Страница:
Леонид Павлович Кременцов
Теория литературы. Чтение как творчество
Введение
Поэту ПЛ. Вяземскому (1792–1880), несмотря на то что число грамотных в России в его время было ничтожно, принадлежит интереснейшее наблюдение: «Публика делится на два разряда, а именно читающих и читателей. Тут почти та же разница, что между пишущими и писателями. Нечего и говорить, что в том и в другом случае большинство на стороне первых»[1].
В двадцатом веке, когда читать научились практически все, различать чтение просто текстов и текстов художественных стало очевидной необходимостью. Принципиальное различие этих «чтений» обнаруживается при сравнении процессов, протекающих в сознании читателя и читающего. Получая и осмысляя необходимую информацию, читающий откладывает ее до востребования в кладовую своей памяти. Читатель же с помощью воображения, фантазии, интуиции создает в своем сознании художественный мир, становясь таким образом сотворцом писателя, соавтором.
Лев Николаевич Толстой был убежден, что формирование основных нравственно-психологических особенностей личности человека завершается на пятом году его жизни. В дальнейшем происходят главным образом количественные изменения. Но и в том, и в другом процессе он высочайшим образом ценил роль художественного слова как письменного, так и устного. Писатель хорошо понимал, что чтение-восприятие «Войны и мира» или «Воскресения» потребует особых навыков, высокой культуры, жизненного опыта. Поэтому среди его сочинений важное место принадлежит рассказам и повестям, рассчитанным на разные возрасты и разные уровни интеллектуального и эстетического развития. Они вошли в его «Азбуку», состоящую из «Четырех русских книг для чтения», и «Новую азбуку», а также в цикл так называемых «народных рассказов». Один из них – «Чем люди живы» – через сто лет перевернул душу персонажа романа А. Солженицына «Раковый корпус». Нужно очень пожалеть о том, что двадцатый век недооценил этой части художественного, наследия великого человека и великого писателя.
Таким виделся естественный порядок вещей. Чтение художественной литературы было и остается одним из любимейших увлечений русской интеллигенции, непременной частью ее духовной жизни. Но к концу двадцатого века положение художественной литературы в России существенно изменилось.
В марте 1999 группа депутатов Государственной думы внесла предложение об изъятии литературы из школьной программы – за ненадобностью. Кто-то возмутился: деятели культуры во главе с академиком Д. С. Лихачевым выступили в печати с доказательствами абсурдности депутатских инвектив. Кому-то эта акция напомнила давнюю попытку футуристов «сбросить Пушкина, Толстого, Достоевского с парохода современности». Но когда эмоции угасли, обнаружилось, что в некоторых доводах депутатов все-таки был свой резон. Преподавание литературы в большинстве школ оставляет желать лучшего. Это признают многие: учителя и ученики в первую очередь. Художественная литература – единственный вид искусства, с которым школьник постоянно общается на протяжении 10–11 лет. И каких лет! Придя к учителю ребенком, он расстается с ним взрослым человеком. Литература должна принимать самое активное участие в формировании личности, ее нравственно-эстетических принципов. Принимает ли?
На положение литературы в школе самое непосредственное влияние оказывает культурная жизнь в семье и в стране. В свою очередь, могут играть роль особенности текущего литературного процесса, отношение к классике, место телевидения и других подобных развлечений. Оставим пока в стороне разговор о личности преподавателя словесности.
В начале двадцатого столетия успехи науки, промышленности и искусства обещали России прогресс и процветание. Блестящий серебряный век русской литературы, хотя и оказался коротким, оставил глубокий след в истории мировой словесности. Но обещания обманули, надежды не сбылись.
Судьба русской литературы в двадцатом веке складывалась так же трагически, как и судьбы читателей, страдавших под тяжестью неслыханных испытаний: кровавых войн и революций, репрессий, жесточайших несправедливостей, насилия, унижения, лжи, демагогии, лицемерия. Ее развитие после 1917 г. оказалось насильственным образом трансформировано и протекало в трех отдельных руслах:
♦ литература русского зарубежья – И. Бунин, И. Шмелев, В. Набоков и др.;
♦ литература, не признанная официально и в свое время в СССР не печатавшаяся – А. Ахматова, М. Булгаков, А. Платонов и др.;
♦ русская советская литература (по преимуществу социалистического реализма) – М. Горький, В. Маяковский, М. Шолохов и др.
Пострадали все: литература русского зарубежья утратила связь с родной почвой, потеряла читателя; литература так называемой внутренней эмиграции подверглась преследованиям и запретам; литература социалистического реализма, отгородившись железным занавесом от мирового литературного процесса, попыталась установить свои особые «правила игры», но в конечном счете потерпела неудачу.
Главный же удар по художественной литературе как виду искусства в Советской России был нанесен в 20-е годы идеологическим решением, выполнение которого строго контролировалось цензурой: «Литературное дело должно стать частью общепролетарского дела, «колесиком и винтиком» одного-единого великого социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса»[2]. Таким общим делом тогда было объявлено строительство социализма. Следовало догнать и перегнать капиталистические страны, и литературе предложили, по выражению В. Маяковского, «занять свое место в рабочем строю».
Подобное решение имело тяжелые последствия, анализ которых должен стать предметом специального исследования. Скажем здесь только о том, что таким образом писатель лишался внутренней свободы, без которой деятельность в искусстве невозможна. Многовековой опыт развития мирового искусства и литературы игнорировался; основным критерием оценки художественного произведения становилось его соответствие указаниям партии и правительства. С начала 30-х годов литература стала на глазах терять свою привлекательность. Сужались ее тематические рамки: эпохе строительства социализма в первую очередь были нужны книги о трудовых подвигах, о прошлых и будущих военных успехах, о внутренней и внешней политике и т. д., и т. п. Уходили на второй план и исчезали лирико-романтические, фантастические, сатирические произведения. На глазах обеднел язык. Талантливые книги, не нашедшие себе места «в рабочем строю», независимо от времени их создания безжалостно изымались из употребления. Были запрещены Ф. Достоевский и Н. Лесков, С. Есенин и А. Ахматова, М. Булгаков и А. Платонов – сей скорбный перечень можно продолжать и продолжать.
Все это сказалось и на положении литературы в учебных заведениях. Труды В. Я. Стоюнина, В. И. Водовозова, М. А. Рыбниковой и многих других методистов к тому времени создали серьезную научную базу для изучения литературы и подготовки читателя. Уже в 20-е годы от их наследия пришлось отказаться, так как они противоречили инструкциям Наркомпроса. Советский ребенок должен был знать, что в поэме Н. Гоголя «Мертвые души» обличается, царская Россия, крепостное право и т. п., но «Выбранные места из переписки с друзьями» ему были совершенно не нужны. Пушкинскую «Капитанскую дочку», не обращая внимания на эпиграф, школьнику представляли исключительно как произведение о восстании Пугачева, который оказывался главным героем произведения. Подобной обработке подвергались все книги, входившие в школьную программу, после чего оказывались практически снятыми нравственно-эстетические проблемы произведения. Читать его было необязательно, достаточно запомнить несколько строчек из учебника. Все это отнюдь не противоречило той программе ликвидации безграмотности, которая развернулась в стране в 20—30-е годы. Руководители страны понимали, что догнать капиталистические государства и построить социализм в стране, где население в массе своей било неграмотным, невозможно. Сразу после окончания Гражданской войны была развернута кампания по ликвидации безграмотности – создавались специальные школы для взрослых, заработали так называемые ликбезы. И в 1936 году, когда было объявлено, что социализм у нас в основном построен, все узнали, что и неграмотных в стране больше нет. Мысль о том, что можно научиться складывать из букв слова, из слов предложения и оставаться при этом человеком невежественным и безнравственным, как-то не возникала.
Таким образом, с подготовкой читающих что в школах, что в ликбезах дело обстояло более или менее благополучно. С читателями же была настоящая катастрофа. В двадцатом веке несколько поколений выросли под мощным идеологическим прессом. С помощью постановлений, государственных премий, орденов, арестов, судебных процессов, высылки из страны, сервильной литературной критики и т. п. им внушались превратные представления о том, что такое художественная литература и каково ее место в духовной жизни человека. Читатель был постоянно вынужден оставаться в строго очерченных рамках истолкования текста, который в этом случае переставал быть целостным художественным произведением и оборачивался в своих частях пособием по истории, по обществоведению, по психологии и т. п. При этом навыки реципиента, человека, воспринимающего искусство, оставались невостребованными. Свою роль сыграла школа, где книги перестали читать, – их учились «проходить».
Подоспели изменения в системе подготовки учителей литературы. На время или постоянно из учебных планов вузов и педучилищ исчезали введение в литературоведение, литературная критика, выразительное чтение и другие дисциплины. К настоящему времени более чем на половину в сравнении с прошлым сократился объем часов, отводимых на изучение профилирующей учебной дисциплины – истории русской и зарубежной литературы. В большой степени судьба литературы зависит сегодня от чиновников системы народного образования. Торжественно назвав педагогические вузы университетами, они то же время своими «реформами» низводят филологические факультеты до положения приснопамятных ликбезов. В таких учебных заведениях читатель может появиться только в порядке редкого исключения. Система «образованщины», которой возмущался А. Солженицын, действует. Ей нужно противостоять! Тем более что есть и другие обстоятельства, не менее существенные.
Сегодня, когда обсуждается положение с чтением серьезной литературы, часто можно услышать: «А что вы хотите, время-то пришло другое: кино, телевидение, видео, компьютер, интернет. Некогда читать, да и незачем: все, что нужно, можно получить с их помощью. Век художественной книги закончился». Спорить с подобными, достаточно распространенными утверждениями непросто. Эмоциями здесь никого не убедишь. Нужен глубокий доказательный анализ, который засвидетельствует, что художественное слово, когда им пользуются со знанием дела, абсолютно незаменимо в процессе формирования гуманной, нравственно и эстетически совершенной личности. Такой вот парадокс – то, что было очевидно Л. Н. Толстому, иному современному человеку требуется разъяснить. Чтобы стать читателем, нужно этому учиться. Теперь – прежде всего самому.
Человек, единственный из живых существ на земле, наделен даром речи. Успехи в овладении этим даром определяют духовный, интеллектуальный и эстетический уровень личности. Роль художественной литературы и здесь переоценить невозможно! Поэтому так важно постоянно сохранять за художественной литературой все достоинства высокого искусства, помогать читателю в постижении всей ее многозначности, глубины и диалектичности.
Однако и судьба самой литературы зависит от читателя. Эту мысль лучше выразила А. А. Ахматова, чей жизненный и творческий путь сложился трагически:
О художественной литературе написано гораздо больше, чем создано ею произведений. Бесчисленное множество монографий, статей, учебников, учебных пособий, справочных изданий и т. д., и т. п. всегда к услугам желающих. Нельзя забывать только, что вся эта масса учебной, критической, научной литератур вторична по отношению к художественным текстам. Она носит служебный, вспомогательный характер. И заменять чтение произведений искусства знакомством с ними по всякого рода толкованиям их, как это иногда происходит, – недопустимо. Продукт, получаемый в результате такого рода операций, не просто бесполезен. Он вреден. Каждый должен сам определить для себя такое соотношение художественной литературы и литературоведения, которое позволит сохранить в чистоте непосредственность восприятия произведений искусства и оградить их от навязываемых подчас политических и эстетических спекуляций.
В двадцатом веке, когда читать научились практически все, различать чтение просто текстов и текстов художественных стало очевидной необходимостью. Принципиальное различие этих «чтений» обнаруживается при сравнении процессов, протекающих в сознании читателя и читающего. Получая и осмысляя необходимую информацию, читающий откладывает ее до востребования в кладовую своей памяти. Читатель же с помощью воображения, фантазии, интуиции создает в своем сознании художественный мир, становясь таким образом сотворцом писателя, соавтором.
Лев Николаевич Толстой был убежден, что формирование основных нравственно-психологических особенностей личности человека завершается на пятом году его жизни. В дальнейшем происходят главным образом количественные изменения. Но и в том, и в другом процессе он высочайшим образом ценил роль художественного слова как письменного, так и устного. Писатель хорошо понимал, что чтение-восприятие «Войны и мира» или «Воскресения» потребует особых навыков, высокой культуры, жизненного опыта. Поэтому среди его сочинений важное место принадлежит рассказам и повестям, рассчитанным на разные возрасты и разные уровни интеллектуального и эстетического развития. Они вошли в его «Азбуку», состоящую из «Четырех русских книг для чтения», и «Новую азбуку», а также в цикл так называемых «народных рассказов». Один из них – «Чем люди живы» – через сто лет перевернул душу персонажа романа А. Солженицына «Раковый корпус». Нужно очень пожалеть о том, что двадцатый век недооценил этой части художественного, наследия великого человека и великого писателя.
Таким виделся естественный порядок вещей. Чтение художественной литературы было и остается одним из любимейших увлечений русской интеллигенции, непременной частью ее духовной жизни. Но к концу двадцатого века положение художественной литературы в России существенно изменилось.
В марте 1999 группа депутатов Государственной думы внесла предложение об изъятии литературы из школьной программы – за ненадобностью. Кто-то возмутился: деятели культуры во главе с академиком Д. С. Лихачевым выступили в печати с доказательствами абсурдности депутатских инвектив. Кому-то эта акция напомнила давнюю попытку футуристов «сбросить Пушкина, Толстого, Достоевского с парохода современности». Но когда эмоции угасли, обнаружилось, что в некоторых доводах депутатов все-таки был свой резон. Преподавание литературы в большинстве школ оставляет желать лучшего. Это признают многие: учителя и ученики в первую очередь. Художественная литература – единственный вид искусства, с которым школьник постоянно общается на протяжении 10–11 лет. И каких лет! Придя к учителю ребенком, он расстается с ним взрослым человеком. Литература должна принимать самое активное участие в формировании личности, ее нравственно-эстетических принципов. Принимает ли?
На положение литературы в школе самое непосредственное влияние оказывает культурная жизнь в семье и в стране. В свою очередь, могут играть роль особенности текущего литературного процесса, отношение к классике, место телевидения и других подобных развлечений. Оставим пока в стороне разговор о личности преподавателя словесности.
В начале двадцатого столетия успехи науки, промышленности и искусства обещали России прогресс и процветание. Блестящий серебряный век русской литературы, хотя и оказался коротким, оставил глубокий след в истории мировой словесности. Но обещания обманули, надежды не сбылись.
Судьба русской литературы в двадцатом веке складывалась так же трагически, как и судьбы читателей, страдавших под тяжестью неслыханных испытаний: кровавых войн и революций, репрессий, жесточайших несправедливостей, насилия, унижения, лжи, демагогии, лицемерия. Ее развитие после 1917 г. оказалось насильственным образом трансформировано и протекало в трех отдельных руслах:
♦ литература русского зарубежья – И. Бунин, И. Шмелев, В. Набоков и др.;
♦ литература, не признанная официально и в свое время в СССР не печатавшаяся – А. Ахматова, М. Булгаков, А. Платонов и др.;
♦ русская советская литература (по преимуществу социалистического реализма) – М. Горький, В. Маяковский, М. Шолохов и др.
Пострадали все: литература русского зарубежья утратила связь с родной почвой, потеряла читателя; литература так называемой внутренней эмиграции подверглась преследованиям и запретам; литература социалистического реализма, отгородившись железным занавесом от мирового литературного процесса, попыталась установить свои особые «правила игры», но в конечном счете потерпела неудачу.
Главный же удар по художественной литературе как виду искусства в Советской России был нанесен в 20-е годы идеологическим решением, выполнение которого строго контролировалось цензурой: «Литературное дело должно стать частью общепролетарского дела, «колесиком и винтиком» одного-единого великого социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса»[2]. Таким общим делом тогда было объявлено строительство социализма. Следовало догнать и перегнать капиталистические страны, и литературе предложили, по выражению В. Маяковского, «занять свое место в рабочем строю».
Подобное решение имело тяжелые последствия, анализ которых должен стать предметом специального исследования. Скажем здесь только о том, что таким образом писатель лишался внутренней свободы, без которой деятельность в искусстве невозможна. Многовековой опыт развития мирового искусства и литературы игнорировался; основным критерием оценки художественного произведения становилось его соответствие указаниям партии и правительства. С начала 30-х годов литература стала на глазах терять свою привлекательность. Сужались ее тематические рамки: эпохе строительства социализма в первую очередь были нужны книги о трудовых подвигах, о прошлых и будущих военных успехах, о внутренней и внешней политике и т. д., и т. п. Уходили на второй план и исчезали лирико-романтические, фантастические, сатирические произведения. На глазах обеднел язык. Талантливые книги, не нашедшие себе места «в рабочем строю», независимо от времени их создания безжалостно изымались из употребления. Были запрещены Ф. Достоевский и Н. Лесков, С. Есенин и А. Ахматова, М. Булгаков и А. Платонов – сей скорбный перечень можно продолжать и продолжать.
Все это сказалось и на положении литературы в учебных заведениях. Труды В. Я. Стоюнина, В. И. Водовозова, М. А. Рыбниковой и многих других методистов к тому времени создали серьезную научную базу для изучения литературы и подготовки читателя. Уже в 20-е годы от их наследия пришлось отказаться, так как они противоречили инструкциям Наркомпроса. Советский ребенок должен был знать, что в поэме Н. Гоголя «Мертвые души» обличается, царская Россия, крепостное право и т. п., но «Выбранные места из переписки с друзьями» ему были совершенно не нужны. Пушкинскую «Капитанскую дочку», не обращая внимания на эпиграф, школьнику представляли исключительно как произведение о восстании Пугачева, который оказывался главным героем произведения. Подобной обработке подвергались все книги, входившие в школьную программу, после чего оказывались практически снятыми нравственно-эстетические проблемы произведения. Читать его было необязательно, достаточно запомнить несколько строчек из учебника. Все это отнюдь не противоречило той программе ликвидации безграмотности, которая развернулась в стране в 20—30-е годы. Руководители страны понимали, что догнать капиталистические государства и построить социализм в стране, где население в массе своей било неграмотным, невозможно. Сразу после окончания Гражданской войны была развернута кампания по ликвидации безграмотности – создавались специальные школы для взрослых, заработали так называемые ликбезы. И в 1936 году, когда было объявлено, что социализм у нас в основном построен, все узнали, что и неграмотных в стране больше нет. Мысль о том, что можно научиться складывать из букв слова, из слов предложения и оставаться при этом человеком невежественным и безнравственным, как-то не возникала.
Таким образом, с подготовкой читающих что в школах, что в ликбезах дело обстояло более или менее благополучно. С читателями же была настоящая катастрофа. В двадцатом веке несколько поколений выросли под мощным идеологическим прессом. С помощью постановлений, государственных премий, орденов, арестов, судебных процессов, высылки из страны, сервильной литературной критики и т. п. им внушались превратные представления о том, что такое художественная литература и каково ее место в духовной жизни человека. Читатель был постоянно вынужден оставаться в строго очерченных рамках истолкования текста, который в этом случае переставал быть целостным художественным произведением и оборачивался в своих частях пособием по истории, по обществоведению, по психологии и т. п. При этом навыки реципиента, человека, воспринимающего искусство, оставались невостребованными. Свою роль сыграла школа, где книги перестали читать, – их учились «проходить».
Подоспели изменения в системе подготовки учителей литературы. На время или постоянно из учебных планов вузов и педучилищ исчезали введение в литературоведение, литературная критика, выразительное чтение и другие дисциплины. К настоящему времени более чем на половину в сравнении с прошлым сократился объем часов, отводимых на изучение профилирующей учебной дисциплины – истории русской и зарубежной литературы. В большой степени судьба литературы зависит сегодня от чиновников системы народного образования. Торжественно назвав педагогические вузы университетами, они то же время своими «реформами» низводят филологические факультеты до положения приснопамятных ликбезов. В таких учебных заведениях читатель может появиться только в порядке редкого исключения. Система «образованщины», которой возмущался А. Солженицын, действует. Ей нужно противостоять! Тем более что есть и другие обстоятельства, не менее существенные.
Сегодня, когда обсуждается положение с чтением серьезной литературы, часто можно услышать: «А что вы хотите, время-то пришло другое: кино, телевидение, видео, компьютер, интернет. Некогда читать, да и незачем: все, что нужно, можно получить с их помощью. Век художественной книги закончился». Спорить с подобными, достаточно распространенными утверждениями непросто. Эмоциями здесь никого не убедишь. Нужен глубокий доказательный анализ, который засвидетельствует, что художественное слово, когда им пользуются со знанием дела, абсолютно незаменимо в процессе формирования гуманной, нравственно и эстетически совершенной личности. Такой вот парадокс – то, что было очевидно Л. Н. Толстому, иному современному человеку требуется разъяснить. Чтобы стать читателем, нужно этому учиться. Теперь – прежде всего самому.
Человек, единственный из живых существ на земле, наделен даром речи. Успехи в овладении этим даром определяют духовный, интеллектуальный и эстетический уровень личности. Роль художественной литературы и здесь переоценить невозможно! Поэтому так важно постоянно сохранять за художественной литературой все достоинства высокого искусства, помогать читателю в постижении всей ее многозначности, глубины и диалектичности.
Однако и судьба самой литературы зависит от читателя. Эту мысль лучше выразила А. А. Ахматова, чей жизненный и творческий путь сложился трагически:
Студенту, школьнику, любому желающему овладеть искусством читать среди прочего обязательно нужно иметь в виду некое важное обстоятельство.
Наш век на земле быстротечен
И тесен назначенный круг,
А он неизменен и вечен —
Поэта неведомый друг[3].
О художественной литературе написано гораздо больше, чем создано ею произведений. Бесчисленное множество монографий, статей, учебников, учебных пособий, справочных изданий и т. д., и т. п. всегда к услугам желающих. Нельзя забывать только, что вся эта масса учебной, критической, научной литератур вторична по отношению к художественным текстам. Она носит служебный, вспомогательный характер. И заменять чтение произведений искусства знакомством с ними по всякого рода толкованиям их, как это иногда происходит, – недопустимо. Продукт, получаемый в результате такого рода операций, не просто бесполезен. Он вреден. Каждый должен сам определить для себя такое соотношение художественной литературы и литературоведения, которое позволит сохранить в чистоте непосредственность восприятия произведений искусства и оградить их от навязываемых подчас политических и эстетических спекуляций.
Художественная литература: слово и образ
1
Художественный мир возникает под пером писателя благодаря способности человеческого сознания создавать в воображении живые картины и образы действительности. Материалом и инструментом художника является слово:
Художественный мир литературного произведения должен раскрываться перед читателем во всем доступном его разумению богатстве мыслей, красоте звуков и красок. Одно или несколько, пусть и самых важных наблюдений, схваченных в процессе чтения, не должны заменять всей полноты ощущений, какие можно пережить над страницами художественного произведения.
Слово – сигнал, побуждающий к работе воображение. В художественном тексте слово обнаруживает свои смысловые, эмоциональные и изобразительные возможности благодаря ассоциациям и реминисценциям, специальным выразительным средствам, особой ритмической и звуковой организации речи, системе символов и т. п. На столе лежит уникальное произведение искусства – роман Б. Пастернака «Доктор Живаго». Но не останется ли он простой пачкой печатной переплетенной бумаги? Оживут ли его герои? Наполнится ли созданный писателем художественный мир живыми звуками, красками, запахами? И откроется ли перед читателем вся глубина содержания книги, вся красота его формы – композиции, языка, стиха?
Художественная книга в известном смысле содержит только потенциальную возможность стать произведением искусства. Эта возможность реализуется или не реализуется благодаря читателю. Писатель изображает в слове живой мир, возникший в его воображении. Читатель совершает как бы обратный перевод слова в образ. Интересный эксперимент описан С. Львовым в его «Книге о книге». Психолог рисует слушателям картину: «Представьте себе, что передо мной на тарелке лежит лимон, желтый, но еще не совсем зрелый, с зелеными пятнами на шкурке. Я беру нож, разрезаю лимон пополам. На кончике ножа повисает мутная капля сока. Я отрезаю от одной из половинок небольшую дольку, кладу в рот и начинаю жевать»[5]. В этот момент нужно следить за присутствующими. Примерно половина из них начинает судорожно сглатывать слюну, лица их морщатся от кислого лимона так, как будто он действительно находится у них во рту. Но вот вторая половина, что называется и бровью не поведет, их воображение не проснулось, и за словом не возник образ. Возможности таких читателей художественной литературы ограничены.
А. Н. Толстой утверждал, что цель литературы осуществима только при условии участия в творческом процессе обеих сторон – писателя и читателя: «Словесная ткань, слова, сочетания слов должны быть расшифрованы читателем, должны снова превратиться в духовную энергию, иначе они навсегда останутся черными значками на белой бумаге, как некоторые навсегда закрытые письмена давно умерших народов»[6]. Но дело не ограничивается простым воссозданием предложенного писателем: «Когда я пишу, – свидетельствовал А. П. Чехов, – я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам»[7]. Подобный расчет обнаруживается и в творческих планах Ф. М. Достоевского. Размышляя о судьбах героев романа «Бесы», писатель приходит к решению: характеров их «не разъяснять». В подготовительных материалах к роману прямо заявлено: «Пусть потрудятся сами читатели»[8].
Смысл художественной литературы – в исследовании внутреннего мира личности, в утверждении нравственных и эстетических ценностей, как их понимает автор. Цель читателя заключается в том, чтобы измерить, осознать и почувствовать неповторимость художественного слова конкретного писателя, понять его правду о человеке, пройти с его героями отмеренный им жизненный путь, перестрадать их страданиями, ликовать их восторгами. Душа читателя должна быть открыта богатству и разнообразию художественного мира писателя, должна быть готова к восприятию самых разных способов его изображения независимо от того, почерпнуты ли эти богатства и разнообразие из реальной действительности или они – плод художественного вымысла. Достичь этой цели невозможно, если читатель не обладает «чувством языка», способностью видеть за словом образ, умением заметить и оценить выразительные и изобразительные достоинства этого слова.
Что можно увидеть и услышать в этом описании? Глаз радуется великолепию осенних красок, увиденных поэтом. Слух улавливает чуть слышный звук: хрустят под ногой тронутые первым морозом былинки на увянувшем поле. Звук этот передан тончайшей аллитерацией «с-р-р-р-з» в словах – «сребрит мороз». Сердце сжимается от восторга перед красотой природы.
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор[4].
Художественный мир литературного произведения должен раскрываться перед читателем во всем доступном его разумению богатстве мыслей, красоте звуков и красок. Одно или несколько, пусть и самых важных наблюдений, схваченных в процессе чтения, не должны заменять всей полноты ощущений, какие можно пережить над страницами художественного произведения.
Слово – сигнал, побуждающий к работе воображение. В художественном тексте слово обнаруживает свои смысловые, эмоциональные и изобразительные возможности благодаря ассоциациям и реминисценциям, специальным выразительным средствам, особой ритмической и звуковой организации речи, системе символов и т. п. На столе лежит уникальное произведение искусства – роман Б. Пастернака «Доктор Живаго». Но не останется ли он простой пачкой печатной переплетенной бумаги? Оживут ли его герои? Наполнится ли созданный писателем художественный мир живыми звуками, красками, запахами? И откроется ли перед читателем вся глубина содержания книги, вся красота его формы – композиции, языка, стиха?
Художественная книга в известном смысле содержит только потенциальную возможность стать произведением искусства. Эта возможность реализуется или не реализуется благодаря читателю. Писатель изображает в слове живой мир, возникший в его воображении. Читатель совершает как бы обратный перевод слова в образ. Интересный эксперимент описан С. Львовым в его «Книге о книге». Психолог рисует слушателям картину: «Представьте себе, что передо мной на тарелке лежит лимон, желтый, но еще не совсем зрелый, с зелеными пятнами на шкурке. Я беру нож, разрезаю лимон пополам. На кончике ножа повисает мутная капля сока. Я отрезаю от одной из половинок небольшую дольку, кладу в рот и начинаю жевать»[5]. В этот момент нужно следить за присутствующими. Примерно половина из них начинает судорожно сглатывать слюну, лица их морщатся от кислого лимона так, как будто он действительно находится у них во рту. Но вот вторая половина, что называется и бровью не поведет, их воображение не проснулось, и за словом не возник образ. Возможности таких читателей художественной литературы ограничены.
А. Н. Толстой утверждал, что цель литературы осуществима только при условии участия в творческом процессе обеих сторон – писателя и читателя: «Словесная ткань, слова, сочетания слов должны быть расшифрованы читателем, должны снова превратиться в духовную энергию, иначе они навсегда останутся черными значками на белой бумаге, как некоторые навсегда закрытые письмена давно умерших народов»[6]. Но дело не ограничивается простым воссозданием предложенного писателем: «Когда я пишу, – свидетельствовал А. П. Чехов, – я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам»[7]. Подобный расчет обнаруживается и в творческих планах Ф. М. Достоевского. Размышляя о судьбах героев романа «Бесы», писатель приходит к решению: характеров их «не разъяснять». В подготовительных материалах к роману прямо заявлено: «Пусть потрудятся сами читатели»[8].
Смысл художественной литературы – в исследовании внутреннего мира личности, в утверждении нравственных и эстетических ценностей, как их понимает автор. Цель читателя заключается в том, чтобы измерить, осознать и почувствовать неповторимость художественного слова конкретного писателя, понять его правду о человеке, пройти с его героями отмеренный им жизненный путь, перестрадать их страданиями, ликовать их восторгами. Душа читателя должна быть открыта богатству и разнообразию художественного мира писателя, должна быть готова к восприятию самых разных способов его изображения независимо от того, почерпнуты ли эти богатства и разнообразие из реальной действительности или они – плод художественного вымысла. Достичь этой цели невозможно, если читатель не обладает «чувством языка», способностью видеть за словом образ, умением заметить и оценить выразительные и изобразительные достоинства этого слова.
2
Слово-образ – проблема сложная, не имеющая одного истолкования на все времена и на все случаи. Обратим здесь внимание только на один ее аспект. Художественное слово – необыкновенно чуткий инструмент, тонко улавливающий изменения в обществе. Понимание того, что смысловые и образовательные ресурсы слова корректируются конкретными историческими обстоятельствами, – непременное условие адекватного или близкого к адекватному восприятию художественного текста.
Русская художественная литература немедленно отреагировала на процессы, начавшиеся после 1917 г. Вначале это было естественное обогащение словаря за счет слома социальных перегородок между различными слоями населения. Но вскоре, по мере движения страны к тоталитаризму, в языке художественной литературы появились характерные приметы. В воздухе послереволюционного времени было растворено ощущение:
«…первой жертвой разговоров об утопии прежде всего становится грамматика, ибо язык не поспевает за мыслью, задыхается в сослагательном наклонении и начинает тяготеть к вневременным категориям и конструкциям; вследствие чего даже у простых существительных почва уходит из-под ног, и вокруг них возникает ореол условности.
Таков, на мой взгляд, язык прозы Андрея Платонова, о котором с одинаковым успехом можно сказать, что он заводит русский язык в смысловой тупик или – что точнее – обнаруживает тупиковую философию в самом языке…
Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее – о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость»[10].
Действительно, язык писателя не только воссоздает образы, картины, процессы реальной жизни, его язык активно формирует мир, который, несмотря на свою «фиктивность», существенным образом влияет на происходящее вокруг.
Сплавленные воедино талантом А. Платонова осколки дореволюционной речи, обрывки современных ему лозунгов, стилистические штампы из газетной и речевой стихии, канцеляризмы, кальки с крестьянского и мещанского просторечия и т. п. вошли в несомненно русский, но какой-то необычный язык, – язык, ставший знамением не одного только своего времени и не одной только конкретной ситуации, возникшей в нашей стране на рубеже 20—30-х годов. Вот как изъяснялись, например, герои «Чевенгура»:
«Говори безгранично, до вечера времени много, – сказал Копенкину председатель. Но Копенкин не мог плавно проговорить больше двух минут, потому что ему лезли в голову посторонние мысли и уродовали одна другую до невыразительности, так что он сам останавливал свое слово и с интересом прислушивался к шуму в голове.
Нынче Копенкин начал с подхода, что цель коммуны «Дружба бедняка» – усложнение жизни в целях создания запутанности дел и отпора всей сложностью притаившегося кулака. Когда будет все сложно, тесно и непонятно, – объяснял Копенкин, – тогда честному уму выйдет работа, а прочему элементу в узкие места сложности не пролезть. А потому, – поскорее закончил Копенкин, чтобы не забыть конкретного предложения, – а потому. я предлагаю созывать общие собрания коммуны не через день, а каждодневно и даже дважды в сутки: во-первых, для усложнения общей жизни, а во-вторых, чтобы текущие события не утекли напрасно куда-нибудь без всякого внимания, – мало ли что произойдет за сутки, а вы тут останетесь в забвении, как в бурьяне.
Копенкин остановился в засохшем потоке речи, как на мели, и положил руку на эфес сабли, сразу позабыв все слова. Все глядели на него с испугом и уважением»[11].
Когда предложение Копенкина «голосовалось», «рыжеватый член коммуны с однообразным массовым лицом» воздержался «для усложнения».
В сознание человека внедряются готовые стереотипы о классовой непримиримости, коллективизме, оптимизме и т. п. Платонов обнаруживает, что личность утрачивает свою индивидуальность, растворяется в массе. Возможен ли какой-нибудь другой способ, прием, средство, кроме художественного слова, чтобы столь полно, ярко, глубоко выявить и изобразить начавшийся в сознании людей поворот к новому образу мыслей?
Разные стороны этого процесса по-разному нашли свое отражение в литературе того времени.
В 1928 г. перед читателем появилась людоедка Эллочка из романа «Двенадцать стульев» И. Ильфа и Е. Петрова. Она поражала способностью обходиться в жизни всего тридцатью словами: «Хамите», «Хо-хо!», «Знаменито», «Мрачный», «Жуть» и т. п. Удивительно, но эта фигура воспринималась только как карикатура, не имеющая какой бы то ни было связи с реальной действительностью. Впрочем, аналогичным образом оценивалась и дилогия сатириков в целом. А ведь она не случайно, подобно «Горю от ума», вся разошлась на пословицы и поговорки, не исчезающие и поныне из русской речи. Имена ее героев давно стали нарицательными.
Процесс наступления бездуховности запечатлен в языке персонажей МА Булгакова, Е. И. Замятина, М. М. Зощенко, Б. А. Пильняка, А. П. Платонова и других писателей, у каждого по-своему. Пройдет двадцать лет, и английский писатель Дж. Оруэлл в романе «1984» покажет миру анатомию и физиологию тоталитарного государства во главе со Старшим Братом. В других случаях Старший Брат мог именоваться Благодетелем, Генсеком, Фюрером или как-нибудь еще – суть от этого не менялась. Везде рождение тоталитаризма сопровождалось появлением нового языка – новояза. «…Выразить неортодоксальное мнение сколько-нибудь общего порядка новояз практически не позволял, – считал Дж. Оруэлл. – …Помимо отмены неортодоксальных смыслов, сокращение словаря рассматривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию. Новояз был призван не расширить, а сузить горизонты мысли, и косвенно этой цели служило то, что выбор слов сводили к минимуму»[12].
Зачем метаться, мучаться в поисках истины? Зачем сомнения и колебания? Что делать? Кто виноват? – прочь вопросы. Старший Брат обо всем подумал за вас. Благодарите Старшего Брата!
Русская художественная литература немедленно отреагировала на процессы, начавшиеся после 1917 г. Вначале это было естественное обогащение словаря за счет слома социальных перегородок между различными слоями населения. Но вскоре, по мере движения страны к тоталитаризму, в языке художественной литературы появились характерные приметы. В воздухе послереволюционного времени было растворено ощущение:
В 20-х годах в русской литературе появился уникальный эстетический феномен – язык А. П. Платонова. Это было время, когда в России провозглашались утопические идеи построения общества благоденствия. И. Бродский оценил язык Платонова как «пик, с которого шагнуть некуда». Разъясняя свою мысль, он писал:
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангельи от Иоанна
Сказано, что слово это – Бог.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества,
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова[9].
«…первой жертвой разговоров об утопии прежде всего становится грамматика, ибо язык не поспевает за мыслью, задыхается в сослагательном наклонении и начинает тяготеть к вневременным категориям и конструкциям; вследствие чего даже у простых существительных почва уходит из-под ног, и вокруг них возникает ореол условности.
Таков, на мой взгляд, язык прозы Андрея Платонова, о котором с одинаковым успехом можно сказать, что он заводит русский язык в смысловой тупик или – что точнее – обнаруживает тупиковую философию в самом языке…
Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее – о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость»[10].
Действительно, язык писателя не только воссоздает образы, картины, процессы реальной жизни, его язык активно формирует мир, который, несмотря на свою «фиктивность», существенным образом влияет на происходящее вокруг.
Сплавленные воедино талантом А. Платонова осколки дореволюционной речи, обрывки современных ему лозунгов, стилистические штампы из газетной и речевой стихии, канцеляризмы, кальки с крестьянского и мещанского просторечия и т. п. вошли в несомненно русский, но какой-то необычный язык, – язык, ставший знамением не одного только своего времени и не одной только конкретной ситуации, возникшей в нашей стране на рубеже 20—30-х годов. Вот как изъяснялись, например, герои «Чевенгура»:
«Говори безгранично, до вечера времени много, – сказал Копенкину председатель. Но Копенкин не мог плавно проговорить больше двух минут, потому что ему лезли в голову посторонние мысли и уродовали одна другую до невыразительности, так что он сам останавливал свое слово и с интересом прислушивался к шуму в голове.
Нынче Копенкин начал с подхода, что цель коммуны «Дружба бедняка» – усложнение жизни в целях создания запутанности дел и отпора всей сложностью притаившегося кулака. Когда будет все сложно, тесно и непонятно, – объяснял Копенкин, – тогда честному уму выйдет работа, а прочему элементу в узкие места сложности не пролезть. А потому, – поскорее закончил Копенкин, чтобы не забыть конкретного предложения, – а потому. я предлагаю созывать общие собрания коммуны не через день, а каждодневно и даже дважды в сутки: во-первых, для усложнения общей жизни, а во-вторых, чтобы текущие события не утекли напрасно куда-нибудь без всякого внимания, – мало ли что произойдет за сутки, а вы тут останетесь в забвении, как в бурьяне.
Копенкин остановился в засохшем потоке речи, как на мели, и положил руку на эфес сабли, сразу позабыв все слова. Все глядели на него с испугом и уважением»[11].
Когда предложение Копенкина «голосовалось», «рыжеватый член коммуны с однообразным массовым лицом» воздержался «для усложнения».
В сознание человека внедряются готовые стереотипы о классовой непримиримости, коллективизме, оптимизме и т. п. Платонов обнаруживает, что личность утрачивает свою индивидуальность, растворяется в массе. Возможен ли какой-нибудь другой способ, прием, средство, кроме художественного слова, чтобы столь полно, ярко, глубоко выявить и изобразить начавшийся в сознании людей поворот к новому образу мыслей?
Разные стороны этого процесса по-разному нашли свое отражение в литературе того времени.
В 1928 г. перед читателем появилась людоедка Эллочка из романа «Двенадцать стульев» И. Ильфа и Е. Петрова. Она поражала способностью обходиться в жизни всего тридцатью словами: «Хамите», «Хо-хо!», «Знаменито», «Мрачный», «Жуть» и т. п. Удивительно, но эта фигура воспринималась только как карикатура, не имеющая какой бы то ни было связи с реальной действительностью. Впрочем, аналогичным образом оценивалась и дилогия сатириков в целом. А ведь она не случайно, подобно «Горю от ума», вся разошлась на пословицы и поговорки, не исчезающие и поныне из русской речи. Имена ее героев давно стали нарицательными.
Процесс наступления бездуховности запечатлен в языке персонажей МА Булгакова, Е. И. Замятина, М. М. Зощенко, Б. А. Пильняка, А. П. Платонова и других писателей, у каждого по-своему. Пройдет двадцать лет, и английский писатель Дж. Оруэлл в романе «1984» покажет миру анатомию и физиологию тоталитарного государства во главе со Старшим Братом. В других случаях Старший Брат мог именоваться Благодетелем, Генсеком, Фюрером или как-нибудь еще – суть от этого не менялась. Везде рождение тоталитаризма сопровождалось появлением нового языка – новояза. «…Выразить неортодоксальное мнение сколько-нибудь общего порядка новояз практически не позволял, – считал Дж. Оруэлл. – …Помимо отмены неортодоксальных смыслов, сокращение словаря рассматривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию. Новояз был призван не расширить, а сузить горизонты мысли, и косвенно этой цели служило то, что выбор слов сводили к минимуму»[12].
Зачем метаться, мучаться в поисках истины? Зачем сомнения и колебания? Что делать? Кто виноват? – прочь вопросы. Старший Брат обо всем подумал за вас. Благодарите Старшего Брата!