Но вот вспороли знаменитый патентованный сейф Сан-Галли в Центральном банке, убив при этом сторожа и двух чинов наружной службы. Сто пятьдесят тысяч радужными “катеньками” вылетели из государственной казны на волю и скрылись в неизвестном направлении.
   “Найти! Разыскать немедля!” — разнеслась команда по департаменту полиции. Сыщики уголовной полиции взялись за дело серьезно. Не потому, что, срывая голос, кричал в кабинете с мягким ковром и всегда зашторенными окнами директор. И потеря государевой казной ста пятидесяти тысяч не расстроила сыщиков, и зла они против воров не имели: труд у них опасный и малодоходный. Вор — человек по-своему полезный, так как на весах общества на другой стороне стоит, а чтобы равновесие поддерживать, на этой стороне сыщиков надо держать, зарплату им исправно платить, пусть и не большую, но и не маленькую.
   Сыщики взялись за дело на совесть потому, что убили двух их товарищей. Убили, не отстреливаясь, когда от страха нутро дрожит и глаза в холодном поту плавают, убили не в схватке за свою свободу и жизнь — такое и раньше случалось. Убили расчетливо, спокойно зарезали, как режут скотину к празднику, заранее взвесив и подсчитав, сколько понадобится, чтобы насытиться до отвала.
   Такое убийство товарищей сыщики прощать не могли. Найти и повесить, чтобы все уголовники видели: ты бежишь, я догоняю — одно, я хватаю, ты защищаешься — другое, а убивать спокойненько, с заранее обдуманным намерением — такого не позволим. И затрещали двери воровских притонов, которые оберегали сыщики, как последнюю лучину: мало ли кто нужный зайдет на огонек... И в квартирах рангом повыше побледнели внешне благопристойные мужи-содержатели, крестились, приговаривая: “Сохрани, святая богородица! Сколько лет дружим, господин начальник, сколько душ вам отдал! Неужто запамятовали? “
   “Кто? Кто? Отдайте, и мы вернем вам покой! Отдайте!” И в дорогих притонах летели на пол карты, золото и серебряные блюда, рвались с треском шелка. Здесь били для страху.
   “Кто? Кто? Отдайте!” И в сером, еле угадывающемся рассвете сапоги били под ребра, срывали одурманенных водкой и марафетом людей с кроватей, тащили в участок. Здесь били серьезно.
   “Кто?” Даже в Английском клубе услышали этот шепот. Здесь не ломали, не опрокидывали столов, не рвали шелка и, уж конечно, не били. Но двое фрачников с иностранным выговором, которые вели всю зиму крупную игру, исчезли, через несколько дней вернулись побледневшие и задумчивые, и один из них по рассеянности даже сдал хорошую карту соседу.
   Уголовный мир убийц не отдавал: то ли страх перед ним был сильнее страха перед полицией, то ли не знали уголовники медвежатников, которые так легко пошли на мокрое. Розыск не прекращался, вели его опытнейшие криминалисты, уголовная полиция трясла свою агентуру, уведомили коллег в Вене, Париже, Берлине и в других столицах Европы. А вышел на преступников никому тогда не известный низший чин наружной службы Иван Мелентьев.
   Началось все с того, что светлым мартовским днем Иван Мелентьев на Тверской, в булочной у Филиппова, съел пятачковый пирог с мясом и, думая о нелегкой своей сыщицкой доле, держась к домам поближе, чтобы не обрызгали извозчики, двинулся вниз, к Столешникову.
   Александр Худяков по кличке Сашенька был артист-техник и в былые времена легко брал задний карман брюк у человека, одетого в пальто. Уже два года, как Сашенька завязал, обзавелся гнедым рысаком, и вечерами Мелентьев видел Сашеньку на козлах шикарного выезда у театров и дорогих трактиров. Еще было известно, что Сашенька женился.
   Мелентьев заметил Сашеньку, когда тот двигался по Пассажу, придерживая под локоток, такую же, как он сам, маленькую, женщину. Она шла тяжело, валко, судя по размерам живота, вскоре собиралась сделать Сашеньку отцом. Жена зашла в секцию, где торговали полотном и ситцем, а Сашенька закурил папиросу, посмотрел вокруг солидно, и тут его толкнул разухабисто шагавший мужик в распахнутой дохе. Только глянув на мужика, Мелентьев безошибочно определил, что он не москвич, а залетный, вчера поутру удачно сбыл привезенный товар, вечером с дружками старательно поужинал, сегодня на постоялом дворе выпил графинчик, а сейчас собирается покупать подарки родне.
   На такую наживку должно клюнуть незамедлительно, и Мелентьев двинулся за дохой следом. Месяц катился к концу, а у Мелентьева ни одной поимки, начальство еще молчит, но уже хмурится.
   Мимо такого живца московский жулик пройти не должен. Если не карманник его потрошить начнет, так мошенник увидит и уступит ему по дешевке алмазы бразильские, на худой конец акции копей царя Соломона. Рассуждая так, Иван Мелентьев мужика в дохе из виду не терял и вдруг увидел, как у Сашеньки взгляд стал мечтательным и отрешенным, зевнул он нервно и шагнул за дохой следом, затем вытер ладони об полу своей шубейки и обежал вокруг мужичка, прицеливаясь. Тот торговал штуку яркого ситца и, чтобы у Сашеньки промашки не получилось, вытащил из-за пазухи замасленный кошель, хлопнул им о прилавок и сунул в широченный карман дохи.
   Вместо того, чтобы выждать, пока Сашенька возьмет, Мелентьев шагнул из своего укрытия, положил тяжелую руку Сашеньке на плечо и спросил:
   — Гражданин хороший, не вас ли супруга кличет?
   Сашенька, глядя на Мелентьева снизу вверх, слизнул капельки пота и икнул. Жизнь вертелась вокруг, и никто не обращал на них внимания, лишь они двое знали, что один уже шагнул с обрыва в омут, а другой выдернул его, спас. Сашенька перекрестился, приседая и оглядываясь, бросился к жене, которая, прижимая к груди свертки, выкатилась из секции в проход Пассажа. Даже спасибо не сказал, сукин сын, подумал Мелентьев, не серьезно подумал, а так, перед собой похваляясь, и стал отыскивать мужичка в дохе, не нашел, однако настроение весь день у него было праздничное.
   Вечером Мелентьев толкался у колонн императорского театра, когда к нему подскочил оборванец, сунул конверт.
   — Передать ведено, — и скрылся, не попросив, как обычно, папиросочку.
   “Дело, вас интересующее, поставил не деловой. Приглядитесь к студенту Шуршикову Якову, что на Солянке у известного вам Быка угол снимает”. Буквы печатные, однако гладкие и ровные, отметил Мелентьев, и слог культурный. Кто же из его крестников так изъясняться выучился? Автор письма сыщика заинтересовал больше, чем неизвестный студент. Мелентьев бумагу пощупал, понюхал — простым табаком отдает, и оглянулся, выискивая беспризорника.
   — Ну, балуй! — услышал Мелентьев, посторонился от наезжавшей пролетки, взглянул на гнедого рысака, который хрипел, задирая голову, потом на кучера и узнал Сашеньку. Секунду, не более, они смотрели друг на друга. Мелентьев сунул письмо в карман и легко прыгнул в пролетку, сиденье скрипнуло, пахнуло пылью. Не дело, если меня здесь увидят, подумал Мелентьев и поднял верх. Сашенька выкатился из суматошной толпы и остановился, перебирая вожжи, ждал, куда везти прикажут. Мелентьев отодвинулся в угол и молчал, боялся разорвать ниточку, протянувшуюся между ними в момент немого Сашенькиного признания. Сашенька еще чуток выждал, затем тронул рысака, выехал через Театральный проезд на Никольскую и свернул в Ветошный переулок. Москва словно отпала, осталась позади, тихо и темно, сквозь окна просвечивали абажуры, на цокот копыт тявкнула со двора собака, уже задремавшая, другая лениво отозвалась и замолкла.
   Пролетка перевалилась по булыжнику, наконец встала. Мелентьев щелкнул портсигаром и сказал:
   — Угощайся.
   — Не курим, барин, — Сашенька натужно откашлялся и спросил тоскливо: — Куда велите, барин?
   Мелентьев не ответил, закурил, устраиваясь поудобнее, скрипнул сиденьем, ждал. Сашенька вытянул кнутом по гладкой спине рысака, тот, неодобрительно покачивая головой, промчал переулок, вынес на Ильинку. На Москворецкой набережной Сашенька перевел кормильца на шаг, покосился назад, но Мелентьев упорно молчал. Между уважающими себя сыщиками и подсказчиками существовал неписаный договор: ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Иван Мелентьев его свято придерживался, зная на горьком опыте неразумных товарищей, что, ежели нарушишь, не будет у тебя на той стороне доброжелателей. А что ты без них? Слепой путник скорей выйдет из леса на дорогу, чем сыщик без подсказки найдет преступника.
   Мелентьев курил, глядя на худого сгорбленного Сашеньку, который, казалось, с каждой минутой становился все меньше, и слышал его мысли, словно тот говорил вслух: “Отпусти меня, Иван Иваныч, не вынимай душу, я тебе добром за добро, и ты мне так же, слезь с пролетки, уйди”. Сыщику было жалко бывшего карманника, но себя Иван Мелентьев жалел больше и потому Сашеньку отпустить никак не мог.
   “Дело, вас интересующее...” Какое дело? Неужели Сашенька что-то знает о банке и убийстве чинов наружной полиции? Что знает? Как узнал? Сеня Бык с Солянки — личность знакомая: пьяница, марафетиком приторговывает, к серьезному делу и краешком прикоснуться не может. Студент Яков Шуршиков? Кто такой? “Дело поставил”? Откуда Сашенька подхватил такие слова? Дело поставил, дело поставил, повторял Мелентьев. Дело поставил не деловой, человек, не знакомый воровскому миру. Похоже, ох как похоже, вот почему крестятся “отцы” и “матушки”, плачут, клянутся, не знаем, мол. Эх, Сашенька, что же делать-то теперь? Если рапорт подать, мол, подбросили записочку, так Ивана Мелентьева в случае удачи не то что приказом по ведомству, в коридоре добрым словом никто не помянет.
   — Запарился? — Сашенька слез на землю, похлопал рысака по влажному крупу. — Тяжело тебе, а мне, думаешь, легко? Я сына, кормилец, жду, он без отца пропадет. А для Якова Шуршикова жизнь человека плюнуть и забыть — кокнул пером, амба и ша, — он влез на козлы, вздохнул как застонал, и рысак ответил хозяину тихим ржанием.
   Мелентьев затянулся в последний раз и выбросил окурок в Москву-реку.
   — Яков долю седельникам не выдал, — еле прошептал Сашенька. — Все у себя держит. Бык и не знает, на чем спит. Ежели в его доме “катеньки” взять, то Якова налицо перевернуть можно.
   Мелентьев зевнул так, что скулы свело, и сказал грубо:
   — Ты что стоишь, дядя? Соснул седок, ты и рад. А ну гони к Театральному, подлая твоя душа.
   Не доезжая двух кварталов до места, Мелентьев неслышно с пролетки соскочил, исчез в проходном дворе, и больше сыщик и бывший карманник-техник не встречались.
   Через два дня извозчика Александра Матвеевича Худякова навили в собственной пролетке зарезанным. Не был он никаким чином, да еще стоял в уголовке на учете, и похоронили Сашеньку тихо. Мелентьев на похороны не пришел, так как объяснить появление сыщика на могиле бывшего вора совершенно невозможно.
   Яша рос мальчиком болезненным, был застенчив и нравом кроток. Отец его — Михаил Яковлевич Шуршиков — служил в почтовом ведомстве, ходил, вечно опустив голову, боялся начальства, соседей, а больше всего — хозяина дома, которому постоянно за квартиру должал. Мать Яши — Мария Григорьевна — некогда слыла красавицей, только времени того никто не помнил. Единственного сына она родила в девятнадцать лет, в материнстве не расцвела, лицом бледнее и строже стала, душещипательные романсы забыла, не расставалась с Библией и к тридцати годам стала существом без возраста и пола. Шуршиковы занимали три комнаты на втором этаже деревянного дома, расположенного в самом конце Проточного переулка, который так назывался потому, что от Садового шел к Москве-реке под уклон и текли по нему и воды вешние, и осенние, и талый снег с навозной жижей.
   Текли воды, годы, матушка до тридцати пяти не дожила, отец втихую запил, Яков успел окончить гимназию и однажды, когда отца, освобождая квартиру, в горячке снесли во двор, а чиновник растерянно смотрел на пристава, не понимая, что можно в этом доме описывать, Яков Шуршиков пошел по Проточному вверх, выбрался на Садовую и, не оглядываясь, зашагал налево, к Поварской. С таким же успехом он мог бы направиться и направо, к Арбату.
   Через приятелей по гимназии Шуршикову удалось получить место репетитора — крыша над головой и харчи. Попав в студенческую среду, он сошелся с эсерами — не по идейным соображениям, а так случилось. Но очень скоро Шуршиков впервые почувствовал: отсюда надо бежать, и чем быстрее, тем лучше. Каждому человеку от рождения что-то дано: музыкальный слух или понимание прекрасного, отвага, чувство справедливости, эгоизм или стремление к самопожертвованию; Яков Шуршиков предчувствовал надвигающуюся опасность. Совершал порой самые рискованные поступки, уверенный, что все сойдет ему с рук. Так, первым его преступлением была безрассудная кража. Он репетировал в купеческой семье среднего достатка и однажды, проходя вечером через гостиную, увидел на столе пухлый бумажник и положил его в карман. Разразился скандал. Из дома с позором выгнали приходящую прислугу, хотя дворник и кучер видели, что девушка из кухни не выходила.
   Яков совершил еще несколько краж по случаю, затем начал принимать краденое от знакомых подростков, с репетиторством покончил и стал преступником профессиональным. Образование и природная сметка ставили Шуршикова выше тех мелких жуликов, с которыми он имел дело. Прошло несколько месяцев, и он связи с карманниками порвал, почувствовав опасность, место жительства сменил. Он появился на Сухаревке, в этой академии преступного мира Москвы, но и здесь ему не понравилось. Сухаревка походила на мост, соединявший свободный мир и каторгу. Якова Шуршикова это явно не устраивало. Но, прежде чем расстаться с Сухаревкой, Яков убил человека, который шел через Москву на юг России. Яков встретил его в ряду, где торговали одеждой, и по тому, к чему человек приценивался, понял: деньги у человека есть. Когда случайное знакомство состоялось, они выпили в трактире по паре чая, и Яков узнал, что человек бежал с этапа, в Москве у него ни родственников, ни знакомых и на заре он должен из златоглавой убираться. И понимал Шуршиков: не возьмешь с человека много, однако безнаказанность манила, и по пути от трактира к ночлежному дому проломил болтливому приятелю кистенем голову, забрал двенадцать целковых с мелочью, и больше Студента — так за фуражку с гербом окрестили его на Сухаревке — здесь никогда не видели.
   Шуршиков снял угол у бывшего семинариста, который работал ночным сторожем, приторговывал наркотиком, был умен и силен как бык, и звали его в округе Быком. Раздумывая о своем будущем, Яков Шуршиков пришел к выводу, что быть ему преступником на роду написано. Действительно, а как жить? Учиться не на что, да и тяги такой не чувствовал, руками делать он ничего не умел, идти прислуживать — не желал. Не велики были университеты Якова, однако он понял: мелким воришкой, при всем чутье и везенье, от тюрьмы не уберечься, надо брать редко, но крупно. Где и как? Конечно, манила его фортуна афериста-гастролера, о подвигах “международников” порой писали газеты. Но нужны для начала деньги, связи да и талант. Яков понимал: не годится он для такой карьеры. Хорошие деньги лежат в сейфе, но как его открыть? И тут Яков среди клиентов Быка встретил пожилого часовщика, который все заработанное отдавал за морфий. Оказался часовщик в прошлом взломщиком-медвежатником, но, отсидев два срока, пристрастился к марафету, здоровье заставило профессию сменить, а так как был он от природы умельцем, какие редко встречаются, то быстро освоил часовое дело. Петрович, так звали часовщика, доживал век мирно, брал за работу дешево, зарабатывал, как говорится, “на иглу”, больше ему и не требовалось. Кольнувшись, он становился болтлив, охотно рассказывал о годах молодых, люди слушали и посмеивались. Яков Шуршиков слушал и все больше задумывался. Думал он, думал и, улучив момент, вошел к Петровичу с предложением. Ты стар, без марафету не проживешь, а глаза и руки уже не те, скоро откажут, обучи меня своему прошлому ремеслу, тебе риску никакого, а я тебя до последних дней не оставлю, угол и шприц всегда иметь будешь. Петрович думал недолго, согласился.
   Яков обучение поставил серьезно, первым делом мастера в морфии ограничил, заставил есть через силу, гулять выводил. Старик мучался, матерился, терпел, однако, и не только будущей корысти ради, а нравился ему молодой студент, цель какая-то в жизни появилась. Начали с разговоров, старик во время прогулок рассказывал о былом, привирал изрядно. Яков слушал, врать не мешал, ждал, когда старик выговорится. Потом стал Яков чертежи рисовать, замки простенькие, потом сложнее, больше запоминал, кое-что и записывал — так теоретически и до сейфов добрались. Надо было учиться металл работать. Тут инструмент понадобился. Какой, попроще, Петрович поначалу сам изготовил. Яков со свалки железный ящик притащил, столько в нем дырок наделал, что в натуральную терку превратил. Пальцы силу и чуткость приобрели, стал Яков рисовать сейфы настоящие: “Панцирь”, “Сан-Галли”, изучать замки сложные.
   Когда Шуршиков почувствовал, что из старика больше ничего не выжмешь, купил ему морфию, дал колоться в охотку, а однажды добавил шприц уже заснувшему, и не проснулся человек. А кому он нужен? Кто разбираться станет? Жил на игле, от нее и помер, рассудили соседи, и схоронили в складчину. Студент даже целковый дал, чем людей растрогал. “Вот и ученый вроде бы, а душевный”, — сказано было на поминках.

Глава третья
Профессионалы

   Блекло-желтые абажуры висели низко, свет заливал бильярдные столы, зеленое сукно которых было исчерчено мелом. Игрок наклонялся вперед, чтобы сделать удар, попадал в квадрат света, а ноги и часть туловища оставались в тени. Человеческие фигуры от этого причудливо ломались, из полумрака на свет выползал серый дым, повисал над столами и играющими. Пахло в бильярдной застоявшимся табаком, пивом и сыростью, которую принесли сюда с затопленных ливнем улиц.
   Хан и Сынок постояли у двери, пообвыкнув, прошли в глубь зала и остановились у колонны рядом со столом, на котором, судя по напряженному вниманию зрителей, шла крупная игра.
   Когда, приканчивая в закусочной домашнюю колбасу, беглецы решали вопрос, куда податься, первым заговорил Сынок.
   — На дно опустимся, отлежимся, — сказал он. — Согласен?
   — Нет, повяжем галстуки и выйдем на Красную площадь.
   Сынок прыснул в кулак, смешлив был, затем насупил белесые брови и спросил:
   — Может, у тебя и место есть? Хан скупо улыбнулся, пожал плечами неопределенно.
   — То-то, — сказал Сынок назидательно. — А у меня есть, примут по высшему классу. Вера Алексеевна, учительствует, к уголовке никаким краем...
   — А к тебе каким краем?
   — У нас любовь, — Сынок самодовольно улыбнулся.
   Хан слушал внимательно, смотрел с любопытством. Почувствовав заинтересованность. Сынок начал бойко рассказывать, какая серьезная и замечательная девушка Вера Алексеевна, и квартирка двухкомнатная, и окна в палисадничек.
   Хан смотрел на Сынка, как смотрят на человека, который штаны не застегнул или вообще забыл их надеть. Сынок тон поубавил, две фразы пробормотал невнятно и неожиданно спросил:
   — Чего зенки щуришь? Не нравится? Или у тебя в “Европе” люкс забронирован?
   — Ты за кем сидел?
   — За Иваном Ивановичем числился, — с гордостью ответил Сынок.
   — Уважаю, — Хан склонил голову. — Старик шпаной не занимается. Так где, ты полагаешь, товарищ субинспектор тебя искать будет? Зачем же нам к твоей Верочке тащиться? Легче в контору позвонить. Иван Иванович человек обходительный, извозчика за нами пришлет, — он помолчал, раздумывая, закончил неохотно: — Попробую я одного человека найти. Удастся будет нам и крыша, и бульонка.
   Сынок согласился, беглецы, прыгая по лужам, добрались до этой бильярдной.
   Хан приглядывался к окружающим. Сынок уже освоился, видно, обстановка была привычная, толкнул приятеля и зашептал:
   — Тихое местечко, не больше двух облав за день.
   — Бывал? — Хан взглянул вопросительно. — Где тут этот... начальник местный?
   — Маркер? — Сынок указал на крупного мужчину в подтяжках, который чинил кий на канцелярском столике у стены.
   Хан кивнул, подошел к маркеру и стал молча наблюдать, как тот прилаживает к кию наклейку. Выждал немного и, убедившись, что никто не слышит, спросил:
   — Леху-маленького не видели?
   Маркер зацепил щепочкой пузырившийся в жестяной банке столярный клей, потянул его истончающуюся нить к кожаной шишечке наклейки, мазнул, приложил ее аккуратно на полагающееся место, придавил ладонью. Придирчиво разглядывая свою работу, маркер сказал:
   — Гуляй, парень, ты тут ничего не терял, а раз так, то и искать тебе тут нечего. Гуляй.
   Хан молча вернулся к наблюдавшему за ним Сынку, который не преминул съязвить:
   — Ни тебе оркестра, ни цветов.
   Партия на ближайшем столе закончилась, зрители громко обсуждали итог, шелестели купюры; игроки, чуть ли не соприкасаясь лбами, обсуждали условия следующей партии.
   Сынок потянул Хана за рукав, кивнул на выход. Хан взглянул на маркера, оглянулся, сказал:
   — Куда подадимся, решим сначала, — и, не договорил, в спину его толкнул здоровенный верзила, будто ребенка отвел в сторону.
   — Зачем тебе Леха-маленький? Он приболел, меня прислал.
   Хан поднял голову, взглянул на нависавшее над ним заплывшее лицо.
   — Я слыхал, Леха, что меня один человек ищет.
   — Какой человек?
   — Корней.
   — Не знаю такого, — Леха отодвинулся, оглядел Хана внимательно. — Как тебя кличут? Где слушок тебя нашел?
   — Был я у дяди на поруках, там встретил тезку твоего...
   — Заправляешь, — Леха улыбнулся, поскреб рыжую щетину, обнял Хана за плечи, повел в угол. — Как он там? Я лишь намедни узнал, что заболел тезка...
   — Он неделю как на курорт приехал, повязали его у барыги, за ним чисто, подержат и выгонят, — говорил Хан быстро. — Так он тебе велел передать.
   — Уважил, уважил, — рокотал Леха. — А ты как? Вчистую?
   — Если бы, — вздохнул Хан. — Под венец вели, червонец обламывался, соскочил...
   — По мокрому?
   — Никогда, — быстро ответил Хан. — Но не один, — указал взглядом на Сынка. — И как есть, — он провел ладонями по карманам. — А тезка твой сказал, что его Корней искал...
   — То его, — перебил Леха. — Твоего имени никто не называл. Я тебя даже во сне не видел.
   — Раз мне тезка Корнея назвал, значит, гожусь.
   — Что же ты хочешь?
   — Спрячь нас, скажи Корнею как есть, пусть решает.
   — Тебя можно, а этот к чему? — Леха покосился на Сынка, который своей фрачной парой выделялся среди порядком обшарпанной публики.
   — Это же Сынок, — сказал Хан.
   — Чей? — придуриваясь, спросил Леха; заметив, как скривился Хан, сказал: — Слыхал, слыхал: разговоров много. Тебя-то как кличут?
   — Хан, — ответил, а сам подумал: “Леха кличку Сынок явно слыхал, и держится парень нагло, будто в законе он абсолютно. Сынок? Сынок? — напрягал память Хан. — Почему же я его не знаю?”
   — Точно окрестили, на татарву смахиваешь. Ждите, — Леха хотел идти, но задержался. — Скажи своему Сынку, чтобы он с Барином в игру не ввязывался, останется в чем мать родила, — он утробно хохотнул и неожиданно легким шагом направился к выходу.
   Сынок, прислонившись к колонне, видимо, собирался играть в карты с хорошо одетым мужчиной средних лет. Котелок и трость игрока держал какой-то пьянчужка, смотрел на Барина подобострастно и фальшивым голосом говорил:
   — Барин, вы же не в клубе, опомнитесь... Здесь же вас обчистят...
   — А мне не жаль мово второго мильёна... — сверкая золотыми коронками, говорил Барин и тасовал так, что о его профессии не догадался бы только слепой. Вокруг играющих собрались любопытные.
   — Опять связался, битому неймется, — говорил один.
   — Вчера пятьсот оставил.
   — Третьего дня тысячу...
   Сынок глядел на Барина восторженно, на зрителей — виновато и, смущаясь, говорил:
   — Нам много не надо, червончик-другой — ив аккурат закончим. Я счастливый, батя мне ишь какую одежонку купил, женить собирается, — он лучезарно улыбнулся.
   Хан собрался было вмешаться, но, вспомнив гонор нового приятеля, раздумал: “Больше червонца у него нет, а на вещи играть не дам”.
   Барин ловко справился со своим делом, сложил колоду так, что Сынок мог выиграть лишь прошлогодний снег. Сынок снял неуклюже, последовал “вольт” — прием, при котором колода возвращается в первоначальное положение.
   — Войдите, — Барин бросил в свой котелок червонец.
   — Чего? А, гроши, — догадался Сынок и долго шарил по карманам, отворачивался, чтобы не видели, где и сколько у него лежит.
   — Пожалте, — он положил червонец, взял у пьянчужки котелок, надел себе на голову, качнулся неловко, толкнул Барина и выбил у него колоду.
   Мастерски сложенные карты рассыпались.
   — Извиняйте, извиняйте, — Сынок нагнулся, помогая собрать карты, придерживал сползающий котелок, приговаривая: — Червончики, голубчики, где вы?
   Барин болезненно поморщился, сложил колоду и спросил:
   — Дать или сами возьмете?
   — Сам, только сам, ручка счастливая, — Сынок показал всем свою руку, взял снизу две карты и открыл туза и десятку.
   — Счастье фраера светлее солнца, — сказал Барин. Сынок вынул из котелка червонец, сунул в карман, подождал, пока Барин положит новый, прорезал колоду, дал снять.
   — Открывайте по одной снизу, — сказал Барин. Сынок открыл семерку, затем короля. Барин кивнул, мол, еще. На колоду лег туз.
   — Не очко меня сгубило, а к одиннадцати туз, — пропел Сынок.
   — А Барин, кажись, на приезжего попал, — сказал кто-то.