Гастон ЛЕРУ

ДУХИ ДАМЫ В ЧЕРНОМ



Глава 1.

Которая начинается там, где романы обычно заканчиваются


   Венчание г-на Робера Дарзака и м-ль Матильды Стеин-джерсон состоялось б апреля 1895 года в Париже, в церкви Сен-Никола дю Шардонне, куда был приглашен лишь весьма узкий круг друзей. Прошло уже чуть более двух лет со времени событий, описанных мною в предыдущей книге, событий столь сенсационных, что не будет преувеличением сказать: за такой короткий срок даже парижане не забыли о знаменитой «Тайне Желтой комнаты». Она еще занимала многие умы, и, конечно, небольшая церковь оказалась бы переполнена желающими поглазеть на героев нашумевшей драмы, если бы церемония бракосочетания не проводилась тайно, что, впрочем, было несложно устроить в этом удаленном от густонаселенных кварталов приходе. Приглашены были лишь несколько друзей г-на Дарзака и профессора Стейнджерсона, на молчание которых можно было рассчитывать. Я принадлежал к их числу и приехал в церковь пораньше, поскольку хотел отыскать Жозефа Рультабийля. Не найдя его, я был несколько разочарован, хотя и не сомневался, что он придет; чтобы скоротать время, я подошел к гг. Анри-Роберу и Андре Гессу, которые, стоя в тихом приделе Святого Карла, вполголоса вспоминали наиболее занятные эпизоды версальского процесса, пришедшие им на ум в связи с предстоящей церемонией. Я рассеянно слушал их и следил за происходящим вокруг. Боже мой, до чего же убога эта церковь Сен-Никола дю Шардонне! Дряхлая, вся в трещинах, грязная, но это не благородная патина времени, которая лишь украшает камень, а крайняя нечистоплотность, свойственная кварталам Сен-Виктор и Бернардинцев, на границе которых она располагается; стоящая в столь неподобающем для нее окружении, эта церковь мрачна снаружи и уныла внутри. Небо, которое кажется в этом священном месте более далеким, чем где-либо, цедит скупой свет, изо всех сил старающийся пробиться к верующим сквозь вековую грязь на стеклах.
   Вы, разумеется, читали «Воспоминания детства и молодости» Ренана[1]? Тогда толкните дверь церкви Сен-Никола дю Шардонне, и вы поймете, почему хотелось умереть будущему автору «Жизни Иисуса», который жил взаперти совсем рядом, в маленькой семинарии, смежной с домом аббата Дюпанлу, и выходил сюда лишь помолиться. Вот в этом-то погребальном мраке, в этом окружении, созданном, казалось, лишь для отпевания усопших, и должно было проходить венчание Робера Дарзака и Матильды Стейнджерсон! Я усмотрел в этом недоброе предзнаменование и расстроился.
   Гг. Анри-Робер и Андре Гесс продолжали беседу: первый признался, что перестал тревожиться за Робера Дарзака и Матильду Стейнджерсон не после благополучного исхода версальского процесса, а лишь когда узнал из официальных источников о смерти их непримиримого недруга — Фредерика Ларсана. Многие, должно быть, помнят, что через несколько месяцев после того, как профессору Сорбонны вынесли оправдательный приговор, произошла ужасная катастрофа с трансатлантическим пакетботом «Дордонь», плававшим на линии Гавр — Нью-Йорк. Ночью, в тумане, неподалеку от Ньюфаундленда в «Дордонь» врезался трехмачтовый парусник и пропорол лайнеру борт в районе машинного отделения. Парусник остался на плаву, а «Дордонь» через десять минут затонула. Сесть в шлюпки успело лишь человек тридцать пассажиров, каюты которых находились на верхней палубе. На следующий день их подобрало рыболовное судно, возвращавшееся в Сен-Жан. В течение следующих дней океан выбросил сотни трупов, и среди них был Ларсан. Найденные в одежде трупа документы свидетельствовали, на этот раз неопровержимо, что Ларсан мертв. Наконец-то Матильда Стейнджерсон избавилась от своего фантастического супруга, с которым, благодаря мягкости американских законов, тайно связала свою судьбу в дни, когда была юна, безрассудна и доверчива. Этот опасный преступник, Балмейер, навсегда вписавший свое имя в анналы правосудия и женившийся когда-то на ней под именем Жана Русселя, никогда больше не встанет между нею и тем, кого она на протяжении стольких лет любила молчаливо и героически. В «Тайне Желтой комнаты» я подробно рассказал об этом деле, одном из самых необычных в летописях суда; оно могло окончиться весьма трагически, если бы не вмешательство талантливого восемнадцатилетнего репортера Жозефа Рультабийля: он единственный распознал в знаменитом полицейском Фредерике Ларсане самого Балмейера. Случайная и, можно сказать, ниспосланная провидением смерть этого негодяя, похоже, положила конец цепочке драматических событий и была — следует это признать — не последней причиной быстрого выздоровления Матильды Стейнджерсон, чей рассудок помутился после таинственных ужасов в замке Гландье.
   — Видите ли, друг мой, — втолковывал г-н Анри-Робер г-ну Андре Гессу, беспокойно осматривавшемуся по сторонам, — в жизни всегда нужно быть оптимистом. Все как-то устраивается, даже невзгоды мадемуазель Стейнджерсон… Но что вы все время оглядываетесь? Кого вы ищете? Ждете кого-нибудь?
   — Да… Я жду Фредерика Ларсана! — ответил Андре Гесс.
   Г-н Анри-Робер рассмеялся — негромко, насколько позволяли приличия, однако мне было не до смеха: я думал почти то же, что и г-н Гесс. Конечно, я был далек от того, чтобы предвидеть надвигающиеся на нас невероятные события, но теперь, когда я возвращаюсь мыслями к тем минутам и оставляю в стороне все, что узнал впоследствии, — об этом я, собственно, и постараюсь рассказать честно, постепенно открывая правду, как она открывалась и нам, — теперь мне вспоминается странная тревога, охватившая меня при мысли о Ларсане.
   — Полноте, Сенклер! Вы же видите, что Гесс шутит, — заметив мое необычное состояние, воскликнул г-н Анри-Робер.
   — Не знаю, не знаю, — отозвался я и по примеру Андре Гесса внимательно огляделся по сторонам. В самом деле:
   Ларсана, когда он еще звался Балмейером, столько раз считали погибшим, что в образе Ларсана он вполне мог воскреснуть еще раз.
   — Смотрите-ка! А вот и Рультабийль! — продолжал г-н Анри-Робер. — Готов спорить, он чувствует себя поспокойнее, чем вы.
   — А он бледен! — заметил г-н Андре Гесс. Юный репортер подошел и довольно рассеянно пожал нам руки.
   — Добрый день, Сенклер, добрый день, господа. Я не опоздал?
   Мне показалось, что голос у него дрожит. Он тут же отошел в сторонку и, словно ребенок, преклонил колени на скамеечку для молитвы. Закрыв руками свое и в самом деле бледное лицо, он стал молиться.
   Я понятия не имел, что Рультабийль набожен, поэтому его горячая молитва меня озадачила. Когда он поднял голову, глаза его были полны слез. Он их не прятал, его совершенно не занимало происходящее вокруг, он весь был погружен в молитву и, похоже, в печаль. Но почему печаль? Неужели его не радовал союз, которого все так желали? Разве счастье Робера Дарзака и Матильды Стейнджерсон не было делом его рук? Как знать, быть может, он плакал от счастья? Наконец он встал и скрылся в темноте за колонной. Я не осмелился последовать за ним, так как мне было ясно, что он хочет побыть один.
   И тут в церковь под руку с отцом вошла Матильда Стейнджерсон. За ними шагал Робер Дарзак. Как они все изменились! Да, драма в Гландье оставила на всех троих свой отпечаток. Но — удивительное дело! — Матильда Стейнджерсон стала еще прекрасней! Разумеется, она не была уже той блестящей женщиной, той ожившей мраморной статуей, той античной богиней, той холодной языческой красавицей, которая обычно сопровождала отца на официальных церемониях Третьей республики, — напротив, создавалось впечатление, что рок, заставивший ее столь тяжко расплатиться за ошибки молодости, вверг ее в отчаяние и временное помешательство лишь для того, чтобы она сбросила каменную маску, за которой скрывалась чрезвычайно нежная и тонкая душа. И теперь мне казалось, что овал ее лица, глаза, полные счастья и грусти, лоб, словно выточенный из слоновой кости, — все в ней излучает пленительное сияние души и говорит о любви к доброму и прекрасному.
   Что же касается ее наряда, то тут я вынужден сознаться в собственной бестолковости: я не помню даже цвета платья. Однако я хорошо помню внезапно появившееся у нее странное выражение лица, когда она не увидела среди нас того, кого искала. И лишь заметив стоявшего за колонной Рультабийля, новобрачная успокоилась и полностью овладела собой. Она улыбнулась ему, и мы последовали ее примеру.
   — А глаза-то у нее еще безумные!
   Я резко обернулся, чтобы посмотреть, кто произнес эти недобрые слова. Позади меня стоял некий горемыка, которого Робер Дарзак взял из жалости в Сорбонну лаборантом. Звали его Бриньоль; он приходился Дарзаку какой-то дальней родней. Других его родственников мы не знали; приехал он откуда-то с юга. Отца и мать г-н Дарзак потерял уже давно, у него не было ни брата, ни сестры, и он, казалось, порвал все связи с родным краем, откуда привез горячее желание добиться успеха, необычайную работоспособность, большой ум и вполне естественную потребность отдать кому-то свою преданность и любовь, которые и подарил профессору Стейнджерсону и его дочери. Привез он со своей родины, из Прованса, и мягкий выговор; сначала питомцы Сорбонны над ним посмеивались, но вскоре полюбили, словно приятную тихую музыку, немного скрашивающую неизбежную сухость лекций их молодого, но уже знаменитого учителя.
   И вот прошлой весной, то есть около года назад, Робер Дарзак представил им Бриньоля. Тот приехал прямо из Экса, где работал лаборантом-физиком и совершил какой-то проступок, за что был вышвырнут на улицу, однако, вспомнив о своем родственнике, г-не Дарзаке, сел в парижский поезд и до такой степени разжалобил жениха Матильды Стейнджерсон, что тот взял его к себе в лабораторию. В то время здоровье Робера Дарзака оставляло желать лучшего. На нем сказались сильнейшие переживания, испытанные в Гландье и на суде, однако можно было надеяться, что выздоровление Матильды, которое уже не ставилось под сомнение, и перспектива скорого брака с нею окажут благотворное влияние на душевное, а значит, и физическое состояние профессора. Однако мы заметили обратное: с того дня, как Дарзак взял к себе этого Бриньоля, чья помощь, по его словам, должна была заметно облегчить ему работу, слабость профессора лишь увеличивалась. К тому же Бриньоль оказался растяпой. Один за другим в лаборатории произошли два несчастных случая, причем при проведении совершенно безопасных опытов. В первый раз неожиданно взорвалась гейслерова трубка, осколки которой могли серьезно ранить г-на Дарзака, но угодили в самого Бриньоля — у него на руках до сих пор осталось несколько шрамов. Во второй раз дело могло закончиться гораздо хуже: взорвалась маленькая бензиновая горелка, над которой как раз наклонился г-н Дарзак. Ему чуть не обожгло все лицо, но по счастью обгорели только ресницы, да на какое-то время ухудшилось зрение, так что он с трудом мог выносить яркий солнечный свет.
   После таинственных происшествий в Гландье я находился в таком состоянии, что склонен был считать необыкновенными самые заурядные события. Когда произошло последнее несчастье, я как раз зашел к г-ну Дарзаку в Сорбонну. Я сам отвел нашего друга к аптекарю, а оттуда к врачу и довольно сухо попросил Бриньоля оставаться на месте, хотя тот порывался идти с нами. По дороге г-н Дарзак поинтересовался, почему я был так резок с беднягой Бриньолем; я ответил, что мне вообще не нравятся его манеры и к тому же я считаю его виновным в этом несчастном случае. Г-н Дарзак спросил, почему я так думаю, но я не нашелся что ответить, и он рассмеялся. Однако когда врач сказал ему, что он мог потерять зрение и только чудом отделался так легко, смеяться он перестал.
   Конечно, недоверие, которое внушал мне Бриньоль, выглядело смешно, да и несчастные случаи больше не повторялись. И тем не менее я был настроен против него и в глубине души винил его в том, что здоровье г-на Дарзака не улучшалось. В начале зимы профессор начал кашлять, и мы все стали уговаривать его взять отпуск и отправиться отдохнуть на юг. Врачи советовали Сан-Ремо. Он внял совету, а уже через неделю написал нам, что чувствует себя гораздо лучше и ему кажется, будто с груди у него сняли тяжесть. «Я дышу, дышу! — писал он. — А уезжая из Парижа, задыхался!» Это письмо г-на Дарзака навело меня на размышления, и я не замедлил поделиться своими выводами с Рультабийлем. Его тоже весьма удивило то обстоятельство, что г-н Дарзак чувствует себя плохо, находясь рядом с Бриньолем, и хорошо вдали от него. Это впечатление было у меня настолько сильным, что я готов был последовать за Бриньолем, если бы тот захотел куда-нибудь уехать. Этому не бывать! Пусть только он покинет Париж — я найду возможность за ним проследить! Но он никуда не уехал, напротив: если до этого он бывал у Стейнджерсонов не часто, то теперь, якобы желая узнать, нет ли чего от г-на Дарзака, он все время околачивался у г-на Стейнджерсона. Однажды он даже ухитрился навестить м-ль Стейнджерсон, однако мне удалось нарисовать невесте г-на Дарзака достаточно неприглядный портрет лаборанта, и она навсегда прониклась к нему неприязнью, с чем я внутренне себя поздравлял.
   Г-н Дарзак пробыл в Сан-Ремо четыре месяца и вернулся практически здоровым. Но зрение у него еще не наладилось, и ему приходилось очень его беречь. Мы с Рультабийлем решили понаблюдать за Бриньолем, но вскоре с радостью узнали: свадьба состоится почти немедленно и г-н Дарзак собирается увезти жену в долгое путешествие — подальше от Парижа… и от Бриньоля.
   По возвращении из Сан-Ремо г-н Дарзак поинтересовался:
   — Ну, как вы там насчет бедняги Бриньоля? Изменили о нем свое мнение?
   — Никоим образом, — отрезал я.
   Дарзак принялся подсмеиваться надо мной, отпуская в мой адрес свои провансальские шуточки, которые очень любил, когда обстоятельства позволяли ему веселиться, и которые теперь приобрели у него новый привкус — вернувшись с юга, он вернул своему выговору первоначальную прелесть.
   Он был счастлив! После его возвращения мы с ним почти не виделись и настоящую причину его счастья поняли, лишь встретив его на пороге церкви: он преобразился, его чуть сутуловатая фигура гордо выпрямилась. Счастье сделало его выше ростом и даже красивее!
   — Вот уж действительно, как говорится, у шефа все зажило до свадьбы! — сострил Бриньоль.
   Отойдя от этого неприятного типа, я подошел сзади к бедному г-ну Стейнджерсону, который на протяжении всей церемонии стоял, скрестив руки на груди, ничего не видя и не слыша. Когда все закончилось, пришлось похлопать его по плечу, чтобы он очнулся от своего сна наяву.
   Когда все направились в ризницу, г-н Андре Гесс глубоко вздохнул:
   — Наконец-то! Теперь можно перевести дух.
   — А почему вы не могли сделать этого раньше, друг мой? — спросил г-н Анри-Робер.
   Г-н Андре Гесс сознался, что до последней секунды ждал появления мертвеца.
   — Ну, что поделать! — возразил он на насмешки своего товарища. — Я никак не могу привыкнуть к мысли, что Фредерик Ларсан согласился умереть окончательно и бесповоротно.
* * *
   И вот все мы — человек двенадцать — оказались в ризнице. Свидетели расписались в приходской книге, и мы от всего сердца поздравили новобрачных. В этой ризнице было еще более мрачно, чем в самой церкви, и, не будь она такой маленькой, я подумал бы, что просто не заметил Рультабийля в темноте. Но его и в самом деле там не было. Что это могло означать? Матильда уже дважды о нем справлялась, и в конце концов г-н Дарзак попросил меня пойти его поискать. В ризницу я вернулся один, так и не найдя Рультабийля.
   — Вот странно, — проговорил г-н Дарзак. — Ничего не понимаю. Вы хорошо его искали? Может, он забился в какой-нибудь уголок и о чем-то мечтает?
   — Я все обыскал и даже звал его, — ответил я. Однако мой ответ не удовлетворил г-на Дарзака, и он решил сам обойти церковь. Ему повезло больше: нищий, стоявший с кружкой на паперти, сообщил, что некий молодой человек, которым не мог быть никто иной, кроме Рультабийля, несколько минут назад вышел из церкви и уехал на извозчике. Когда г-н Дарзак сообщил об этом своей жене, та расстроилась сверх всякой меры. Подозвав меня, она попросила:
   — Дорогой господин Сенклер, вы знаете, что через два часа мы уезжаем с Лионского вокзала. Найдите нашего юного друга, приведите его ко мне и передайте, что его необъяснимое поведение меня очень встревожило.
   — Можете на меня положиться, — ответил я. Не мешкая, я отправился на поиски Рультабийля, и все же на вокзал явился не солоно хлебавши. Ни дома, ни в редакции, ни в кафе адвокатуры, куда он часто заходил в это время дня по долгу службы, я его не застал. Никто из его приятелей не смог посоветовать, где его искать. Сами понимаете, в каком расстройстве пришел я на вокзальный перрон. Г-н Дарзак весьма огорчился и попросил меня сообщить эту неприятную новость его жене, поскольку сам был занят дорожными хлопотами: профессор Стейнджерсон, отправлявшийся к семейству Рансов в Ментону, ехал вместе с новобрачными до Дижона, откуда они должны были продолжить путь на Кюлоз и Монсени. Я выполнил это грустное поручение и добавил, что Рультабийль, несомненно, еще придет до отхода поезда. Не успел я договорить, как Матильда тихо заплакала, покачала головой и поднялась в вагон со словами:
   — Нет! Нет! Все кончено! Он больше не придет! Тем временем этот несносный Бриньоль, заметив волнение новобрачной, не смог удержаться и сказал г-ну Гессу:
   — Смотрите, я же говорил, что глаза у нее еще безумны! Робер не прав: ему следовало подождать.
   Г-н Гесс довольно неучтиво, но вполне заслуженно осадил наглеца.
   Я хорошо помню, какой ужас внушил мне Бриньоль этими словами. Мне уже давно стало ясно: Бриньоль — человек злобный и к тому же завистливый; он никак не мог простить своему родственнику, что тот назначил его на второстепенную должность. Лицо его всегда было желтое и вытянутое. Казалось, он насквозь пропитан горечью, все у него было длинное: он сам, руки, ноги и даже голова. Исключение из этого правила составляли лишь кисти и ступни — маленькие, почти изящные. После того как молодой адвокат столь резко его осадил за бестактное замечание, Бриньоль разозлился и, попрощавшись с новобрачными, ушел. Во всяком случае, на вокзале я его больше не видел.
   До отхода поезда оставалось три минуты. Мы все еще надеялись, что Рультабийль придет, и разглядывали опаздывающих пассажиров в надежде увидеть среди них симпатичное лицо нашего юного друга. Почему же он не идет, по своему обыкновению расталкивая всех локтями и не обращая внимания на протесты и крики, которые сопровождают его всегда, когда он протискивается сквозь толпу? Что с ним случилось? Вот уже хлопают дверцы, слышны выкрики проводников: «По вагонам, господа! По вагонам!», бегут несколько опоздавших, раздается резкий свисток к отправлению, хриплый гудок паровоза, и состав трогается. Но Рультабийля нет! Мы были настолько огорчены и озадачены, что стояли на перроне и смотрели на г-жу Дарзак, совершенно позабыв пожелать ей доброго пути. Когда поезд уже начал набирать ход, дочь профессора Стейнджерсона бросила долгий взгляд на перрон, поняла, что не увидит своего юного друга, и протянула мне конверт:
   — Это ему!
   Затем ее лицо вдруг исказилось от ужаса, и странным тоном, который заставил меня вспомнить злосчастные слова Бриньоля, она добавила:
   — До свидания, друзья мои! А может, прощайте!


Глава 2

Повествующая об изменчивых настроениях Рультабийля


   Возвращаясь в одиночестве с вокзала, я с удивлением почувствовал, что меня охватила необычайная грусть, причины которой были мне не ясны. Во время версальского процесса со всеми его перипетиями я подружился с профессором Стейнджерсоном, его дочерью и Робером Дарзаком. Поэтому состоявшаяся ко всеобщему удовлетворению свадьба должна была бы меня только радовать. Я подумал, что необъяснимое отсутствие молодого репортера должно объясняться чем-то вроде упадка сил. Стейнджерсоны и г-н Дарзак относились к Рультабийлю как к спасителю. А когда Матильда вышла из лечебницы для душевнобольных, где за несколько месяцев усиленного лечения ей вернули рассудок, когда она смогла оценить, какую роль сыграл в ее драме этот юнец, без помощи которого она погибла бы вместе с любимыми ею людьми, когда она, находясь уже в здравом уме, прочитала стенографический отчет о судебном процессе, где Рультабийль выступил, словно сказочный герой, — после всего этого она принялась окружать моего друга поистине материнской заботой. Ее интересовало все, что его касалось, она вызывала его на откровенность, ей хотелось знать о Рультабийле больше, чем знал я и, быть может, он сам. Она выказывала неназойливое, но постоянное любопытство относительно его происхождения, однако мы ничего не знали, а молодой человек упорно и гордо его скрывал. Весьма чувствительный к нежной дружбе этой несчастной женщины, Рультабийль тем не менее был чрезвычайно сдержан и в отношениях с нею сохранял трогательную учтивость, которая меня удивляла: я ведь знал, насколько он непосредствен, порывист и честен в своих симпатиях и антипатиях. Я неоднократно спрашивал его об этом, но он уходил от прямого ответа и много говорил о своей привязанности к особе, которую ставил выше всех на свете и ради которой готов был пожертвовать всем, если бы судьба предоставила ему такой случай. Порою же он вел себя просто необъяснимо. Однажды, к примеру, Стейнджерсоны пригласили нас провести денек в загородном доме, который они сняли на лето в Шенвьере, на берегу Марны, так как не хотели больше жить в Гландье. И вот, сначала по-детски обрадовавшись предстоящему отдыху, он вдруг без каких-либо видимых причин отказался меня сопровождать. Мне пришлось ехать одному, оставив его в маленькой комнатке на углу бульвара Сен-Мишель и улицы Месье-ле-Пренс. Я очень рассердился на него за то, что он так огорчил добрую м-ль Стейнджерсон. В воскресенье она, раздосадованная таким поведением моего друга, решила поехать вместе со мной и захватить его врасплох в его убежище в Латинском квартале.
   Когда мы пришли, я постучал, и Рультабийль ответил энергичным: «Войдите!» Он работал за своим маленьким столом и завидя нас, вскочил и так побледнел, что мы испугались, как бы он не упал в обморок.
   — Боже мой! — вскричала Матильда и подбежала к нему. Но Рультабийль оказался проворнее: прежде чем она добежала до стола, о который он опирался, он успел накинуть на разбросанные на нем бумаги салфетку.
   Матильда, разумеется, это заметила и в удивлении остановилась.
   — Мы вам мешаем? — спросила она с мягким упреком в голосе.
   — Нет, — ответил Рультабийль, — я кончил работать. Потом я вам это покажу. Это — шедевр, пятиактная пьеса, но я еще не придумал развязку.
   И молодой человек улыбнулся. Вскоре он вполне овладел собой, принялся шутить и благодарить нас за то, что мы нарушили его уединение. Затем он решил непременно пригласить нас отобедать, и мы пошли втроем в ресторанчик Фуайо в Латинском квартале. Что это был за чудный вечер! Рультабийль позвонил по телефону Роберу Дарзаку, и тот подоспел к десерту. В то время г-н Дарзак чувствовал себя неплохо, а пресловутый Бриньоль в Париже еще не появился. Все веселились, словно дети. Летний вечер в пустынном Люксембургском саду был так красив и тих!
   Прежде чем проститься с м-ль Стейнджерсон, Рультабийль попросил у нее извинения за свои странные выходки и признался, что вообще-то у него довольно мерзкий характер. Матильда его поцеловала, Робер Дарзак сделал то же. Молодой человек выглядел весьма взволнованным и, пока я провожал его до дверей, не проронил ни слова, а на прощание пожал руку так, как до этого еще никогда не делал. Забавный чудак! Ах, если б я знал!.. Как же теперь я упрекаю себя за то, что в те времена судил его порою слишком категорично.
   Печальный, полный неясных предчувствий, возвращался я с Лионского вокзала, припоминая бесчисленные фантазии, причуды, а иногда и несколько странные выходки Рультабийля за последние два года, однако ни одна из них не предвещала и тем более не объясняла происшедшее. Где Рультабийль? Я отправился к нему домой, на бульвар Сен-Мишель, решив, что если его не застану, то хоть оставлю письмо г-жи Дарзак. Каково же было мое удивление, когда, войдя в дом, я наткнулся на своего слугу с моим чемоданом в руках! На мой вопрос он ответил, что ничего не знает: его попросил об этом г-н Рультабийль.
   Оказывается, пока я искал репортера где угодно, но только не у себя дома, он пришел ко мне на улицу Риволи, попросил слугу провести его в спальню и принести чемодан, после чего аккуратно уложил в него белье, которое должен взять с собой приличный человек, уезжая на несколько дней. Затем он приказал моему простофиле отнести через час этот чемодан к нему, на бульвар Сен-Мишель. Я буквально ворвался в спальню к другу: он старательно складывал в саквояж туалетные принадлежности, белье и ночную рубашку. Пока он не покончил с этим делом, вытянуть из него я ничего не смог, поскольку к мелочам быта он относился прямо-таки с маниакальной тщательностью и, несмотря на свои скромные средства, старался жить как можно приличнее, приходя в ужас от малейшего беспорядка. Наконец он соблаговолил сообщить мне следующее: поскольку в его газете «Эпок» ему дали трехдневный отпуск, а я — человек свободный, мы проведем наши пасхальные каникулы на берегу моря. Я ему даже не ответил, так как, во-первых, был очень сердит на него за его поведение, а во-вторых, потому что находил глупым любоваться океаном или Ла-Маншем как раз в самую мерзкую весеннюю погоду, которая длится каждый год две-три недели и заставляет нас сожалеть о зиме. Однако мое молчание его никоим образом не смутило: он взял в одну руку мой чемодан, в другую — свой саквояж, подтолкнул меня к лестнице и усадил в поджидавший у дверей экипаж. Через полчаса мы уже сидели в купе первого класса; наш поезд отправлялся на север — через Амьен на Трепор. Когда мы въезжали на станцию Креиль, Рультабийль спросил: