю: чтобы меня убить, маловато будет любой статьи. Но раз уж ты сжалился надо мной, приезжай, я расскажу тебе пару историй. И, может быть, кое-что покажу. Одну штуку, которая может тебя сильно удивить. Я буду в галерее через час.
   Обычно председателю Мэлколму невозможно было назначить встречу через час: его график категорически не допускал таких вольностей. Но с чертовой статьей надо было что-то решать, и Мэлколм попросил Мэри Энн перенести все, что было назначено на вторую половину дня. По крайней мере, добираться было недалеко: до Хаммеровской галереи в двух кварталах от Центрального парка, на Парк – авеню, всего пара миль.
   В назначенное время Форбс вошел в галерею. Хаммер, в коричневом костюме и белоснежной сорочке, ждал его в кабинете напротив входа, где обычно размещался управляющий. Взгляд его из-под кустистых бровей был ясен и приветлив, из-за стола он поднялся проворно, руку Мэлколму стиснул с бодрящей силой. «В его годы я точно не буду так выглядеть, – с завистью подумал Форбс. – С другой стороны, я же не доктор, и живу гораздо веселее».
   Снова усевшись за стол управляющего, Хаммер углубился в чтение статьи. Чтобы не сидеть напротив в нелепом ожидании, Мэлколм прошелся по залам галереи. Но Шагал и его современники не вызывали у главного редактора ничего, кроме недоумения: его собственный вкус тяготел к старым мастерам и ранней американской живописи. Так что скоро он вернулся в кабинет. Хаммер с улыбкой смотрел на него.
   – Как-то раз я подарил Ленину статуэтку – обезьянку с человеческим черепом в руках. Знаешь, что мне сказал Ленин?
   – Что труд сделал из обезьяны человека? Или это сказал Маркс? Я плохо разбираюсь.
   – Он сказал, Мэлколм: «Возможно, наступит день, когда обезьяна подберет с земли человеческий череп и удивится, откуда он взялся». Кажется, под обезьяной он имел в виду твоего репортера.
   – Ну, Арманд, ты не будешь спорить, что Ленин сам многое сделал, чтобы его прогноз сбылся…
   – Я как раз буду спорить. То, о чем ты говоришь, сделал не Ленин, а Сталин. Единственный, кстати, из русских вождей, с которым я не встречался и не работал. И единственный, с которым правительство Соединенных Штатов вступило в союз. Знаешь, Мэлколм, чтобы иметь мнение о том, что происходит в России, надо хорошо ее знать. Я прожил там десять лет в довольно интересное время и с тех пор регулярно там бываю. Наверное, можно сказать, что я знаю Россию и русских. Твоему журналисту не хватает контекста. Даже тебе, боюсь, его немного не хватает.
   – Я отменил на сегодня все встречи, Арманд. Ты мой друг. Объясни мне контекст, и я подумаю, что можно сделать с этой вонючей статьей.
   – Я тебе расскажу одну историю, а там уж ты решишь, хочешь ли слушать дальше. Вот здесь, – Хаммер помахал в воздухе первым листком злосчастной статьи, – много намеков на мою связь с КГБ. А я, Мэлколм, один из немногих ныне живущих, кто знал основателя КГБ… тогда это еще называлось «чека». Он помог мне с моей первой сделкой в России. Дело было в 1921 году. Ты еще не родился. – Хаммер улыбнулся одними губами и продолжал: – В тот год в Америке был огромный урожай зерна. Цены упали, и многие фермеры предпочитали жечь хлеб, чтобы не продавать так дешево. А в России был голод. Там как раз заканчивалась Гражданская война, и пока она шла, крестьяне воевали, а не сеяли. В общем, я сказал большевикам, что могу купить в Америке зерна на миллион долларов, а они бы потом расплатились со мной своим экспортным товаром. У них склады были набиты пушниной, которую никто не покупал. О моем предложении сообщили Ленину, и тот дал указание провести сделку. В России вообще, чтобы решить любую проблему, надо идти к главному. Так уж устроено, я убеждался в этом много раз.
   – Это не только в России, – кивнул Форбс.
   – Да, тебе ли не знать… Ты же, кажется, друг короля Марокко, – снова улыбнулся Хаммер. – Так вот, наше зерно благополучно прибыло в Петербург, а потом в Екатеринбург, на Урал. Но потом мы потеряли его след. Его должны были везти на север, в Алапаевск, я там получил одну асбестовую концессию. Рабочие уже собрались линчевать моего менеджера: он обещал им хлеб, а хлеба все нет и нет. И вот я поехал в Екатеринбург искать наш первый эшелон. И нашел его, все двадцать пять вагонов, на запасном пути. Начальник станции отказывался его отправлять – говорил, что какой-то мост не выдержит такой длинный поезд. Ну, может быть, тогда по частям? Вот тут он и объяснил, шепотом, что я, как человек деловой, должен понимать, что его решение будет мне стоить пятьсот пудов зерна. То есть полвагона. Два процента от груза. Всего лишь. Дзержинский отвечал тогда за железные дороги. Я послал телеграмму в Петроград. Вагоны отправили в тот же день, а начальника станции расстреляли меньше чем через неделю. Следствие в те времена в России долгим не бывало.
   Хаммер замолчал. Мэлколм не сразу понял, что больше президент «Оксидентал петролеум» ничего ему рассказывать не собирался. А когда понял, спросил:
   – Ты считаешь, что теперь мне достаточно контекста?
   Прежде чем ответить, Хаммер с минуту вглядывался в лицо друга. Мэлколм выдержал этот взгляд, только снял свои знаменитые роговые очки, чтобы было чем занять руки.
   – Я бизнесмен, Мэлколм, и я делал бизнес в таких местах и в таких ситуациях, что твой репортер не поймет, о чем речь, если я начну обо всем этом рассказывать. Даже ты не понял. Я скажу понятнее: большевики гораздо честнее и чище многих из тех, чья репутация здесь считается незапятнанной. Они расплатились со мной честно и сполна за все, что я ввез в Россию и построил в России за те десять лет. О них сейчас помнят только «грабь награбленное». А я помню другое. Правда состоит в том, что в живых осталось не так много людей, знающих достаточно, чтобы меня судить. И вот как раз они не стали бы этого делать.
   – Я тоже бизнесмен, Арманд. Я издатель. Мне нельзя просто взять и убить правдивую статью, которую сдал мой журналист, просто потому что мы друзья и я тебе верю. Это будет очень вредно для бизнеса. А ты, значит, и не споришь с тем, что это правдивая статья? Вот в ней написано, например, что коллекция Фаберже и прочих русских штучек, которую ты привез из России, была на самом деле не твоя, а ты просто продавал ее как агент большевистского правительства. Это – правда?
   – Я как раз пытаюсь тебе объяснить, Мэлколм: в России не бывает черного и белого. Это не черно – белая страна. То, что ты сейчас сказал, и правда, и неправда. Пойдем со мной, я тебе кое-что покажу.
   И Хаммер отворил дверь в дальней стене кабинета. Форбс последовал за ним с любопытством коллекционера, ожидающего увидеть что-то не – обычное. Но к тому, что открылось его взгляду в полутемной комнате, уставленной повернутыми к стене холстами, председатель Мэлколм определенно не был готов.
   Посреди комнаты на столике, на который был направлен луч софита, он увидел серебряную двухколесную повозку, без всякого усилия влекомую серебряным же ангелочком, игриво оглянувшимся на свой груз, – золотое яйцо дюйма четыре в высоту, увенчанное крупным сапфиром – кабошоном. Блестящую поверхность яйца пересекали четыре «меридиана» из бриллиантов.
Москва, 2013 год
   С сорок пятого этажа стеклянной башни в «Москва – «Сити» открывался совершенно московский, грязновато – праздничный вид на стройку, помойку, нарядный автотрафик, рубероидные крыши и золотые купола. Хоть это было и не вполне по протоколу, Иван Штарк встал со стула и подошел к окну, которое в этой переговорной заменяло стену: когда еще доведется посмотреть на город с такой вполне птичьей высоты?
   – Нравится? – спросил Ивана хозяин сорок пятого этажа. Он и сам поднялся и встал рядом; долговязый Штарк, привыкший на большинство людей смотреть немного сверху вниз, убедился, что Александр Иосифович Винник почти одного с ним роста, а в плечах заметно пошире.
   – Я люблю Москву, – сказал Штарк. – Только, по-моему, она не предназначена для того, чтобы смотреть на нее с такой высоты.
   – Большая деревня и все такое, да? Ты москвич?
   Как пенопластом по стеклу, были Штарку эти внезапные переходы русских богачей на «ты». Но злиться на них не было смысла: что ж, значит, и он будет к Виннику так обращаться.
   – Теперь – да. А родом из Шадринска.
   – С Урала, значит… А я из Петербурга. В Москве совсем не осталось местных. Так что это мы с тобой решаем, для чего она предназначена.
   Третий участник переговоров видом из окна не интересовался – сидел угрюмо и ждал, когда Штарк с Винником наговорятся на не понятном для него русском. Том Молинари жил в Нью – Йорке, и высокими зданиями его было не удивить.
   Иван приложил немало усилий, чтобы их с партнером не слишком успешная фирма по поиску утраченных произведений искусства обзавелась русской клиентурой. Он напрасно потревожил пару десятков своих знакомых по прежней, банковской жизни, – теперь им некоторое время лучше не звонить, по крайней мере с просьбами. И вот, наконец, клиент, да какой! Винник – самый успешный в городе управляющий активами; к нему несут свои деньги олигархи и большие пенсионные фонды, потому что он умеет выжимать доход из любого, даже падающего рынка. Винник, светский лев, покровитель искусств, устроитель – нет, не вечеринок, настоящих пышных балов; человек, без чьей фотографии не обходится ни один номер GQ, самый завидный холостяк столицы с тех пор, как на Михаила Прохорова перестали обращать внимание даже провинциальные малолетки.
   Ради встречи с ним Штарк заставил Молинари во второй раз получить российскую визу, как тот ни отбрыкивался. Первая виза американцу не понадобилась: он собирался лететь в Москву выручать попавшую в неприятную историю красавицу Анечку Ли, но она сама добралась до Нью – Йорка. Тогда Штарк с Молинари искали старинную кремонскую скрипку, в первый раз исчезнувшую в Петербурге в 1869 году, а в 2012-м украденную у московского скрипача. Анечка была влюблена в растяпу – музыканта, Молинари – тщетно, как тогда казалось Штарку, – надеялся, что эта блажь у нее пройдет. Теперь Анечка Ли жила с Молинари в Гринвич – Виллидж и, кажется, даже не жаловалась на его нерегулярный рабочий график, периоды безденежья и некоторое пренебрежение к личной гигиене, развившееся в порядке психологической компенсации после службы в морской пехоте.
   – Почему ты не можешь встретиться со своим Винником один? – спрашивал Молинари Ивана. – Он даже не сказал пока, что за работу хочет нам предложить. Наверняка это какая-нибудь очередная русская афера вроде той истории с Рембрандтом. Не доверяю я вашим этим олигархам, или как они теперь называются. Я таких обычно помогаю ловить, а не работаю на них.
   Именно «история с Рембрандтом» – неожиданная развязка давнишнего похищения драгоценных картин из Бостонского музея – в свое время свела Штарка с Молинари. Она вообще оказалась поворотной точкой в жизни Ивана, до той поры тихого банковского служащего, помогавшего клиентам вкладывать деньги в искусство. Теперь Штарк ничего не имел против «очередной русской аферы»: его больше не пугали приключения. Кроме того, у него два месяца назад родилась дочь. И хотя Иван чувствовал прилив счастья всякий раз, когда брал ее на руки, он, как всякий свежеиспеченный отец, не вполне осознанно нуждался в отпуске по уходу от семьи. Так что он отвечал Молинари:
   – Если ты ждешь, что я впутаю тебя в албанскую или, скажем, эфиопскую аферу, ждать тебе придется очень долго. Приглашение я выслал, так что подними свою итальянскую задницу со стула и сходи в консульство.
   Последнее слово произнесла, к счастью для Штарка, Анечка Ли.
   – Я бы хотела съездить в Москву, повидаться с подругами, – задумчиво и без всякого нажима, как это было ей свойственно, сказала она Тому за ужином.
   Наутро он подал документы на визу, но в Виннике и его заказе продолжал, как видно, сомневаться. Теперь, в кабинете финансиста на сорок пятом этаже стеклянной башни в «Москва – Сити», сыщик вел себя так, словно ему предлагали заняться слежкой за неверным мужем или поисками пропавшего вчера из дома сорванца – подростка.
   – Мистер Винник, я прилетел издалека и хотел бы узнать, какое дело вы хотите предложить нам с Иваном, – сказал Молинари вроде бы вежливо, но все равно каким-то неприятным тоном.
   Винник понимал по-английски, но говорил, видимо, плохо, поэтому в комнате их было четверо; переводчик, как хамелеон, сливался с фоном, именно так, видимо, представляя себе профессиональное достоинство синхрониста. Теперь он встрепенулся, готовый тотчас же передать слова Винника американцу с секундным отставанием. Но финансист некоторое время молча смотрел Молинари прямо в глаза. Том спокойно выдержал его взгляд.
   – Видите ли, мистер Молинари, – начал Винник наконец. «С американцем-то говорит на «вы», все-таки советский человек – не вытравишь это из нас», – подумал Штарк. – Видите ли, так совпало – только я успел навести о вас некоторые справки в Америке, как у вас обнаружился русский партнер и вышел на меня. Я считаю, такие совпадения нельзя игнорировать.
   – Простите, а по какому поводу вы наводили справки? – поинтересовался Молинари. – Я работаю на страховые компании, помогаю вернуть пропавшие ценности, чтобы избежать выплат. У вас есть страховой бизнес?
   – Да, но он здесь ни при чем. Мне нужна ваша – выходит, Иван, и твоя – помощь в одном частном предприятии. Связанном с яйцами.
   Иван быстро перевел взгляд на переводчика, чтобы поймать на его лице неизбежное секундное смятение. «Яйца» можно было перевести двояко; но лингвист колебался недолго, прежде чем выбрать слово eggs.
   – С яйцами Фаберже, – уточнил Винник, и переводчик еле заметно улыбнулся: угадал. – Вам никогда не приходилось с ними иметь дела?
   Молинари покачал головой.
   – Я слышал, что у семьи Форбс в Нью – Йорке была крупная коллекция этих яиц, но они продали ее русскому миллиардеру… не припомню фамилию, – сказал он.
   – Виктору Вексельбергу, – кивнул Винник.
   – Да, кажется. А остальные эти яйца, я слышал, все в музеях – в Америке и у вас в Кремле. Это такие… штуковины вроде пирожных из золота и камней, очень старомодного вида. Все, больше я ничего о них не знаю.
   – Иван, можешь что-нибудь добавить к тому, что сказал твой партнер?
   Штарк в свое время много работал с московскими коллекционерами, помогая им превратить свои собрания в выгодные инвестиции, но о Фаберже не знал почти ничего: поклонники царского ювелира ему раньше не встречались. «Экзамен, что ли, он нам устраивает?» – с раздражением подумал Иван. Но ответил Виннику вежливо и как мог обстоятельно: потерять заказчика еще до того, как станет ясна суть заказа, было бы глупо.
   – Фаберже был придворный ювелир, кажется, швейцарец. Царь… не помню, который из них… стал заказывать ему пасхальные подарки для жены. Каждое следующее яйцо Фаберже делал затейливее предыдущего, и эти подарки стали традицией, которая прервалась только при большевиках. После семнадцатого года несколько десятков яиц попали вроде бы в Алмазный фонд, и оттуда их продавали за границу. Большевикам нужна была валюта. Арманд Хаммер – был такой американский бизнесмен, большой друг Ленина – купил несколько штук. Он потом перепродавал их Форбсам и еще кому-то. У Форбсов случились финансовые затруднения, и они продали яйца Вексельбергу. Сразу после ареста Ходорковского. Вексельберг же – совладелец ТНК, он хотел сделать какой-то красивый жест, чтобы… ну… немного отогнать демонов. И вот он купил яйца и выставил их в Кремле. Вместе с теми, которые большевики продать не успели.
   – Большинство людей и этого не знает, – похвалил Штарка Винник. – Только Фаберже был никакой не швейцарец. По происхождению француз, а так – немец немцем. Ты ведь, Иван, тоже немецких кровей?
   – Да.
   – А твои предки в России чем занимались?
   – Я никогда не пытался вникнуть в семейную историю, – сказал Штарк. – Моих недальних предков выслали в Курганскую область в начале войны.
   Дальше расспрашивать Ивана Винник не стал.
   – Густав Фаберже держал в Питере, на Большой Морской, маленькую мастерскую и магазинчик в подвале, – продолжил он свой рассказ. – Торговал всякой мелкой ювелиркой, оправами для очков. Ничего особенного собой не представлял. В какой-то момент Петербург ему надоел, и он переехал с семьей в Дрезден, а в Питер скоро прислал своего сына Карла. Тот понемногу выбрался из подвала, сделался купцом второй гильдии – нехило по тем временам, – но главное – стал бесплатно работать в Эрмитаже. Там была большая ювелирная коллекция, в ней что-то всегда требовало ремонта. Ну, и заодно было что утащить к себе в норку.
   – В смысле, украсть? – без всякого удивления спросил Молинари, привыкший иметь дело с ворами.
   – Ворует дурак, умный – смотрит и копирует, – ответил Винник. – Фаберже был умный человек, а в эрмитажной коллекции имелись отличные образцы старинных стилей. Он сделал коллекцию по мотивам скифских золотых украшений, и сама императрица Мария Федоровна купила у него запонки с цикадами. Фаберже попал в орбиту, ему стали поступать заказы от царя и великих князей. Александр III заказал ему первое яйцо для Марии Федоровны к Пасхе 1885 года. Фаберже, кстати, делал эти яйца едва ли не себе в убыток. Понимал, когда имеет смысл задирать цену, а когда – работать на репутацию. Умнейший был человек. Уважаю.
   – Давно ты увлекаешься Фаберже? – спросил Штарк. Познания Винника были явно обширнее средних.
   – Пару месяцев. Поначалу-то я больше Форбсами интересовался. Я же в прошлом году попал в известный список. Сперва смеялся, а потом как-то прилипло ко мне. Кто такой Винник? Фигурант списка «Форбса». А дальше уж по цепочке пошло.
   Штарк попытался вспомнить, на каком месте Винник в «Золотой сотне». Где-то в середине списка. Среди брылястых нефтяных и металлургических магнатов он должен заметно выделяться: выглядит моложе своих лет, разве что вьющиеся черные волосы отступили слишком далеко с высокого лба, но на скуластом лице – ни морщинки, крупный шнобель смотрится бодро и энергично, влажные карие глаза и иронично кривящиеся тонкие губы вполне могли бы принадлежать музыканту или шахматисту. Симпатичный миллиардер из тех, кому ничего не досталось при ельцинской раздаче, – да и так обошлись.
   – Тебе вправду нравятся эти яйца? Ну, как произведения искусства? – спросил Штарк. Интересно, в самом ли деле Винник чужд московского пафоса или скоро он перестанет терпеть такое панибратское обращение?
   – А какая у тебя проблема с яйцами?
   – Ну, я припоминаю что-то из Набокова: мол, проходя мимо витрины Фаберже, мы смеялись над его купеческим вкусом. Много золота, камней, все блестит, как для сороки сделано.
   – Дурак твой Набоков, – обиделся Винник. – Фаберже никогда ничего не выставлял в витрине. Надо было зайти к нему в магазин, чтобы тебе что-нибудь показали. И правильно, зачем дразнить народ? Он завистлив, народ-то… И, кстати, в конце концов все отобрал.