ГЛАВА ШЕСТАЯ
   Но revenons a nos moutons {вернемся к нашим баранам (франц.)}: как блуждали другие товарищи генерала по этому несчастному случаю, неизвестно, но сам Копцевич открыл верный путь спасения: он "решил пренебречь грубоватостью семинаристов", лишь бы получить то, что в них укоренилось хорошего под руководством умных архипастырей.
   Такова была причина призвания в генеральское общество магистра Исмайлова, который, судя по его запискам, был тоже сильно "невозделан", но имел тяготенье к свету и теплил в своём довольно слабом сердце свечечку крылатому богу любви, "только без брака".
   Собственно говоря, и Исмайлов был в своём роде проказник и куртизан, да и сам генерал тоже, а между тем оба так и топорщатся, так и встают на дыбы, чтобы видно было миру и департаменту, какие они "истинно русские люди"... И всё это так... кое-как, живой иглой и белыми нитками... Притворство не столько уже отвратительное, сколько обидное за тех, кого эти люди вокруг себя тогда видели, позволяя себе дурачиться на их глазах так откровенно и так беззастенчиво... Таковы вот эти "мужи тридцатых годов", к которым уже подвигает свой тихий, но строгий светоч история. У кого есть страх в сердце, для того это должно быть ужасно! Этими "мужами", как мы уже видели и ещё увидим, управляли бабы, и они же, те же бабы, выводили их в чины и сажали на высокие кресла.
   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
   Вот как привезли воспитателя будущему дипломату.
   "В Чернигове приняли меня ласково, но гордо, - повествует Исмайлов. Бабушка поручаемого мне воспитанника - дочь гетмана; она чувствовала себя так высоко, что я снизу чуть мог её видеть. Она почти не выходила из своих комнат. Я видел её только тогда, когда она призывала меня к себе. Она меня испытывала, давала советы и наставления, как обходиться с её внуком, и терпеть не могла, если я дерзал вставить в разговор своё слово. Разумеется, я должен был держать себя с нею как болван (sic), слушать и молчать, и я слушал и молчал". Воспитатель наблюдал только, "какой педагогической системы держалась кичливая гетманская дочь в воспитании своего внука, приняв его со второго года и вырастив до десяти лет". Как все практически ловкие невежды, гетманская дочь была исполнена высокомерия, но, кажется, она недаром почитала себя мастерицею воспитывать "истинно русских людей", т. е. именно таких, какие требовались по тому времени, когда высшею добродетелью слыла так называемая "искательность". Вместо рекомендации уму и честности, тогда прямо говорили: "это искательный молодой человек", и то была наилучшая рекомендация.
   Родные и друзья гетманши, раболепствуя перед нею, величали её "воспитательницею". Той это нравилось, и она гордилась таким титулом. Каково при этом могло быть угловатому духовному магистру, нетрудно представить "О! в этой воспитательнице, как её величали, - пишет он, - я нашел не много разумного".
   "Правда, она воспитывала двух сыновей и трёх дочерей", но собственно надо сказать: "она всех их хорошо устроила, но нехорошо настроила". Исмайлов, записками которого мы пользуемся, был человек довольно простодушный, и даже там, где он хотел похитрить, все его попытки в этом искусстве крайне плохи и смешны, но и этот, совсем не проницательный, человек сразу же заметил, что образование или лучшее "настроение" ума, вкуса и сердца - это у русского beau monde'a было только предлогом, а главное было "устроение детей", т. е. вывод их на такие дороги, по которым быстрее и вернее можно достичь без знаний и трудов до "степеней известных". Все превосходно по этому рецепту устроенные члены гетманской семьи магистру не понравились. Карьеристы тридцатых годов были люди, у которых напрасно было искать настоящего образования, тем менее души и сердца. О достоинстве характеров, разумеется, нечего было и говорить. Это - бремя, карьерным людям неудобоносимое. Генерал Копцевич был той же масти козырь: он, несмотря на свои почтенные лета, большой чин и пройденные уже им военные должности, искал благорасположения старой, кичливой казачки, - и ещё как терпеливо! Будучи в Сибири генерал-губернатором, тут, в дни своего безвременья, в черниговской глуши, он покорно слушал старушечье умничанье и не смел поперёк слова молвить. Сказывают, что он даже и не женился во второй раз потому, что не хотел потерять "сильную тёщу". Старая гетманша это знала и обращалась с ним с обидною презрительностью. Она считала его глупым, называла "ляшком" и "добре его жучила як хлопа".
   Разумеется, что столь много терпевший от тёщи Копцевич тоже её ненавидел и рвался как бы поскорее оттерпеться здесь у неё на деревенской эпитимии без всяких утешений власти, но потом вознаградить себя, - вырваться и начать управлять грозно и величественно, пособлять двигать огромное колесо государственной машины, у которой тогда уже пристроилось много таких же почетных лиц, как Копцевич.
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   В гетманской семье, состоявшей из прихвостней старой и упрямой хохлушки, Исмайлов отличает одну младшую дочь, которая "не во всём была согласна с правилами матери". А правила эти были такие дрянные, что добрая девушка-дочь вменила себе в пожизненную обязанность скрывать привычки матери не только от света, но даже и от арендаторов и безмолвного холопства. Вельможная дама, говорят, имела дарование напиваться по-фельдфебельски и в этом состоянии требовала за собою большого присмотра: в ней тогда гуляли повадки самые неудобные. Натрезво же она была надменна, кичлива, упряма и самодурлива. Кажется, и этого довольно, чтобы такая особа опротивела. Магистр это почувствовал и "старался приблизиться более к дочери, чем к матери".
   Девушке, пожертвовавшей собою для охраны матери, тогда уже шло лет за тридцать пять; она была умна, добра и прямодушна. Довольно того, что, видя недостатки своей матери, она не пошла сама замуж, а решилась посвятить всю свою жизнь тому, чтобы хранить материнскую "репутацию"... Лицо необыкновенно милое и симпатичное.
   Добрая девушка несла другие семейные тяготы и знала всё таким, как оно было на самом деле. Она сообщила педагогу и верные понятия о его будущем воспитаннике. Оказалось, что этот будто бы нежно любимый сын целые "девять лет не видал отца", ибо находился у старой бабушки в амишках. От природы он был мальчик хорошего здоровья, но бабушка его изнежила; он стал слабеть и сделался "упрям" до того, что "никто не мог с ним сладить". "Мамка и дядька, не зная как унять его, стращали отцом". От этого он, вовсе не зная отеческой ласки, стал бояться отца, как страшного пугала, но зато других никого не боялся и не слушался. "Вам будет трудно управляться с ним (говорила девушка). Надобно держать его не очень строго, но погрубее, помужественнее. Прежде всего вам надо будет поставить себя в уровень с отцом, а как это сделать - я не знаю".
   Разумеется, ещё менее мог знать об этом Исмайлов, которому так и не удалось себя поставить во всю жизнь, чтобы его не трактовали порою очень унизительно. Да и едва ли кому-либо другому могло удаться поставить себя иначе в доме генерала Копцевича, так как человек этот, получив новое служебное назначение, слишком торопился вознаградить себя за перенесенные от тёщи унижения и показал себя слишком невежественным и грубым, наглым и невыносимым.
   Собственно генерал, как сказано, был такой же поглощенный карьерист, как и вся гетманская семья, но карьеру свою он хотел построить на ином, новом и несколько непонятном для прочих его родственников основании, именно: на утрировке русского направления. Гетманская дочь слушала это, как что-то совершенно новое и мало ей понятное, притом и невероятное, и ненадёжное. Конечно, генерал мог дать понять старухе, что весь руссицизм, о котором он вёл разговоры, тоже есть своевременное карьерное приспособление, но той и это казалось вздором. Она судила по-старому, что, "ежели кто кому нужен в случае, то он и так всё сделает, а если без этого, то хоть дёгтем провоняй, ничего не сделает".
   Генерал шёл напролом и составил план, чтобы из его разбалованного шалопая, который требовал "лозы учительной", хитро-мудро и невеликим коштом образовать человека государственного, и именно "дипломата в русском духе". Он открыл этот план Исмайлову и сделал ему заказ приготовить дипломата в русском вкусе в "три года".
   Духовный магистр не оробел от такого заказа: он чувствовал себя в силах "образовать дипломата в три года в России". Это объясняется, конечно, тем, что Исмайлов был человек бесхитростный и совершенно недальновидный.
   По запискам Исмайлова, мальчику, из которого предстояло сделать дипломата, в это время было "десять лет". На самом деле ему, должно быть, было лет двенадцать, потому что в записках митрополита Серапиона отмечено, что жена Копцевича умерла родами 3-го июля 1816 года. Следовательно, всей дипломатической мудрости его надо было обучить к пятнадцати годам; затем предполагалось ему три года на заграничный вояж, а в восемнадцать лет уже начало служебной карьеры по дипломатической части. В этом возрасте генерал уже мог рассчитывать записать юношу при каком-нибудь посольстве attache и отпустить его "в чужие края" с хорошим содержанием, "соответствующим достоинству России". С этого собственно было в обыкновении начинать карьеры с юных лет подготовляемых русских дипломатов, и есть известные русские семьи, где такой порядок так и соблюдается из года в год, как наследственное право.
   Есть убеждение, что Россия, в качестве великого государства, "известного своими натуральными богатствами", иначе и поступать не может. Мы на этот счёт ничего не знаем и верим людям сведущим.
   Но если трудно бороться с направлением, то ещё труднее побеждать "чин естества" или силы врожденные. Отрок, из которого бывший профессор вифанской семинарии и будущий синодальный секретарь должен был, по желанию его отца, в три года "образовать дипломата", обнаруживал склонности совсем не дипломатические, а такие, что ни себе посмотреть, ни людям показать. Вскоре мы увидим это несчастное создание, для окончательной пагубы которого будет сделано всё, что может сделать только самый злой враг. Но пока ещё переберёмся из Малороссии в Петербург.
   Небо умилостивлялось над генералом, и старые связи его старой тёщи ещё возымели своё действие. В Петербурге о Копцевиче напоминали вовремя и кстати, и в ноябре генерал получил приглашение вступить в службу и назначен был служить в Петербурге (командиром корпуса внутренней стражи). Разумеется, дом исполнился радости: осеннее сидение в деревне среди раскисшего малороссийского чернозёма кончилось, и началась опять настоящая, разумная жизнь с барабанами, флейтами, значками и проч.
   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
   Генерал Копцевич собирался скоро, - с пылом юноши, летящего на свидание, поспешал он в столицу и уже терпеливо слушал последние напутствия гетманской дочери, которая была сомнительна насчёт "русского направления" и советовала этим не увлекаться, потому что "это пройдёт".
   Генерал слушал эти внушения и сам соглашался, что в существе всё это совершенная правда, которой и надо последовать; но, главное, он думал только как бы скорее вырваться из-под бабьей команды и начать самому командовать.
   Второго декабря генерал с семейством и воспитателем прибыли в невскую столицу, а ещё через месяц он уже устроил Исмайлова на службу в синоде (3-го января 1829 года) при особе друга своего, синодального обер-прокурора князя П. С. Мещерского. Устроен Исмайлов был так, чтобы служба ему числилась и приносила сопряжённые с нею выгоды, а педагогическим занятиям с генеральским сыном чтобы не мешала. Но самого-то главного, именно занятий-то этих с будущим дипломатом, и не было... С этим "главным делом своей жизни" генерал совсем не спешил, и сын генеральский "ещё три месяца жил в российской академии" и не переезжал в дом родительский. Исмайлов сам являлся к мальчику "только часа на два в день на урок" и не мог действовать на него "как наставник и руководитель"; да и с уроками он претерпевал от своего ученика немало горя. "В нём очень обнаруживались своенравие и упрямство. Случалось (пишет Исмайлов), что ученик мой вдруг не захочет принять никакого урока (латинского языка или математики) или требует латинского языка вместо математики, и так настойчиво, что все убеждения напрасны - и мои, и академика, под надзором которого он жил".
   Отвратительное своеволие детей и отсутствие семейной дисциплины, благодаря недостатку которой дом, вместо отрадного приюта, делается вертепом, ставятся нынче на счёт дряблым теориям современной педагогии, но собственно и это несправедливо, и в этом случае теория только повторила то, что носилось в жизни.
   Наконец, наречённый дипломат был взят в дом, и воспитатель сумел обойтись с ним хорошо: он даже овладел его расположением, и мальчик ему охотно подчинялся, но в дело вмешался генерал и всё испортил. Тут только стало ясно, что "русское воспитание", по понятиям этого патриота, выходило просто - невежественное воспитание. Исмайлова это приводило в ужас. Много труда ему стоило удерживать православный гнев генерала, когда он начинал проклинать сына; но ещё больше ожидало его с устройством чисто учебной
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   "Пригласили учителей французского и немецкого языков, истории и географии, танцованья, фехтованья и верховой езды. Я, говорит Исмайлов, настаивал ещё пригласить учителя философии и политических наук, но генерал не согласился. "Философии он не терпел, а политике, вишь, можно научиться самому на службе. Катехизическое учение и священную историю прекратили, за достаточным будто их знанием". Таким образом всё посвящение ребенка в православие, которое должно было руководить его, как духовный культ и "элемент народный", заканчивалось на двенадцатом году жизни, когда все понятия ещё так детски несовершенны... Притворство генерала начало въявь обнаруживаться. Исмайлов пришёл в смятение, но, однако, всё-таки оставался у дела: он преподавал будущему дипломату не только латинский язык и математику, но, "зная цель приготовить воспитанника к дипломатической службе", имел в виду и это: он "предложил преподавать воспитаннику то, что для дипломата нужно и важно". Обучение дипломатии шло "сократически разговорами в свободное от учебных занятий время". Словом, учебная часть свелась на пустяки.
   Гигиена обречённого дипломата была так же нехороша, как и учение: в комнате раздражённого и нервически-расстроенного дитяти держали температуру в 20 градусов; умывали его теплой водою и постоянно кутали. Он слабел и изнемогал от жары. Исмайлов понимал, что такое воспитание не годится для нашего неласкового климата... "но во всём этом был виноват сам генерал". Исмайлов не мог ничего переменить в образе жизни воспитанника: отец ничего не хотел изменять, боясь навлечь тем на себя неудовольствие своей малороссийской тёщи "с весом", перевешившим теперь на его коромысле вес митрополита Филарета. Но вот генерал в мае выехал из Петербурга до осени, и Исмайлов остался хозяином своего педагогического дела и показал себя молодцом. Мальчик у него быстро переменился к лучшему - он "оздоровел, побурел", стал весел и, что весьма важно, "привязался" к своему воспитателю, с которым они ходили, ездили, катались на лодках, "одетые легко, иногда до полуночи".
   Генерал, как возвратился в Петербург, так и ахнул. Это в самом деле смахивало на что-то настоящее, не форменное, а живое, здоровое и простое... Так Великого Петра немец Лефорт "едва не сгубил многократно". Это генералу не понравилось. Притом же, во время своих разъездов по "внутренней страже", он побывал в деревне у тёщи, и та ему, надо полагать, дала новые нотации на разные предметы и, между прочим, насчёт филаретовского кутейника, который гетманской дочери с первого взгляда не нравился, да и не мог нравиться... А тут этот кутейник завел дело так далеко, что воспитанник его уже и слушается, и любит. Пожалуй, у мальчика и в самом деле могли образоваться русские вкусы и складываться русские симпатии - любовь к земле, сострадание к закрепощённому народу... Генерал сметил это и взлютовал... Вдруг его осенило светом, что это "русское направление", если его взять всерьёз, выходит даже совсем противно всем солидным соображениям о карьере. Может быть, он сам и не повинен в этом открытии, а это ему растолковала гетманская дочь, которая упорно "не верила во всех Филаретов".
   Генерал опять в оба проезда через Москву и не подумал съездить к московскому святителю, а поставленного им воспитателя начал теснить и грубо и жестоко преследовать.
   Жизнь Исмайлова сделалась ужасною.
   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
   "Генерал стал обходиться со мною холодно и до той степени обидно, что, например, главному человеку в доме, камердинеру, запретил меня слушаться, а в другой раз, во время обеда, когда за столом было много посторонних лиц, он разозлился и закричал на лакея за то, что тот подал мне блюдо прежде, чем его сыну, с которым мы сидели рядом". Слуги, угождая господину, совсем перестали служить магистру, и в этом горестном положении Исмайлов нашел защиту только у одного своего воспитанника. Мальчика обижало унижение, какое испытывал в доме его наставник, и он злился на отца и заставлял наглых лакеев прислуживать угнетаемому магистру... Таким только образом Исмайлов "мог получить что-нибудь".
   Педагог сам, своею собственною персоною, сделался предметом распри между отцом, который его гнал, и сыном, который за него заступался. Победить, конечно, должен был генерал, но тут замечательно то, что он довёл свои гонения на педагога до такого дикого злорадства, что разыскал и противопоставил ему нарочитого супостата. Это и был любопытнейший экземпляр нигилиста тридцатых годов Генерал дал ему волю сколько возможно вредить доброму влиянию воспитателя филаретовской заправки.
   Магистр и нигилист сцепились: нигилист ударил прямо на то, чтобы сделать из магистра домашнего шута, которого можно было бы приспособить для услаждения досугов гостей и хозяина, и Исмайлов непременно бы не минул сего, если бы бдевшее над ним Провидение не послало ему неожиданной защиты. Однако любопытные стычки обоих педагогов ждут нас впереди, а здесь уместно мимоходом объяснить, чего ради в патриотической и строго-православной душе генерала совершился такой резкий куркен-переверкен, для чего он отнял сына у идеалиста с русским православным направлением и сам, своими руками, швырнул его в отравленные объятия такого смелого и ловкого нигилиста, который сразу наполнил с краями срезь амфору Сеничкиным ядом и поднёс ее к распаленным устам жаждавшего впечатлений мальчика?
   Ах, всё это произошло оттого, что и русский патриотизм, и православие, и ненависть к чужеземным теориям - всё это в генерале Копцевиче и ему подобных было только модою, приспособлением к устройству карьеры, и когда кое-что немножечко в этом изменилось, все такие господа ринулись рвать и метать врознь всё, чему поклонялись без всякой искренности и о чём болтали без всяких убеждений.
   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
   Когда генерал устроился и прочно сел на нескольких креслах, так что "командовал огромным корпусом, рассеянным по всей России, был председателем комитета о раненых и презусом орденской думы св. Георгия", то он увидел, что мнения его тёщи насчёт непрочности "мантии" были основательны. "Протасов заточил Филарета в Москве", а в обществе среди почитателей московского владыки сложились такие истории, которые самую близость к этому иерарху на подозрительный взгляд делали небезопасною и, во всяком случае, для карьерных людей невыгодною.
   При перемене обстоятельств ластившиеся к московскому владыке петербургские выскочки и карьеристы не только круто взяли в сторону, но даже наперебой старались показать своё к нему неблаговоление. В числе таких перевертней был и генерал Копцевич, Имея под руками и в своей власти филаретовского ставленника Исмайлова, он сделал этого философа искупительною жертвою за свои былые увлечения московским владыкой.
   Надо было иметь всю невероятную силу терпения, каким отличается наше многострадальное духовенство, чтобы выносить то, что выносил у Копцевича рекомендованный Филаретом духовный магистр.
   "Я унывал, - пишет Исмайлов, - я не знал, как поправить своё положение и что делать".
   Сотоварищем в терпении обид Провидение послало Исмайлову очень хорошую, по его словам, женщину, "гувернантку и воспитательницу" дочери генерала. Этой даме приходилось терпеть от невоспитанного сановника ещё более, чем духовному магистру. Впрочем, иногда генерал как бы и сам чувствовал свою несправедливость в отношениях к гувернантке и магистру, и тогда он их уравнивал, бросая обоим им на пол то, что следовало бы подать по-человечески в руки.
   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
   При таком хаосе велось как-то своим чередом ни на что не похожее воспитание русского дипломата, видевшего только притворство, грубость и омерзительное, растлевающее презрение отца к труду и научным познаниям воспитателей. Но и тут доля этих обоих воспитателей была ещё не одинакова: гувернантка терпела более, потому что дочь, глядя на жестокое обращение с её руководительницею, не только не сострадала ей, но ещё сама прилагала тяжесть к обидам этой несчастной женщины, а мальчик вёл себя лучше. Будучи весьма испорчен, он всё-таки имел чувствительное сердце и не мог равнодушно видеть обиды, которыми отец осыпал его безобидного воспитателя. С необузданною пылкостью своего недипломатического темперамента и недисциплинированного характера он вступал с отцом не только в смелые пререкания за учителя, но даже и в ожесточенные стычки, доходившие до сцен в самом непосредственном русском духе; но, во всяком случае, воспитатель существовал только милосердием своего ученика. Некоторые из этих перепалок оканчивались поистине и ужасно, и отвратительно.
   Исмайлов говорит:
   "Сын чувствовал мою правоту - сердился на отца и высказывал перед ним своё неудовольствие. Отец раздражался всё более и более и раз разгорячился до того, что я едва удержал его от проклятия".
   В доме шёл какой-то ад, и широкие замыслы о "русском направлении" совсем растаяли при самых первых опытах их осуществления. А о православии даже и вскользь не упоминается ни одним словом. Патриотизмом и православием пошутили - и довольно: пора было подумать о вещах более серьёзных.
   Выше упущено заметить, что генерал Копцевич, после бесед с Филаретом, порицал не только общественное воспитание русских мальчиков, но был также и против русских женских институтов, воспитанницы которых, по его мнению, "метили будто только в фаворитки и никуда более не годились". Вообще он негодовал, "что институты наши не приучают девиц ни к чему дельному и не приготовляют из них ни жён, ни матерей", а для того он обещался митрополиту воспитывать дочь свою дома; но, увидав, что из этого ничего не выходит, он рассердился и отдал её в Смольный институт. Для этой вопрос о русском духе тем был и кончен, а затем настала очередь дипломата. Исмайлов прозрел, что генерал после вторичного свидания с гетманскою дочерью "возымел другой план и насчёт воспитания сына". Но прежде надо было отравить отрока Сеничкиным ядом.
   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
   На счастье педагога, умерла тёща генерала, а свояченица его, добрая девушка, приехала жить в Петербург.
   С ней Исмайлову стало легче, ибо генерал, уважая эту достойную особу, при ней немножко сдерживался, а тем временем подошло опять летнее путешествие генерала для начальственных обозрений. Тут-то вот и случилась самая роковая вещь: генерал сам призвал к себе в дом "Сеничку" и поставил его над всем домом своим.
   Вот как повествует об этом замечательном событии Исмайлов:
   "Между подчиненными генерала был полковник - человек хитрый, недобрый и дьявольски самолюбивый. Прикрытый маскою смирения и благочестности, лести и вкрадчивой покорности, он выиграл расположение генерала и был принят в доме, как свой. Когда генералу настала надобность выехать надолго из Петербурга, он, оставляя нас, поручил любимцу своему навещать нас, обедать с нами и беседовать вроде компаньона".
   С появлением "Сенички" в доме генерала поднялся переполох и запылала война.
   "Полковник навещал нас каждый день и в беседах и во время стола склонял разговор на свои цели. Он был чтитель Вольтера - не любил христианской религии, не знал даже, что такое Ветхий и Новый завет (?!); благочестие считал суеверием, церковные уставы - выдумками духовенства для корысти; признавал обязанности родителей к детям, но не допускал обязанностей детей к родителям. Вот в каком духе были беседы полковника с нами и с детьми генерала".
   Дом исполнился ужаса и скорби, и все, кто чем мог, вооружилися против ядовитого полковника; но он, будучи ужасно изворотлив, всех их превозмогал и всякий день продолжал разливать свой яд в детские амфоры.
   "Тётка детей скорбела; я (Исмайлов) раздражался; та делала нашему супостату выговоры и замечания и раз сказала даже, чтобы он перестал посещать нас, а я вооружился против него всею силою науки и здравого смысла. Часто я низлагал его своим или его же собственным орудием, и дети более слушали нас, чем его, но острые мысли не могли не западать в юные их души".
   Яд был впущен, а чтобы исцелить отравленные им души, оставалось только нетерпеливо ждать отца и открыть ему ужасное бедствие, в которое он привел своё семейство, приставив к своим агнцам самого хищного волка. Конечно, пусть только вернётся генерал, и ядовитый супостат сейчас же будет строго покаран.