Страница:
Но тут – велик Бог земли русской – восстали сами из среды людей оный славный Редедя и Корибант Цибелы.
V
VI
VII
VIII
V
Корибант приехал к нам в каком-то невероятном мундире какого-то никому не известного ведомства и попросил у нас сведений: что нам известно о «мужах» и что мы намереваемся для них делать?
Конечно, ему можно было ничего не сказать, но он был так мил с этой своею наивностию, что я отступил от меттерниховской системы и увлекся прямолинейным бисмаркизмом. Я сказал Корибанту, что нам очень трудно успокоить всех высеченных «мужей», и к тому же нам известно, что иногда на это жалуются такие, которые на самом деле едва ли были высечены…
Но тут Корибант добродушно меня перебил и сказал:
– «Едва ли»… Это смешно! Как же это «едва ли»? В этом можно убедиться!
– Однако, – говорю, – к сожалению, или, пожалуй, к радости за них, – есть место для таких сомнений.
– Вздор! вздор! – затвердил он и замахал рукою, – я говорю вам – я в этом убежден!
Мне он показался очень интересным, и я его попробовал убедить, сказав, что имею об этом «достоверные сведения», но это заставило его еще более развернуться. Наши «сведения» вызвали у него уже не улыбку, а хохот.
Он прямо объявил, что нашим сведениям не верит и может их опровергнуть.
– Да? – воскликнул я, – вы можете это опровергнуть! В таком случае, – сказал я, – ваши возможности шире наших.
– О, без сомнения!
Поняв, какого сорта этот человек, мы ему не возражали, а старались, чтобы он ушел от нас ничем не огорченный, и потому сказали ему, что если мы получим удостоверения, что наши известия неверны, то мы от них откажемся, но – чуть только Корибант услышал слово «удостоверение», как он дернул презрительно плечами и, хлопнув себя ладонью по своей жирной ляжке, заговорил повышенным тоном:
– Вот, вот, вот!! Теперь я чувствую, где нахожусь! «Удостоверение»! – Это именно то слово, которого я ждал и дождался. И это у нас всякий раз во всяком разговоре с чиновниками, какого вам угодно ведомства. А это «удостоверение» – и есть наш позор и самая величайшая нелепость! Какие вы тут можете брать удостоверения? Вы, дипломаты, ведь думаете, что когда Паница выпорет своего соотечественника, то он сейчас же дает ему удостоверение! Вы ошибаетесь! В Болгарии порют, но письменных удостоверений в том для предъявления вам не дают. И этого нельзя и требовать! Или то есть, может быть, это и можно потребовать, но ведь за это положат, да еще раз выпорют. Ведь надо, господа, знать положение: надо быть высеченным, чтобы понимать, что им не до того, чтобы требовать квитанцию или расписку… Ведь это потрясает и это волнует!.. В этом состоянии – скорее можно на него кинуться и удушить его за горло!..
При этом Корибант очень грозно выдвинул вперед свои руки с намерением показать, как берут человека за горло, но, заметив, что все от него почтительно попятились, засмеялся и воскликнул:
– А что! вы теперь видите, как это страшно! Как же вы требуете от бедных болгарских мужей, чтобы они требовали от Паницы удостоверения!
Тут, однако, я ему заметил, что вся беспокоящая Корибанта требовательность является только в его живом воображении, а что из нас решительно никто и не помышлял о том, чтобы требовать от «мужей» письменного свидетельства от их оскорбителя; но Корибант плохо меня слушал и повершил беседу тем, что такие «удостоверения», которые сам он признавал сейчас нелепыми и невозможными, – на самом деле очень возможны, «если бы только Паница не был такой подлец, с которым нельзя иметь никакого дела и даже не стоит терять слов».
Против этого наши дипломатические привычки не позволили нам делать ему никаких дальнейших представлений, и редактор отбыл от нас, по-видимому, весьма довольный сам собою и нашим смиренным положением, которое он, вероятно, счел за приниженность перед его неукротимою славянскою бойкостию.
Конечно, ему можно было ничего не сказать, но он был так мил с этой своею наивностию, что я отступил от меттерниховской системы и увлекся прямолинейным бисмаркизмом. Я сказал Корибанту, что нам очень трудно успокоить всех высеченных «мужей», и к тому же нам известно, что иногда на это жалуются такие, которые на самом деле едва ли были высечены…
Но тут Корибант добродушно меня перебил и сказал:
– «Едва ли»… Это смешно! Как же это «едва ли»? В этом можно убедиться!
– Однако, – говорю, – к сожалению, или, пожалуй, к радости за них, – есть место для таких сомнений.
– Вздор! вздор! – затвердил он и замахал рукою, – я говорю вам – я в этом убежден!
Мне он показался очень интересным, и я его попробовал убедить, сказав, что имею об этом «достоверные сведения», но это заставило его еще более развернуться. Наши «сведения» вызвали у него уже не улыбку, а хохот.
Он прямо объявил, что нашим сведениям не верит и может их опровергнуть.
– Да? – воскликнул я, – вы можете это опровергнуть! В таком случае, – сказал я, – ваши возможности шире наших.
– О, без сомнения!
Поняв, какого сорта этот человек, мы ему не возражали, а старались, чтобы он ушел от нас ничем не огорченный, и потому сказали ему, что если мы получим удостоверения, что наши известия неверны, то мы от них откажемся, но – чуть только Корибант услышал слово «удостоверение», как он дернул презрительно плечами и, хлопнув себя ладонью по своей жирной ляжке, заговорил повышенным тоном:
– Вот, вот, вот!! Теперь я чувствую, где нахожусь! «Удостоверение»! – Это именно то слово, которого я ждал и дождался. И это у нас всякий раз во всяком разговоре с чиновниками, какого вам угодно ведомства. А это «удостоверение» – и есть наш позор и самая величайшая нелепость! Какие вы тут можете брать удостоверения? Вы, дипломаты, ведь думаете, что когда Паница выпорет своего соотечественника, то он сейчас же дает ему удостоверение! Вы ошибаетесь! В Болгарии порют, но письменных удостоверений в том для предъявления вам не дают. И этого нельзя и требовать! Или то есть, может быть, это и можно потребовать, но ведь за это положат, да еще раз выпорют. Ведь надо, господа, знать положение: надо быть высеченным, чтобы понимать, что им не до того, чтобы требовать квитанцию или расписку… Ведь это потрясает и это волнует!.. В этом состоянии – скорее можно на него кинуться и удушить его за горло!..
При этом Корибант очень грозно выдвинул вперед свои руки с намерением показать, как берут человека за горло, но, заметив, что все от него почтительно попятились, засмеялся и воскликнул:
– А что! вы теперь видите, как это страшно! Как же вы требуете от бедных болгарских мужей, чтобы они требовали от Паницы удостоверения!
Тут, однако, я ему заметил, что вся беспокоящая Корибанта требовательность является только в его живом воображении, а что из нас решительно никто и не помышлял о том, чтобы требовать от «мужей» письменного свидетельства от их оскорбителя; но Корибант плохо меня слушал и повершил беседу тем, что такие «удостоверения», которые сам он признавал сейчас нелепыми и невозможными, – на самом деле очень возможны, «если бы только Паница не был такой подлец, с которым нельзя иметь никакого дела и даже не стоит терять слов».
Против этого наши дипломатические привычки не позволили нам делать ему никаких дальнейших представлений, и редактор отбыл от нас, по-видимому, весьма довольный сам собою и нашим смиренным положением, которое он, вероятно, счел за приниженность перед его неукротимою славянскою бойкостию.
VI
А меж тем высеченные мужи продолжали прибывать, и редакция возвещала об этом на столбцах своего издания, – что публику немножко волновало, а потом примелькалось и как будто стало надоедать.
Болгарам бы, кажется, надо было попридержать этот приток сеченых мужей или выдумать какую-нибудь другую жалостную историю, но те из них, которым приходила фантазия ехать в Россию с жалобами на обхождение Паницы, были неумеренны, а покровительствующая им редакция ненаходчива, и благодаря соединению этих двух свойств, они вместе продолжали все бить в одно место и одним и тем же снарядом. Мы же меж тем получили самые несомненные доказательства, что самочинства Паницы существуют своим чередом и экзекуции над его политическими противниками действительно бывают, но что сравнительно случаи эти известны все наперечет и что в перечисленных жертвах его экзекуций не было нескольких лиц, дебютировавших на вечерах редактора в качестве «высеченных болгар». А потому, когда Корибант посетил нас еще раз с целию «повлиять на министерство» и склонить нас «поддержать его агитацию», то мы отвечали ему, что никакого изменения в нашей роле сделать не можем и что желали бы даже, чтобы и он себя немножко успокоил, так как дело о сечениях представляется ему в преувеличенном и даже совершенно в ложном виде.
Он на нас вспыхнул и немножко покричал и затем уехал, и после этого свидания между ним и нами произошло значительное охлаждение, сделавшее личные сношения неприятными и нежелательными. Но зато «по столбцам» издания в это же время так и побежал каскад самых горячих сочувствий высеченным «мужам», и рядом с тем пошло усиленное их личное представительство на еженедельных вечерах редакции. Говорили что-то почти невероятное, рассказывали, например, будто неприятностей, полученных этими приезжими людьми на их родине, на вечерах участливой редакции нисколько не скрывали, а напротив, даже сам хозяин как бы подавал их на вид, рассказывая всем прибывающим:
– А у меня опять есть пара самых свежих высеченных болгаров… Хотите их видеть? – они сидят там у меня в кабинете и рассказывают. Там и Редедя… Очень интересно, как их секли… Ах! какой подлец этот Паница! Понимаете, ведь их самих секли!.. самих!.. И Паница… Понимаете – сам тут был при этом, когда их секли… Совсем обнажали! Что это за подлец! что за животное и какая это подлая старушонка, эта ваша Европа, которая может это сносить России!.. Проходите в кабинет и подождите там меня, – я только встречу здесь дам и сейчас приду туда, мы одного из них опять попросим снять платье… Вы увидите, что делает господин Паница!.. Я их уговорю… Они ведь очень простые, так сказать, эпические люди, да и чего стесняться!.. Им нужно общее участие, и вы увидите, что они на самих себе носят «удостоверения» зверств Паницы, в доверии которым желают соблюдать осторожность наши дипломаты, и вы, с своей стороны, поможете их где-нибудь пристроить.
Словом, высеченных болгар у Корибанта показывали!.. Вы меня извините: я сознаю, что это нескромно, и – мне это тогда казалось и даже и невероятным, но, однако, очень солидные люди уверяли меня, будто они сами видели этих редакционных болгар, и на них были знаки истязаний. Да, видевшие были этим потрясены и после очень заботились о пособии несчастным и об их устройстве. Сам я этого не видал, но верю. Редактор и меня приглашал, но ведь мы в самом деле до известной степени несколько связаны своим положением и должны быть предусмотрительны ко всем случаям, при которых у кого-нибудь может явиться соблазн назвать нас как свидетелей в щекотливом деле. А дело с высеченными «мужами» велось так упорно и настойчиво, что угрожало сделаться очень щекотливым… Я это очень ясно предвидел или предчувствовал и знал, что не ошибусь, потому что, когда какая-нибудь глупость тянется долго и руководство ею находится в руках бестактных людей недальновидного ума, то непременно роковым образом для образования финальной развязки подвернется какая-нибудь неожиданность, и тогда скандал готов.
Так и вышло.
Болгарам бы, кажется, надо было попридержать этот приток сеченых мужей или выдумать какую-нибудь другую жалостную историю, но те из них, которым приходила фантазия ехать в Россию с жалобами на обхождение Паницы, были неумеренны, а покровительствующая им редакция ненаходчива, и благодаря соединению этих двух свойств, они вместе продолжали все бить в одно место и одним и тем же снарядом. Мы же меж тем получили самые несомненные доказательства, что самочинства Паницы существуют своим чередом и экзекуции над его политическими противниками действительно бывают, но что сравнительно случаи эти известны все наперечет и что в перечисленных жертвах его экзекуций не было нескольких лиц, дебютировавших на вечерах редактора в качестве «высеченных болгар». А потому, когда Корибант посетил нас еще раз с целию «повлиять на министерство» и склонить нас «поддержать его агитацию», то мы отвечали ему, что никакого изменения в нашей роле сделать не можем и что желали бы даже, чтобы и он себя немножко успокоил, так как дело о сечениях представляется ему в преувеличенном и даже совершенно в ложном виде.
Он на нас вспыхнул и немножко покричал и затем уехал, и после этого свидания между ним и нами произошло значительное охлаждение, сделавшее личные сношения неприятными и нежелательными. Но зато «по столбцам» издания в это же время так и побежал каскад самых горячих сочувствий высеченным «мужам», и рядом с тем пошло усиленное их личное представительство на еженедельных вечерах редакции. Говорили что-то почти невероятное, рассказывали, например, будто неприятностей, полученных этими приезжими людьми на их родине, на вечерах участливой редакции нисколько не скрывали, а напротив, даже сам хозяин как бы подавал их на вид, рассказывая всем прибывающим:
– А у меня опять есть пара самых свежих высеченных болгаров… Хотите их видеть? – они сидят там у меня в кабинете и рассказывают. Там и Редедя… Очень интересно, как их секли… Ах! какой подлец этот Паница! Понимаете, ведь их самих секли!.. самих!.. И Паница… Понимаете – сам тут был при этом, когда их секли… Совсем обнажали! Что это за подлец! что за животное и какая это подлая старушонка, эта ваша Европа, которая может это сносить России!.. Проходите в кабинет и подождите там меня, – я только встречу здесь дам и сейчас приду туда, мы одного из них опять попросим снять платье… Вы увидите, что делает господин Паница!.. Я их уговорю… Они ведь очень простые, так сказать, эпические люди, да и чего стесняться!.. Им нужно общее участие, и вы увидите, что они на самих себе носят «удостоверения» зверств Паницы, в доверии которым желают соблюдать осторожность наши дипломаты, и вы, с своей стороны, поможете их где-нибудь пристроить.
Словом, высеченных болгар у Корибанта показывали!.. Вы меня извините: я сознаю, что это нескромно, и – мне это тогда казалось и даже и невероятным, но, однако, очень солидные люди уверяли меня, будто они сами видели этих редакционных болгар, и на них были знаки истязаний. Да, видевшие были этим потрясены и после очень заботились о пособии несчастным и об их устройстве. Сам я этого не видал, но верю. Редактор и меня приглашал, но ведь мы в самом деле до известной степени несколько связаны своим положением и должны быть предусмотрительны ко всем случаям, при которых у кого-нибудь может явиться соблазн назвать нас как свидетелей в щекотливом деле. А дело с высеченными «мужами» велось так упорно и настойчиво, что угрожало сделаться очень щекотливым… Я это очень ясно предвидел или предчувствовал и знал, что не ошибусь, потому что, когда какая-нибудь глупость тянется долго и руководство ею находится в руках бестактных людей недальновидного ума, то непременно роковым образом для образования финальной развязки подвернется какая-нибудь неожиданность, и тогда скандал готов.
Так и вышло.
VII
Вдруг совершенно для нас неожиданно приехала сюда по своим семейным делам та знаменитая в своем роде русская дама, которую я назвал Цибелою нашего Корибанта. Она проживает большую часть своей жизни в столицах Западной Европы, и думают, что она дает там тон в некоторых политических кругах. Не будем говорить – насколько это верно, но многие считают ее даже близкою помощницею русской дипломатии. В этом последнем представлении о ее роли есть, однако, значительная неточность. По правде сказать, она иногда доставляла дипломатии даже совершенно излишние хлопоты. Личный характер и пустозвонное настроение Цибелы были не совсем нам и с руки, и она очень часто хотела открыто против нас «будировать». В этот приезд она явилась к нам рьяною славянофилкою, и была нами недовольна, – даже пугала нас возможностью оглашений каких-то интимностей между Федором Ивановичем Тютчевым и канцлером Горчаковым, причем канцлер очень бы пострадал.
[13]Как только она пожаловала в Петербург, так сейчас же захотела взять в свои руки политику, проводимую ее Корибантом, и сама пожелала во что бы то ни стало извлечь пользу из положения «мужей», обиженных Паницею. По этому поводу в редакции состоялся особенно блестящий вечер, на который было созвано много самых разных знаменитостей и хорошо поставленных дам из круга, близкого соотечественнице. В числе сих последних по усиленной просьбе Корибанта поехала одна моя старинная знакомая, величественная по своим объемам персона, которую еще в бытность ее в институте девочки прозвали «Питулиною». – Это не было ее имя, но кличка, с каковою она и осталась на всю жизнь «Питулиною».
Питулина терпеть не могла ничего; что как-нибудь прикасается к литературе, но в угоду Цибеле поехала и прихватила с собою своих дочерей, – двух молоденьких и очень миловидных девушек, которых она, во внимание к обстоятельствам, согласилась слегка приспособить к «серьезному кругу».
Питулину считали неумною, но это было напрасно: она была женщина неглупая, но отличалась странностями, – нескоро схватывала понятия и при значительной робости характера склонна была видеть во всем опасность скандала. Такая опасная привычка теряться у нее еще более усиливалась в тех случаях, если около нее или с нею начинали говорить по-русски. Сама она на русском языке умела говорить только на исповеди и с прислугою. На вечере же в редакции, где все должны были представлять из себя людей сильно занятых славянскими интересами, – все, кроме италианских певцов и французских актрис, считали обязанностью говорить по-русски. И сам хозяин встретил Питулину и ее дочерей приветствиями на русском языке и по-русски же сказал ей, что здесь есть болгары, «которые высечены».
Питулину это сразу же афраппировало, и она спросила:
– Как это… именно здесь?.. высечены…
– Да, да… они здесь… здесь… Вон видите, этот высокий большой господин… monsieur…
– Ax – monsieur!.. вижу… вижу… именно такой высокий monsieur!
– Да, да: именно он: черный большой – его секли!..
– Ай! Зачем его так!..
– Вот, вот так его… так! Это видите liberte, «свобода»… Это Паница…
– Паница!.. Ах да… panique!
Она что-то не поняла или поняла не так, как следовало, и хотела уяснить это себе, но потом вдруг чего-то испугалась и заговорила:
– Да, я теперь именно поняла… И это… – Она покачала головою и добавила: неприятно!..
– Это возмутительно!
– Да… и… я не понимаю… зачем он сюда пришел…
– Отчего же?
– Да ведь ему… после этого должно быть неловкость…
– О нет! Они ведь очень простодушны. «Их так нельзя судить»… они как дети…
– Именно, именно как дети! – лепетала она, рассматривая в лорнет большого болгарина.
– Да; именно как дети, которые могут войти в царствие Божие… И притом, если бы он такой был один, а то ведь он здесь не один…
– Не один!
– Нет, – не один.
– Скажите!.. отчего же он не один?..
– Оттого, что их много, очень много… почти даже которых здесь видите… Это почти все… Вон тот, что стоит с генералом… его секли; и этот, что рассказывает там у стола… он рассказывает всем, как это было, и вон тот, который танцует с этой красивой молодою графиней в платье с голубой отделкой…
Питулина вдруг вся вскипела и вскрикнула:
– Как! и этот… который танцует!
– Да, да… да они все танцуют… А вы, может быть, думали, что они под турецким игом сделались совсем дикими…
– Нет, я совсем не это именно думала… а как здесь мои дочери… Я не вижу, где именно теперь, в сей час мои дочери?..
– Успокойтесь, они там танцуют… Я вам их сейчас отыщу и позову, если вам угодно их видеть.
– Да… Ах… они уже танцуют… Ах, пожалуйста, позовите… мне их теперь именно очень скоро угодно…
И, послав хозяина за своими дочерьми, Питулина встала с своего места в страшном волнении, и. как только девушки подошли к ней с оживленными от танцев лицами, – она в рассеянности спросила их по-русски:
– Что вы делаете! зачем вы танцуете!.. Вы погибли!
Те не понимали, что они сделали худого, и сослались на то, что здесь очень много кавалеров.
– Ну вот это и очень дурно, – отвечала Питулина, – я вас должна предупредить: здесь есть кавалеры, которые болгары, – и, если с ними протанцевать – вы погибли.
– Отчего же, maman?
– Это нельзя здесь сказать, но я знаю, что они высечены, с высеченными не танцуют.
Но тут, – о демоны! – младшая из дочерей вспыхнула до ушей и в ужасе сказала, <что> она уже с одним болгарином оттанцевала и дала слово другому, но ничего в нем особого не заметила, а старшая более спокойно сказала, что здесь нельзя и различить среди других гостей, кто болгарин и кто не болгарин.
– А если это так, то в таком случае, – мы сейчас же именно отсюда уедем, – решила Питулина и, забыв в перепуге весь хороший тон и приличия, пошла, подталкивая перед собою дочерей, к выходу.
Это, конечно, не прошло незамеченным и вызвало изрядное смятение, и в самом деле, – это было скверно, потому что могло послужить очень опасным прецедентом к тому, что и другие дамы и девицы не пойдут танцевать с болгарами и начнут исчезать из залы.
Корибант это понял и ринулся вслед за Питулиною и сильно упрашивал ее остаться, но она была непреклонна и в ответ на скверное лопотание хозяина по-французски мужественно выгвазживала ему по-русски:
– Нет уж, я именно уеду и дочерей увезу, и вы себе это ничем извинить не должны, потому что все знают, что с теми кавалерами, которых секли розгами, после этого образованные девушки из общества не танцуют…
Питулина сдействовала экспромтом, но действие ее было ужасное… Ее короткое выражение «с высеченными не танцуют» – было услышано и полетело от одних ушей к другим. Хозяин назвал Питулину заочно «дурою», но очень благоразумно поторопился сократить танцы и усадить гостей за столы с жареными индейками и бутылками кахетинского вина, – благодаря действию которого вечер окончился сносно, но здесь моей сказке еще не конец пришел, а моя сказка отсюда еще начинается.
Корибант был не из тех людей, чтобы остановить глупость на половине, и на другой день встал с тем, чтобы перелицевать черное на белое.
Не знаю, как он провел у себя остаток ночи, но, по-видимому, его в этом позднем уединении посетил тот находчивый гений, который часто слетал к Каткову и его Boleslas'y [14], – гений, научавший этих людей всегда делать из мухи слона посредством придания всякой житейской случайности значения политического события, причем обыкновенно всякий малозначащий факт произвольно обобщался с целою вереницею других, насильно привлекаемых случайностей. И так вырастало оное в свое время очень многозначившее и «вредное общественное настроение».
Питулина терпеть не могла ничего; что как-нибудь прикасается к литературе, но в угоду Цибеле поехала и прихватила с собою своих дочерей, – двух молоденьких и очень миловидных девушек, которых она, во внимание к обстоятельствам, согласилась слегка приспособить к «серьезному кругу».
Питулину считали неумною, но это было напрасно: она была женщина неглупая, но отличалась странностями, – нескоро схватывала понятия и при значительной робости характера склонна была видеть во всем опасность скандала. Такая опасная привычка теряться у нее еще более усиливалась в тех случаях, если около нее или с нею начинали говорить по-русски. Сама она на русском языке умела говорить только на исповеди и с прислугою. На вечере же в редакции, где все должны были представлять из себя людей сильно занятых славянскими интересами, – все, кроме италианских певцов и французских актрис, считали обязанностью говорить по-русски. И сам хозяин встретил Питулину и ее дочерей приветствиями на русском языке и по-русски же сказал ей, что здесь есть болгары, «которые высечены».
Питулину это сразу же афраппировало, и она спросила:
– Как это… именно здесь?.. высечены…
– Да, да… они здесь… здесь… Вон видите, этот высокий большой господин… monsieur…
– Ax – monsieur!.. вижу… вижу… именно такой высокий monsieur!
– Да, да: именно он: черный большой – его секли!..
– Ай! Зачем его так!..
– Вот, вот так его… так! Это видите liberte, «свобода»… Это Паница…
– Паница!.. Ах да… panique!
Она что-то не поняла или поняла не так, как следовало, и хотела уяснить это себе, но потом вдруг чего-то испугалась и заговорила:
– Да, я теперь именно поняла… И это… – Она покачала головою и добавила: неприятно!..
– Это возмутительно!
– Да… и… я не понимаю… зачем он сюда пришел…
– Отчего же?
– Да ведь ему… после этого должно быть неловкость…
– О нет! Они ведь очень простодушны. «Их так нельзя судить»… они как дети…
– Именно, именно как дети! – лепетала она, рассматривая в лорнет большого болгарина.
– Да; именно как дети, которые могут войти в царствие Божие… И притом, если бы он такой был один, а то ведь он здесь не один…
– Не один!
– Нет, – не один.
– Скажите!.. отчего же он не один?..
– Оттого, что их много, очень много… почти даже которых здесь видите… Это почти все… Вон тот, что стоит с генералом… его секли; и этот, что рассказывает там у стола… он рассказывает всем, как это было, и вон тот, который танцует с этой красивой молодою графиней в платье с голубой отделкой…
Питулина вдруг вся вскипела и вскрикнула:
– Как! и этот… который танцует!
– Да, да… да они все танцуют… А вы, может быть, думали, что они под турецким игом сделались совсем дикими…
– Нет, я совсем не это именно думала… а как здесь мои дочери… Я не вижу, где именно теперь, в сей час мои дочери?..
– Успокойтесь, они там танцуют… Я вам их сейчас отыщу и позову, если вам угодно их видеть.
– Да… Ах… они уже танцуют… Ах, пожалуйста, позовите… мне их теперь именно очень скоро угодно…
И, послав хозяина за своими дочерьми, Питулина встала с своего места в страшном волнении, и. как только девушки подошли к ней с оживленными от танцев лицами, – она в рассеянности спросила их по-русски:
– Что вы делаете! зачем вы танцуете!.. Вы погибли!
Те не понимали, что они сделали худого, и сослались на то, что здесь очень много кавалеров.
– Ну вот это и очень дурно, – отвечала Питулина, – я вас должна предупредить: здесь есть кавалеры, которые болгары, – и, если с ними протанцевать – вы погибли.
– Отчего же, maman?
– Это нельзя здесь сказать, но я знаю, что они высечены, с высеченными не танцуют.
Но тут, – о демоны! – младшая из дочерей вспыхнула до ушей и в ужасе сказала, <что> она уже с одним болгарином оттанцевала и дала слово другому, но ничего в нем особого не заметила, а старшая более спокойно сказала, что здесь нельзя и различить среди других гостей, кто болгарин и кто не болгарин.
– А если это так, то в таком случае, – мы сейчас же именно отсюда уедем, – решила Питулина и, забыв в перепуге весь хороший тон и приличия, пошла, подталкивая перед собою дочерей, к выходу.
Это, конечно, не прошло незамеченным и вызвало изрядное смятение, и в самом деле, – это было скверно, потому что могло послужить очень опасным прецедентом к тому, что и другие дамы и девицы не пойдут танцевать с болгарами и начнут исчезать из залы.
Корибант это понял и ринулся вслед за Питулиною и сильно упрашивал ее остаться, но она была непреклонна и в ответ на скверное лопотание хозяина по-французски мужественно выгвазживала ему по-русски:
– Нет уж, я именно уеду и дочерей увезу, и вы себе это ничем извинить не должны, потому что все знают, что с теми кавалерами, которых секли розгами, после этого образованные девушки из общества не танцуют…
Питулина сдействовала экспромтом, но действие ее было ужасное… Ее короткое выражение «с высеченными не танцуют» – было услышано и полетело от одних ушей к другим. Хозяин назвал Питулину заочно «дурою», но очень благоразумно поторопился сократить танцы и усадить гостей за столы с жареными индейками и бутылками кахетинского вина, – благодаря действию которого вечер окончился сносно, но здесь моей сказке еще не конец пришел, а моя сказка отсюда еще начинается.
Корибант был не из тех людей, чтобы остановить глупость на половине, и на другой день встал с тем, чтобы перелицевать черное на белое.
Не знаю, как он провел у себя остаток ночи, но, по-видимому, его в этом позднем уединении посетил тот находчивый гений, который часто слетал к Каткову и его Boleslas'y [14], – гений, научавший этих людей всегда делать из мухи слона посредством придания всякой житейской случайности значения политического события, причем обыкновенно всякий малозначащий факт произвольно обобщался с целою вереницею других, насильно привлекаемых случайностей. И так вырастало оное в свое время очень многозначившее и «вредное общественное настроение».
VIII
Я не был, конечно, на описанном вечере и ничего не знал о комическом испуге Питулины от танцев русских дам с болгарскими «мужами», но меня интересовал приезд нашей политической Цибелы, и в визитное время следующего дня я поехал к ней, чтобы засвидетельствовать ей свое почтение, и тут встретил ее Корибанта. Он был в удивительном эмфазе: – он трепался как шаман, и в бубны бил и головою встряхивал и вообще громил и разражал нашу «национальную бестактность» в лице наших светских женщин, для которых не находил в своем словаре довольно беспощадного имени.
– Это не женщины, не люди, не патриотки, а это какие-то чурилки, вздорницы… это чепухи…
Я попросил его рассказать: в чем дело?
Он не заставил повторять просьбы и тут же наскоро рассказал: какие неприятности ему наделала вчера Питулина тем, что увезла своих дочерей, будто не из редакции, а из какого-нибудь «бесчестного дома».
– Она понимает только кричать: «высечены! высечены!.. Не танцуют с высеченными»… Но ей и в голову не приходит вся разница, как и за что высечены!.. И наконец, кем высечены!.. Ведь это же срам!.. Это пошлость.
И, вскидывая руками свои жидкие волосы, Корибант воскликнул:
– Я хотел бы, чтобы об этом знала Россия! чтобы об этом знал целый мир!.. Эта госпожа… светская женщина, вдова сановника, который был представителем России, и мать дочерей, получающих значительные средства для их образования на счет государства… И что же в ней имеет Россия и эти девушки? – эти девушки… которые по их происхождению и положению не нынче – завтра сами, вероятно, выйдут замуж за людей, которым суждено будет играть роль в русском представительстве… И вот их школа! – вместо того, чтобы приучать их ловить момент, где поддержать высшие государственные цели и поднимать общественные симпатии к людям, которые наша креатура… которых, можно сказать, еще недавно почти что не было, а меж тем они – наши собратия по крови и по вере… И которых вот, однако, никто ни во что не ставил и не признавал… а мы их творцы, мы их провидение; мы призвали их к жизни… явили их миру… можно сказать, что мы их сделали народом, и вдруг потому только, что какой-то негодяй взял и несколько почтенных людей из них высек розгами, – мы находим, что это унизительно и что нам с ними нельзя танцевать и не стоит знаться… Русская женщина, вместо того, чтобы оказать им сочувствие и… именно их поднять… именно реставрировать… воодушевить их и всем дать пример, что таких высеченных должно уважать… чтобы это знали во всей чужеверной Европе, – а она, эта наша русская женщина конца девятнадцатого столетия, забывает совсем, что она русская… что она получает пенсию и должна, – обязана поддерживать единоверный нам народ, а она сама первая делает скандал и вслух говорит в редакционном доме, что она «не позволит своим дочерям танцевать с высеченными»! Девушки прелестные и очень милые, – они обе этого не чувствовали и рады были танцевать с кем угодно, но она их влечет… на абордаже… она их тащит и подталкивает… Фи!.. пфуй!.. И так она насильно удаляет этих замечательно милых и прелестных девушек. Насильно! насильно, против их воли, берет их из дома, который у славян и у французов пользуется репутациею центра известного политического кружка!.. Ведь это же черт знает что!.. За это ее самое стоило б выпороть, потому что это ни на что не похоже и этого, я ручаюсь, не сделает никакая образованная женщина в другой стране, где есть настоящий, смелый… именно, я хочу сказать, смелый, именно бодрый патриотизм; такой патриотизм, который ни перед чем не останавливается, который к одним стучит, других гвоздит, третьих манит, за четвертыми бежит, гонится, догоняет, сам в их колесницы бросается, как этот Илья… или другие пророки…
Он произносил все это, выпуская слова бурным потоком, и сам часто задыхался и захлебывался, а, дойдя до пророков, вдруг как будто ослабел и изменил тон на ровный и повествовательный.
– Эту Питулину, – продолжал он, – стоило бы только презирать и наказать презрением. И как частный человек – я так бы и сделал, но, стоя у кормы и держа в руке руль общественного органа, я сделал над собою усилие и поехал к ней. Я сейчас от нее. Я поехал к ней, положив в бумажник нарочно заготовленную карточку с такою надписью, чтобы меня непременно приняли, – так как я приехал не жаловаться на обиду, а с самыми лучшими намерениями, – именно чтоб объясниться… чтоб именно извиниться даже как хозяин дома. Но все это оказалось совсем совершенно излишним, потому что она ничего политического и не думала: она меня сейчас же приняла, без всяких затруднений и прямо усадила к самовару – с ней чай пить… Я начал прямо… Я выразил ей сожаление как хозяин дома, что она вчера так рано уехала с моего вечера, и попросил ее убедиться в том, что для неудовольствия с ее стороны не было никакого повода. А она мне так же просто и чистосердечно отвечает: «Да и я на вас… Боже меня сохрани, – совсем ни в каком отношении именно и не сержусь, потому что вы меня и не обидели».
– Зачем же вы уехали?
– А это я уехала только оттого… когда я услыхала, что этих, которые у вас были, очень секли, то я вспомнила, как в этаких случаях принято, и увезла дочерей. А они бы очень рады, потому что им было весело.
Корибант говорит:
– Я взбесился, но подавил себя и говорю: сделайте милость – позвольте мне узнать: где это такое и в каких случаях так «принято». Я еще не помню на свете «таких случаев», где бы воспитанных и благородных людей за их мнения секли.
А она отвечает:
– Нет, вы не спорьте, – тоже и раньше за это секли: я очень хорошо помню, что когда меня и сестру привезли из института домой в Орловскую губернию, то… у нас был там в уезде один помещик Козюлькин… У него эта… была… взаправду такая фамилия… [15]И maman, когда нас повезла в первый раз на бал в собрание на выборы, то очень строго нам приказала, что мы можем танцевать со всеми кавалерами, но с Козюлькиным – нет, потому что его секли.
– Козюлькина секли! – обрадовался Корибант.
– Да; maman сказала – секли!
– Кто же его сек?
– Черные кирасиры.
– И за что же-с?
– А вот именно… marnan так нам и сказала, что когда в Орловской губернии стояли в деревнях кирасиры и у них был полковник Келлер, то они этого Козюлькина высекли. И с тех пор из дам и из барышень никто с ним не танцевал, потому что нельзя с высеченными танцевать – это даму роняет и не принято. Вот я только поэтому вчера вспомнила и уехала и дочерей увезла.
Корибант ей ответил:
– Помилуйте, как же вы сравниваете вещи, которые совсем нельзя сравнивать!
А Питулина говорит:
– Почему же нельзя сравнивать? Это одно и то же. Козюлькин… я его тоже помню… я его видала… он был даже очень красивый молодой человек и хорошо одевался, и притом лучше очень многих других говорил по-французски, но с ним не танцевали, и все даже удивлялись, как он именно мог себе позволять являться на выборы в собрание после того, как его высекли, а он их не застрелил на дуэли.
Тут Корибант вспылил и отрезал Питулине, что ее давнишний Козюльнин, без сомнения, был какой-нибудь уездный прощелыга, вероятно, плут и человек не стоящий никакого внимания… которого если и высекли, то высекли за то, что он этого заслужил. И я, говорит Корибант, вполне понимаю дворян, что это их всех возмущало, что такой нахал и еще позволял себе являться в собрание на выборы. Но… ведь те люди, которых вы вчера у меня видели… Это позвольте… это ведь совсем не то… это совсем другие люди… которые… можно сказать, были только именно, неправильно загнаны… Это люди… наши единоверцы… люди, которые именно ничего низкого, ничего бесчестного себе не позволили и не сделали…
Но тут Корибант вдруг увидел ужасное непонимание своей дамы, после чего он решил, что на нее ни за что нельзя сердиться. Она его даже не дослушала и стала перебивать:
– Да… нет… вот уж позвольте! Позвольте мне тоже по правде сказать и заступиться… Козюлькин хоть давно уже умер, и именьице его досталось его родной дочери, которая тоже овдовела: но и он тоже был нашей православной веры и подлости не делал, и его высекли не за мошенничество, а просто за смелость, потому что один офицер с одной бедной девушкой, которая была гувернанткой, очень дурно сделал и ее бросил, а этот Иван Дмитрич Козюлькин, он был тогда холостой и имел очень странные понятия. Он, когда помещики выгнали эту девушку из своего дома, взял ее с постоялого двора и спрятал у священника, а сам поехал сейчас же к офицерам и начал за нее объясняться и им выговаривать, а они его, разумеется, велели денщикам сложить, – обвернули мокрою простынею и высекли, а потом привезли в бричке к его усадьбе и бросили… А он был такой чудак, что пошел к священнику и сделал там при попадье этой девушке предложение, но даже и она не захотела, и как была из московского института, то попросилась к родным в Москву. И он опять не обиделся и отвез ее в Москву, к Николе Явленному, а сам потом женился на простой крестьянке и ни к кому не ездил кроме как к попу и на дворянские выборы, и там вести себя не умел до того, что когда губернскому предводителю Тютчеву [16]после его спора поднесли от всей губернии белые шары, так сумасшедший Козюлькин подскочил и на блюдо ему один черный шар положил. Но бесчестного он не делал, и хоть нам не позволяли с ним танцевать, а он и сам никогда никого к танцам не приглашал, а когда Анна Николаевна Зиновьева овдовела и приехала из-за границы в Орловскую губернию жить в свою деревню [17]и сейчас же сделалась у нас первою дамой, то она как-то это услыхала про все шутовства Козюлькина… кажется, от протопопа, который имел большой крест и камилавку
– Это не женщины, не люди, не патриотки, а это какие-то чурилки, вздорницы… это чепухи…
Я попросил его рассказать: в чем дело?
Он не заставил повторять просьбы и тут же наскоро рассказал: какие неприятности ему наделала вчера Питулина тем, что увезла своих дочерей, будто не из редакции, а из какого-нибудь «бесчестного дома».
– Она понимает только кричать: «высечены! высечены!.. Не танцуют с высеченными»… Но ей и в голову не приходит вся разница, как и за что высечены!.. И наконец, кем высечены!.. Ведь это же срам!.. Это пошлость.
И, вскидывая руками свои жидкие волосы, Корибант воскликнул:
– Я хотел бы, чтобы об этом знала Россия! чтобы об этом знал целый мир!.. Эта госпожа… светская женщина, вдова сановника, который был представителем России, и мать дочерей, получающих значительные средства для их образования на счет государства… И что же в ней имеет Россия и эти девушки? – эти девушки… которые по их происхождению и положению не нынче – завтра сами, вероятно, выйдут замуж за людей, которым суждено будет играть роль в русском представительстве… И вот их школа! – вместо того, чтобы приучать их ловить момент, где поддержать высшие государственные цели и поднимать общественные симпатии к людям, которые наша креатура… которых, можно сказать, еще недавно почти что не было, а меж тем они – наши собратия по крови и по вере… И которых вот, однако, никто ни во что не ставил и не признавал… а мы их творцы, мы их провидение; мы призвали их к жизни… явили их миру… можно сказать, что мы их сделали народом, и вдруг потому только, что какой-то негодяй взял и несколько почтенных людей из них высек розгами, – мы находим, что это унизительно и что нам с ними нельзя танцевать и не стоит знаться… Русская женщина, вместо того, чтобы оказать им сочувствие и… именно их поднять… именно реставрировать… воодушевить их и всем дать пример, что таких высеченных должно уважать… чтобы это знали во всей чужеверной Европе, – а она, эта наша русская женщина конца девятнадцатого столетия, забывает совсем, что она русская… что она получает пенсию и должна, – обязана поддерживать единоверный нам народ, а она сама первая делает скандал и вслух говорит в редакционном доме, что она «не позволит своим дочерям танцевать с высеченными»! Девушки прелестные и очень милые, – они обе этого не чувствовали и рады были танцевать с кем угодно, но она их влечет… на абордаже… она их тащит и подталкивает… Фи!.. пфуй!.. И так она насильно удаляет этих замечательно милых и прелестных девушек. Насильно! насильно, против их воли, берет их из дома, который у славян и у французов пользуется репутациею центра известного политического кружка!.. Ведь это же черт знает что!.. За это ее самое стоило б выпороть, потому что это ни на что не похоже и этого, я ручаюсь, не сделает никакая образованная женщина в другой стране, где есть настоящий, смелый… именно, я хочу сказать, смелый, именно бодрый патриотизм; такой патриотизм, который ни перед чем не останавливается, который к одним стучит, других гвоздит, третьих манит, за четвертыми бежит, гонится, догоняет, сам в их колесницы бросается, как этот Илья… или другие пророки…
Он произносил все это, выпуская слова бурным потоком, и сам часто задыхался и захлебывался, а, дойдя до пророков, вдруг как будто ослабел и изменил тон на ровный и повествовательный.
– Эту Питулину, – продолжал он, – стоило бы только презирать и наказать презрением. И как частный человек – я так бы и сделал, но, стоя у кормы и держа в руке руль общественного органа, я сделал над собою усилие и поехал к ней. Я сейчас от нее. Я поехал к ней, положив в бумажник нарочно заготовленную карточку с такою надписью, чтобы меня непременно приняли, – так как я приехал не жаловаться на обиду, а с самыми лучшими намерениями, – именно чтоб объясниться… чтоб именно извиниться даже как хозяин дома. Но все это оказалось совсем совершенно излишним, потому что она ничего политического и не думала: она меня сейчас же приняла, без всяких затруднений и прямо усадила к самовару – с ней чай пить… Я начал прямо… Я выразил ей сожаление как хозяин дома, что она вчера так рано уехала с моего вечера, и попросил ее убедиться в том, что для неудовольствия с ее стороны не было никакого повода. А она мне так же просто и чистосердечно отвечает: «Да и я на вас… Боже меня сохрани, – совсем ни в каком отношении именно и не сержусь, потому что вы меня и не обидели».
– Зачем же вы уехали?
– А это я уехала только оттого… когда я услыхала, что этих, которые у вас были, очень секли, то я вспомнила, как в этаких случаях принято, и увезла дочерей. А они бы очень рады, потому что им было весело.
Корибант говорит:
– Я взбесился, но подавил себя и говорю: сделайте милость – позвольте мне узнать: где это такое и в каких случаях так «принято». Я еще не помню на свете «таких случаев», где бы воспитанных и благородных людей за их мнения секли.
А она отвечает:
– Нет, вы не спорьте, – тоже и раньше за это секли: я очень хорошо помню, что когда меня и сестру привезли из института домой в Орловскую губернию, то… у нас был там в уезде один помещик Козюлькин… У него эта… была… взаправду такая фамилия… [15]И maman, когда нас повезла в первый раз на бал в собрание на выборы, то очень строго нам приказала, что мы можем танцевать со всеми кавалерами, но с Козюлькиным – нет, потому что его секли.
– Козюлькина секли! – обрадовался Корибант.
– Да; maman сказала – секли!
– Кто же его сек?
– Черные кирасиры.
– И за что же-с?
– А вот именно… marnan так нам и сказала, что когда в Орловской губернии стояли в деревнях кирасиры и у них был полковник Келлер, то они этого Козюлькина высекли. И с тех пор из дам и из барышень никто с ним не танцевал, потому что нельзя с высеченными танцевать – это даму роняет и не принято. Вот я только поэтому вчера вспомнила и уехала и дочерей увезла.
Корибант ей ответил:
– Помилуйте, как же вы сравниваете вещи, которые совсем нельзя сравнивать!
А Питулина говорит:
– Почему же нельзя сравнивать? Это одно и то же. Козюлькин… я его тоже помню… я его видала… он был даже очень красивый молодой человек и хорошо одевался, и притом лучше очень многих других говорил по-французски, но с ним не танцевали, и все даже удивлялись, как он именно мог себе позволять являться на выборы в собрание после того, как его высекли, а он их не застрелил на дуэли.
Тут Корибант вспылил и отрезал Питулине, что ее давнишний Козюльнин, без сомнения, был какой-нибудь уездный прощелыга, вероятно, плут и человек не стоящий никакого внимания… которого если и высекли, то высекли за то, что он этого заслужил. И я, говорит Корибант, вполне понимаю дворян, что это их всех возмущало, что такой нахал и еще позволял себе являться в собрание на выборы. Но… ведь те люди, которых вы вчера у меня видели… Это позвольте… это ведь совсем не то… это совсем другие люди… которые… можно сказать, были только именно, неправильно загнаны… Это люди… наши единоверцы… люди, которые именно ничего низкого, ничего бесчестного себе не позволили и не сделали…
Но тут Корибант вдруг увидел ужасное непонимание своей дамы, после чего он решил, что на нее ни за что нельзя сердиться. Она его даже не дослушала и стала перебивать:
– Да… нет… вот уж позвольте! Позвольте мне тоже по правде сказать и заступиться… Козюлькин хоть давно уже умер, и именьице его досталось его родной дочери, которая тоже овдовела: но и он тоже был нашей православной веры и подлости не делал, и его высекли не за мошенничество, а просто за смелость, потому что один офицер с одной бедной девушкой, которая была гувернанткой, очень дурно сделал и ее бросил, а этот Иван Дмитрич Козюлькин, он был тогда холостой и имел очень странные понятия. Он, когда помещики выгнали эту девушку из своего дома, взял ее с постоялого двора и спрятал у священника, а сам поехал сейчас же к офицерам и начал за нее объясняться и им выговаривать, а они его, разумеется, велели денщикам сложить, – обвернули мокрою простынею и высекли, а потом привезли в бричке к его усадьбе и бросили… А он был такой чудак, что пошел к священнику и сделал там при попадье этой девушке предложение, но даже и она не захотела, и как была из московского института, то попросилась к родным в Москву. И он опять не обиделся и отвез ее в Москву, к Николе Явленному, а сам потом женился на простой крестьянке и ни к кому не ездил кроме как к попу и на дворянские выборы, и там вести себя не умел до того, что когда губернскому предводителю Тютчеву [16]после его спора поднесли от всей губернии белые шары, так сумасшедший Козюлькин подскочил и на блюдо ему один черный шар положил. Но бесчестного он не делал, и хоть нам не позволяли с ним танцевать, а он и сам никогда никого к танцам не приглашал, а когда Анна Николаевна Зиновьева овдовела и приехала из-за границы в Орловскую губернию жить в свою деревню [17]и сейчас же сделалась у нас первою дамой, то она как-то это услыхала про все шутовства Козюлькина… кажется, от протопопа, который имел большой крест и камилавку