Глава XII

   Один крупный деятель на проезде мимо Старо-Федосеева и при виде огромной девственно-снежной чащи с ее круговым природным амфитеатром возымел намерение построить на этом месте всемирного значения стадион. Когда через заказчиков слухи о том дошли до Лоскутовых, в домике со ставнями срочно состоялся семейный совет, на котором обсуждалась участь подлежащих выселению местных жильцов. И если Аблаевых уже не было на свете, а Шамины, Финогеич с сыном, по социально-трудовому положению могли рассчитывать на жилплощадь, то для Лоскутовых выселение в неизвестность означало страшную подзаборную судьбу. Вполне надежное, казалось, скудновское заступничество разумнее было сохранить на крайнюю, смертную, надобность впереди, а прямое обращение к блудному сыну похлопотать по знакомству у кого-либо в Кремле за свою бывшую семью могло повредить его карьере неминуемым раскрытием преступного родства с попом. Было решено предварительно, для выяснения обстановки, послать в разведку Никанора, причем Прасковья Андреевна дала посланцу в дорогу секретное наставленьице: не шуметь, через милицию не пробиваться, фамилией не хвастаться, чтобы в случае неудачи обратиться к нему с анонимным иносказательным письмецом о грядущей беде.
   Оперативно, всего за пару суток, к вечеру через газеты разузнав координаты беглеца, Никанор немедля помчался по указанному адресу в противоположный конец города убедиться в номенклатурном существовании давнего дружка.
   Начинающая знаменитость ютилась в трехэтажной багрово-кирпичной надстройке неприглядного здания. Ядовитая керосиновая вонь стлалась на весь перекресток из хозяйственной лавчонки в округлом выступе внизу. Вход был со двора, перекопанного неизвестной аварийной необходимостью, освещения во всем доме не было. Пришлось бы Никанору на ощупь плутать по этажам, но странное тревожное совпадение сопутствовало ему. Не успел он постучаться за справкой в первопопавшуюся дверь, как она открылась сама, и за нею в расстегнутой у ворота рубашке с пылающим огарком свечи в ладони стоял Вадим, словно слышал чирканье спичек о коробок в попытке прочесть квартирную цифру. Нижнее освещение знаменательно выкругляло в его лице недоумением поднятые брови.
   – Ах, это ты, не вовремя, – будто застигнутый врасплох не без досады сказал хозяин, – но входи, раз пришел.
   Бывшие друзья обменялись полупритворным объятием как в дни совместного мальчишества.
   – Не раздевайся, у меня прохладно.
   – Какое-то неблагополучие в вашем доме. Тьма, стужа и, не уловлю, еще что-то, – войдя и вслушиваясь в тишину, заметил гость. – И форточка у тебя открыта, еще простудишься... закрой, чудило...
   – Не надо, пусть… неприятности у меня. Вторую неделю живу в беде, и вот в ожидании дурных последствий заранее закаляюсь морозцем, по Рахметову, – усмехнулся он на судьбу.
   Сквозь мохнатый иней на обоих окнах снизу сочилось уличное освещение и, несмотря на свечу, синие льдистые сумерки проникали в комнату. Пар исходил от дыханья, знобящий холодок струился к ногам.
   – В самом деле стылая пустыня вкруг тебя... ты что же – один во всей квартире?
   – Нет, двое нас покамест: я да еще один тут ветхий старичок за перегородкой. Выдающийся в нашем районе поставщик живого материала для Лубянки, по местной кличке... На-ухо-доносор, – для пущей понятности раздельно по слогам произнес он. – Нынешняя святость достигается неукоснительным исполнением самых жестоких директив о повиновении, и вот ехидна, полная ненависти к жизни, жалит все встречное на пути, чтоб не смело улыбаться самовольно и даже дышать. Внушая животный страх ласковым наповал приветцем: «Что-то ты зеленоват сегодня на вид! Уж не рачок ли у тебя, доходяга?» – всех жильцов разогнал кому куда досталось.
   – Как же он тебя-то упустил, по знакомству, что ли? – тоже шепотом спросил Никанор.
   – Из боязни потерять последнего соседа... не успел, видать... Так на пару и коротаем с ним житьишко вдали от мира.
   – Как и ты, бессемейный, значит?
   – Одинокий, без никого на свете, кроме отставной старушенции, приходящей постирать, поштопать, убрать за ним, чем и была застрахована от доноса...
   – Что же именно с тобой приключилось?
   – Сижу взаперти, чтоб не привлекать охотников.
   Стыдясь и сам себя карая за легкомыслие, Вадим по-приятельски повинился в том, как мальчишески поддавшись соблазну быстрой славы и будучи способней и грамотней своих конкурентов, вскоре превзошел их в гонке на роль придворного пиита. Оказалось, вырвавшись из родительского подполья, начинающий поэт попал в самый разгар фантастического призыва рабочей молодежи в литературу для создания форпоста пролетарской идеологии на обломках классического наследия. К тому времени тогдашняя опричнина, рапповская мафия, официально уже распущенная, но как и раньше всесильная своими номенклатурными связями, по-прежнему раздавала писателям ярлыки политической благонадежности с правом пайка и существования.
   Поздним вечером однажды оголодавший и отчаявшийся начинающий поэт, вдоволь нашатавшись по затихшему городу и словно повинуясь чьему-то зову, наугад и шатаясь на ступеньках, поднялся к ним, в мавританский особняк на Воздвиженке, где в прокуренном неопрятном помещении заседал ареопаг ревнителей казенного мышления, и с порога, жмурясь после уличной темноты, как заявку на свое кресло на Олимпе, прочел восторженную и самую умную оду вождю, из всех появлявшихся дотоле в центральной прессе, после паузы почтительной неприязни встреченную недружными рукоплесканиями соперничества. Противникам его пришлось довольствоваться благоволением верхов за отыскание достойного кандидата в Гомеры великой эпохи, что сулило им куда больше житейских благ, чем прославленным ими самоубийцам; в число доставшихся Вадиму щедрот входила не только его нынешняя жилплощадь в коммуналке, средней калорийности паек, кое-какие, в обрез, деньжата на прожитие, кино, баню и даже на приличный костюмчик из Москвошвея, но и положенное, всякой славе сопутствующее количество врагов, вскоре затем одержавших победу.
   Как-то, между прочим, выяснилось его криминальное происхождение от лишенца. Чуть позже, на очередной компанейской пирушке, накануне выхода в свет сборничка его стихов, один из тамошних главарей произнес убийственный по коварности тост в оправдание даровитого самозванца, который, хоть и вскормленный на поповской кутье, вырвавшись из паутины церковного мракобесия, восходил на баррикады против мирового империализма. Оратор не преминул объяснить, что в бывалошное время словом кутья назывался ритуальный, с изюмом или мармеладом, пресный отварной рис, приносимый роднёю усопшего на похороны и который участники обряда по щепотке вкушали, расходясь. Причем оставшееся в плошке нищий деревенский поп нередко забирал с собою для малюток, чтобы не пропадало даром, отчего и произошла оскорбительная для семинаристов кличка кутейник. В ответ на гаерское выступление против его отца Вадим огрызнулся не менее дерзкой фразой, где, наряду с благодарностью за сыскное внимание к его родословной, он упомянул о генеральной подоплеке происходящего на Руси, что у всех на уме и о чем все знают и молчат, пока само не выплеснется наружу. По собственному, сквозь зубы, признанию Вадима, в том сдержанном истошном крике было нечто подобное часто изображаемой в персидских миниатюрах охотничье стрелою настигнутой лани, которая, умирая, перевернулась в воздухе от боли. Худшее состояло в том, что все участники скандального застолья расстались молча, предугадывая плачевную участь смельчака.
   – Не сомневаюсь, что достанут меня через Лубянку, поскольку имеют большую зацепку там.
   – Это значительно осложняет мою миссию, – с огорчением поежился гость. – У нас там прошел низовой слушок о неизбежном вскоре сносе Старо-Федосеева. Вот мы еще вместе с покойным Аблаевым...
   – Что с дьяконом? – прервал его вопросом помрачневший Вадим.
   – Как тебе сказать... бескровно, но не без посторонней помощи, – так же вскользь и через силу ответил Никанор и сделал паузу в воспоминании об умершем. – Так вот, еще при жизни его решили мы потревожить тебя просьбой заранее похлопотать вверху о невыселении жильцов куда глаза глядят. Кстати, заодно, чтобы отбиться от завистливых врагов, ты мог бы и обратиться к главному, как говорится, всех времен и племен за выручкой, – испытующим тоном для выяснения ситуации посоветовал Никанор.
   – К сожалению, вы несколько преувеличили мои возможности, – чуть смутился Вадим, – и, кажется, тебя раздражает раболепное обожествление подразумеваемого товарища, хотя в битве за свое историческое долголетие мы всегда не щадили достояния, жизни и даже личного достоинства, сохраняя лишь чистую совесть на помин души.
   – Это верно, – согласился Никанор, – Невский Александр в орду ездил, отравленный кумыс пил, через басурманский костер скакал во усыпление хана, видать, ради неродившихся нас с тобою.
   – Точно так же, признаться, мне не понравилась ироническая формулировка почти литургического для меня понятия – вождь... Это не чин, не звание и титул, а историческая должность гения в самый трагический период перехода разума в заключительную геологическую эру... Цивилизация есть единственная хозяйственная система, способная обеспечить людям благоденствие бытия, чтобы они успели выполнить свое заданье. Однажды наступает критический миг, когда возросшая численность популяции грозит ей гибелью... и тут, на разгоне, отчаявшиеся люди, одержимые неистребимой верой обездоленных в свой неизбежный когда-нибудь золотой век длительностью хотя бы в пару-тройку поколений избирают себе цезарем железную личность с правом бессчетных жертв и даже сверхпотрясений в случае необходимости, за которым вдруг раскрывается единый и священный для всех нас смысл бытия. Хочешь узнать, в чем состоит он? Я поделюсь с тобою тайной своей догадки, – произнес он с растяжкой, – торжественно и несколько мгновений выстоял с закрытыми глазами, как перед присягой. – Мы всего лишь выброшенная в неизвестность разведка для познания самих себя. Протуберанцем выплеснутое в пространство человечество представляется мне сгустком плазмы… с предназначением по миновании всех промежуточных фаз остывания от звезды до розы вернуться назад в солнце, донести на огненную родину всю добычу миллиарднолетних странствий, сжатую в иероглиф формулировку всего мирозданья в целом. Словом, жизнь есть жестокая гонка, немыслимая без опережающих и отстающих, фатально и безжалобно сгорающих в дюзах единой ракеты, что, кстати, и возмещается им пока невыполненной неизбывной мечтой о стране беззакатного земного предметного счастья. Правда, туда же ведут и старинные, еще караванные тропы по адресу миражного царства Божьего... Да и слишком долга и тepнистa дорога, можно взорваться в пути, истлеть от взаимной ненависти, выродиться в мыслящую плесень, обреченную гнездиться по впадинам и трещинам планеты, и вот поздний возраст человечества на исходе сил диктует вождю кратчайший вариант – немедля штурмовать сопротивляющийся, старый, огрызающийся мир и вместе с ним сгорать в пламени невыполненной мечты...
   – ... потому и невыполненной, – досказал Никанор, – что невыполнимой вообще из-за биологического неравенства особей... Значит, крах мечты... но тогда отжившая мечта становится ядом для организма, парализует дальнейшие стадийные превращения, и приходится, как стараемся мы теперь, выжигать ее останки каленым железом. Что тогда, Вадим?
   Некоторое время в поисках доводов тот потерянно шарил глазами по сторонам под насмешливым взором приятеля:
   – Ну, во-первых, всякая великая идея, потерпевшая трагическое крушение по недосмотру, после стольких побед становится сказкой, легендой, даже религиозным мифом... во-вторых... – вдруг, раскинув руки, как бы мирясь с неизбежностью, процитировал он знаменитую строку сорвавшимся фальцетом: – тогда честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой! – и в ожидании возражения вопросительно глядел на друга.
   – А ты не задумывался, что именно произойдет после неминуемого пробуждения?
   – Понял твой намек... но со времен Икара всякая великая, трагически оборвавшаяся идея приобретала ореол легенды, даже религиозного мифа.
   – Я имел в виду железную личность, как ее встретит прозревший, в толпу превратившийся народ на руинах былого царства.
   – Видишь ли, сказка всегда смягчает участь героя. Надо думать, что по невозможности убить целый народ судьба надоумит его досрочно выйти из игры, сгинуть с глаз долой, – в полном замешательстве пробормотал Вадим и напрасно ждал ответа дружка, который жалостливо наблюдал его корчи. – О чем ты так страшно молчишь?
   – А молчу я о том, – пояснил Никанор, придавая сказанному двоякий, жуткий для обоих и, видимо, ужаливший Вадима смысл, – что не слишком ли рано и вслух выносишь ты своему цезарю приговор и, главное дело, при опасном свидетеле? Ведь если рассудить, то и по самой должности своей вряд ли он глух, твой сосед, – прибавил он, кивнув на стенку, – или спит, например, а мы тут кричим, тревожа сладостный стариковский сон.
   – Вот и проверим сейчас, – что-то преодолевая в себе и полуобернувшись, костяшками пальцев постучал в оклеенную цветастыми обоями перегородку. – Почтенный На-ухо-доносор, удалось ли вам закрепить на подлой бумажке все, о чем мы трепались тут?.. Ты спишь там или притворяешься? – раздраженно вскинулся он и поднятым пальцем подчеркнул значение улики. – Упорный какой, молчит!.. Может, мертвым прикинулся для лучшего подслушивания?.. Они умеют...
   – Не дразни: укусит спросонья, – упреждающе сказал Никанор.
   – Сквозь доски не прокусит... А раз спит, значит, мы его разбудим. Эй, падаль ползучая, выходи к нам из своей засады потолковать в открытую кое о чем, что у всех нынче на уме!.. – и вдруг исказившись в лице, бешено обоими кулаками забарабанил по гулкой, на весь дом, деревянной перегородке и предположительно в том месте, где придвинутая вплотную должна была находиться соседская койка, и сквозь зубы бормоча неразборчивое что-то: чуть ли не с пеной на губах.
   – Немедленно прекрати свою гадкую мистерику, – споткнувшись на слове, властно приказал Никанор, подойдя к нему и рывком повернув лицом к себе, дважды встряхнул за плечи приятеля, который вдруг с беззвучным рыданием забился у него в руках.
   – Опомнись, дитя малое-разудалое, он же слышит нас, – вполголоса уговаривал сжалившийся гость, поглаживая по спине и тем самым возвращая его в нормальное состояние, – настоящий поэт, а ведешь себя, как напроказивший мальчишка... дрожишь весь...
   – От холода, дружок, от холода... как сказал Больи санкюлоту, который вел его на гильотину... – прикрывшись иронической цитатой и как бы в надежде на прощенье за свой неприличный срыв, жалко усмехнулся Вадим и, высвободив голову из объятий, взглянул в лицо своего двумя годами старше строгого судьи. – Великодушно не сердись, Ник, за обман. Боялся, что сразу сбежишь, испугавшись моей судьбы, или подумаешь еще худшее. Тот плохой человек скончался здесь, за стенкой, еще вчера, и с тех пор я, не смыкая глаз, вслушиваюсь в подозрительные шорохи вкруг себя. Старушенция утром звонила о нем куда надо, и ей обещали заехать за ним при первой возможности, но уже сутки на исходе, а все не едут... По всем расчетам приходит срок и моего изъятия из обихода, и вот гадаю, кого из нас заберут раньше. Не уходи, если не боишься, что тебя захватят заодно, и мы втроем поедем туда в одной карете.
   – Ты просто очень болен одиночеством, солнышко, – жестко сказал он, – утихни, помолчи... я побуду до утра с тобою.
   Подсознательно защищаясь от опасного, неизбежного когда-нибудь прозрения, юноша привык видеть в помянутом вожде плакатное воплощение пророка, во главе воспламененных полчищ штурмующего мир, но, вглядываясь в себя, всякий раз заставал там, внутри, исхлестанную собаку, которая, скуля и мочась по дороге, на брюхе ползет к хозяину лизнуть бич в его руке. То было странное и двойственное чувство – гордость и презрение к самому себе. Причем на сей раз с такой силой проявилось ожесточение, что казалось, еще чуток – и пена появится на губах. Никанор холодно и трезво взирал на его беснования. Характерно, уже тогда его недюжинные задатки сказались в понимании тактики отменных тиранов, которые в предвидении, что сразу после их кончины дурманящие толпу ужас и восхищение выродятся в гнев и ненависть, при жизни торопятся не только истребить своих потенциальных убийц, но и посмертно расправиться с ними за самый помысел измены, подобно тому, как и сейчас у него на глазах Вадим мстит дохлому стукачу за льстивую вежливость и испытанный в его присутствиии мерзкий трепет в подколенках.
   С видом безусловного участия и понимания Никанор выслушал его до конца. Тем не менее, еще в школе освоив программный курс обожествления личности и обладая природной смекалкой для ориентировки в тогдашней обстановке, он расценил бы бредовую его тираду как обязательную в те годы при вступлении в жизнь декларацию верности вождю, если бы не болезненная, с вывертом наизнанку исступленность признанья Вадима. И глядя, как этот нервный, балованный мальчик от лица всех своих современников мстил покойнику за унизительные, ничем не искупаемые ощущения, пережитые в присутствии заведомого стукача, Никанор, будущий знаток эпохального мистицизма на основе причудливых увечий, причиняемых политикой человеческой душе, живо представил, как полвека спустя раздавленно сидящий на руинах своей мечты и только что от сна золотого пробудившийся народ станет возносить усопшему цезарю всяческую и по масштабам злодеяний почти безгневную хулу, не смея киркой коснуться его земной гробницы из страха пуще обозлить мертвеца.
   Едва гость сделал притворный поворот в сторону прихожей, Вадим чуть не в прыжок заступил ему дорогу и вот спазматически держал за плечи, откуда следовал обратный вывод – как не хотелось ему, может быть, страшно было на целый вечер оставаться со своими ожиданьями наедине.
   – Нет-нет, Ник, ты нисколько мне не мешаешь... сиди ради Бога, сколько вздумается, раз пришел! – твердил он и, подталкивая в плечи, подальше уводил от двери.
   – Постой, браток, куда же ты меня в угол загоняешь?.. Я и так не сбегу, – слегка упираясь, пятился под его натиском Никанор и все не умел подобрать достаточный повод для подобного возбужденья. – И вообще, чего ты волнуешься... Может, и не приедут еще?
   – Нет, все обстоятельства так складываются кругом, что теперь уж непременно приедут. Не могу перечислить их тебе, да и не стоит, дело довольно частое в наши дни, но, признаться, оттого ли, что впервые такое еще в практике моей, я как-то струсил немножко. Тебе не странно, Ник, все ребятами числились, и вот уже взрослые, и разговор с нами ведется по большому счету! – С одной стороны, Вадиму, видимо, не хотелось пугать товарища, вместе с тем требовалось каким-то доверительным признаньем оплатить его согласие остаться на часок. – Собственно, я уже третьи сутки, не раздеваясь, жду...
   По чуть раскосившемуся взору хозяина Никанору понятно стало, что бывший приятель по старой памяти собирается раскрыть своему присяжному слушателю некоторые за отчетный период скопившиеся тайности, как всегда у него бывало, высшего надмирного звучания.
   – В сущности, Ник, мне тебя ужасно недоставало весь прошлый месяц, но лишь теперь догадался я – зачем? – почти как прежде, если бы не участившиеся повторенья и пробелы из вовсе непроизнесенных слов, принялся излагать себя Вадим на текущее число с той, однако, разницей, что оно могло стать последним в календаре. – Представляю, как забавно в глазах штатной мысли передовой выглядит старо-федосеевский Гамлет, по пословице в трех соснах заблудившийся... В том и горе мое, что по нехватке крыла не умею подняться над ними для обозрения окрестностей – в которой стороне лежит выход. Да и покажи мне мудреца с крылом из нынешних, которые только и делают, что горючее сбоку подливают, чтобы однажды полыхнуло повеселей. И мне от тебя, пожалуй, ничего не надо, кроме как с помощью твоей, через тебя, напрасные киловатты нашего лоскутовского беснованья назад в землю опустить... Наверно, и Дунька-то наша к тебе привязалась за всепоглотительную емкость молчаливой памяти твоей, где, конечно, ничто не пропадет как в подземном хранилище, а безвестно копится для кого-то впереди... Вроде нефти, а? Не серчай, эта штука тонка для тебя, не по уму тебе... Но, откроюсь ради минуты, на меня самого всегда утешительно влияла твоя грубая дремучая сила. Вот также когда-нибудь, кровавой пеной изойдя, и род людской задремлет навечно в больших, шершавых, таких бережных и не важно – чьих ладонях, что и бывало всегда заключительной фазой земного счастья... не так ли? Короче, пока не приехали, только целительное твое, впитывающее молчанье способно немножко приглушить боль мою, Ник!
   Словно его в бок толкнули, тот пошевелился слегка:
   – Ну, данного лекарства у меня с избытком хватит... но сперва боль свою покажи. Ты хоть намекни для затравки, о чем речь!
   Видимо, в формулировке-то и заключалась для Вадима главная трудность.
   – Видишь ли, вот мы вошли наконец в неизбежный для всякого живого организма, ужасно важный, главнее еще не бывало позади, период человеческого существования... ввинтились, как по пушечной нарезке, да и заклинились в стволе. Приспело время без всяких самообольщений и на простейшем детском уровне решить радикально никогда не отвеченные вопросы – кто мы, куда-откуда и зачем, без чего нам и полшажка теперь сделать, рискованно: взорваться к чертовой бабушке? Но помнишь, когда-то на радостях знакомства, что ли, престранный чудак твой Шатаницкий лукавую головоломку тебе подкинул: как дуновением мысли весь мир в ничто распылить... целую неделю потом мы с тобой адской игрушечкой забавлялись, ко всему прилаживались, помнишь?
   В ответ Никанор признался Вадиму, как по наущенью все того же Шатаницкого самому о.Матвею в голову вколачивал на досуге, будто оттого и бесплодна, даже кощунственна молитва людская, что является попыткой подсунуть создателю динамитный патрон, если, конечно, просимое выпадает из круга математического представленья, которым только и держится мирозданье.
   – Заразная для ума штучка... молодые были! – вздохнул по-стариковски Никанор. – Давай, давай, выкладывай...
   – Так вот, возраст наступил – как бы хлопушка, откуда любой выход смертелен, и уже не важно, как нам умереть суждено – на глупости или безумной жажде размноженья, на скользком гуманизме нашем или помянутой склонности мальчишеской баловаться спичками над бочкой пороховой. Но где то на донышке души, сдается мне, что в силу той же математической двоякости сущего если чуточку схитрить, точечную лазейку в мертвом граните угадать, то обязательно должен найтись спасительный выход потайной и тогда гуляй, человечество, в абсолютное бессмертье? Кое-что уж вертится там у меня, в кромешной темноте, да как фотопластинку высунуть на свет боюсь, чтобы едва помышленное враз в действительность не отвердело. Погоди, я намекну тебе слегка... – Он даже нацелился было и с закушенной губой от нетерпенья защурился незрячим взором в потолок, но момент, нужный момент был упущен и фокус снова сорвался. – Напомни, ради Бога, к чему всю эту музыку завел?.. Чего, чего ты так уставился на меня?
   Тот хмуро наблюдал это из-под тяжко-приспущенных век. Воспаленное состояние шального парня, былого сообщника всяких умственных игр, когда-то восхищавшегося его еретической фантастикой всегда недолговечных откровений, и впрямь внушало сейчас весьма плачевные опасенья.
   – Да, вот что-то не узнаю тебя, заплесневел вроде и с лица повял: на старо-федосеевском погосте, у нас ты посвежее выглядел. Видать, все сидишь, как накрымшись одеялом, проветриться не выходишь из норы... вот и плохо! – Чем больше вглядывался в бывшего дружка, тем сильней противился очевидным теперь догадкам о характере его ожиданий, слишком невероятных на фоне его головокружительной карьеры. – С чего бы у тебя, господин хороший, мерлехлюндия такая?
   – Болен, как видишь... что, впрочем, к делу не относится. Ну, давай, о чем подумал сейчас?
   – Да вот размышляю про твою эшафотную свечу: какого черта ты ее средь бела дня запалил?
   – А что, жалко тебе?
   – Я сюда засветло пришел, она уже горела. В комнате два окна. Дата под документом на столе проставлена позавчерашняя... и стула не было вблизи; значит, и не работал вроде и незачем было дефицитное добро зря тратить.
   Вадим усмехнулся на него с враждебной приглядкой:
   – Видать, на детектива тренируешься? Тогда полагалось бы сообразить: в керосиновой лавке внизу свечной товар без ограниченья пока продается. У меня этого добра до конца дней хватит... – и кивнул на брошенный поверх одеяла запас, не менее трех, в синей початой пачке.
   – Не запускай руку в мешок, не зная – что на донышке... и выгоднее не догадываться иногда, что твоему собеседнику нужны деньги, если нечего дать взаймы: – И как-то до обидности наотмашь поинтересовался о причинах его героического похода в такую даль, словно прежней дружбы было недостаточно.