Страница:
— Стыдно не идти в такой день в церковь, — говорит им Л. тоном дружественного упрека.
— Мы, Петр Семенович, хотели идти, да вот белье нужно сдать.
— Видите, как спешим? — сказала очень хорошенькая собою молодая девушка, проворно и ловко укладывая несколько штук сложенного белья, которое она держала между левой рукой и прекрасно очерченной грудью.
Девушка эта показалась мне субъектом очень замечательным. Ей на вид лет 18, много 20. Она среднего роста, но очень стройна, темно-русые волосы причесаны гладко и без претензий, но чрезвычайно мило обрамливают свежее молодое личико, которое мало назвать хорошеньким: так много в нем изящного. Но всего замечательнее в этом лице не его пластическая красота, а прелесть его выражения. В довольно полных алых губках видна изрядная доля чувственного элемента, на обеих щеках, покрытых здоровым румянцем, маленькие ямки, обозначающиеся при каждой улыбке; смелые и умные карие глаза смотрят ласково и весело, но в немного выдавшемся вперед подбородке и тонких раздувающихся ноздрях видна решительность и сильная воля. Вообще лицо и фигура арестантки заставляют смотреть на себя, и она, кажется, это очень хорошо знает. Кто хорошо помнит портреты исторических женщин Франции, тот заметил бы в лице этой русской бродяги (это девушка-бродяга) некоторое сходство с известным портретом честнейшей и благороднейшей из жирондистских женщин, имя которой не хочется упомянуть в статье, касающейся уголовной тюрьмы. Впрочем, и известные виды уголовщины — дело условное. За группою женщин, убиравших белье, видна отворенная дверь и за нею шагах в трех — стена. На пороге двери, держась ручонкою за притолку, стоит девочка лет пяти или шести. Ребенок одет очень чисто, на нем коротенькое платьице, сшитое очень ловко, и панталончики с кружевом внизу. Чулочки чистенькие, башмачки крепкие, головка причесана. Ребенок, покачиваясь, смотрел на Л., и, когда тот подошел к двери, дитя подало ему ручку и очень ловко присело. В глазах ребенка видна скука и утомление. Л., держа ее за руку, сказал мне:
— Посмотрите, какое милое дитя!
Я счел это за приглашение подойти ближе и подошел. В комнате, в которой я, впрочем, видел сквозь дверь один только угол, видны были два старые стула и на окне очень старая зеленая штора. Перед этим окном стояла, полуоборотясь к Л., высокая женщина не первой молодости. Лицо ее я не мог хорошо рассмотреть, потому что при моем приближении к стоявшему в дверях ребенку она быстро повернулась ко мне спиною. Ей, казалось, неприятно видеть чужие лица, и потому я поспешил отойти от ее двери. Л., поласкав девочку и обещав ей взять ее на праздниках поиграть к детям, тоже хотел идти за мной.
— Monsieur le colonel! [6] — послышалось из комнаты.
Л. вошел в комнату и через две минуты вышел оттуда, сказав уже на самом пороге:
— Volontiers. [7]
Я забыл кого-нибудь спросить, отчего эта дама не затворяет дверей своей комнаты: сама ли она не хочет этого, или ей не дозволено затворяться.
Когда мы поравнялись с кучкою арестанток, они не работали, а стояли все в ряд, облокотясь слегка о кровати.
— Петр Семенович! — сказала надзирательница. — Вот они имеют жалобу и непременно требуют к себе генерала.
— Да, мы требуем генерала, — отозвалась описанная мною красивая девушка. Лицо ее не было нисколько гневно, и она говорила смело и покойно, хотя не без заметной раздражительности.
— На что вам генерал?
— Это наш секрет. Мы его просим, пусть он придет сюда.
— Да что ж секрет! Скажите ваш секрет Петру Семеновичу. Ведь это все равно, я думаю, — вмешалась дама.
Женщины молчали и смотрели на девушку, которая стояла грациозно, скрестив руки на груди, и иронически улыбалась. Заметно, что она имеет в своем кружке репутацию.
— Секрет пустой, а зачем обижать бедных арестантов? — проговорила она после минутного молчания, и на лице быстро выступили красные пятна.
— Да в чем дело-то? — спрашивает Л.
— Изволите видеть, Петр Семенович, — вмешивается опять дама, — вчера было денежное подаяние пятьдесят рублей, что ли, и назначено было самим жертвователем раздать его нескольким человекам по одному рублю, а нескольким по три, ну так вот — зачем не всем поровну роздано?
— А жертвователь назначил, кому именно из арестантов сколько отдать?
— Нет, этого не назначал, а…
— А то-то и есть, — сказала девушка. — А роздали все благородным. Что тут за благородство? — продолжала она, все более и более воодушевляясь. — Они не работают, они лучшее помещение получают, их лучше кормят, и им же дают по три рубля, а тут руки до костей обобьешь за тридцать копеек. Нет, попросите к нам генерала, мы хотим его видеть.
Говорившая, окончив свою речь, отвернулась от дамы и от Ярошенко, на которых она пристально смотрела, высказывая свое неудовольствие. Л. молча смотрел на даму и на Ярошенко.
— Так жертвователь назначил, аше скобродие, — сказал Ярошенко.
— Да. Но ведь не жертвователь же назначил, кому именно дать по рублю и по три, а кому ничего?
— Никак нет-с.
— Ну и надо было дать всем жребий, и все бы были довольны, и никто не жаловался бы.
— Разумеется, — отозвалась девушка и снова стала пристально смотреть на Ярошенко, который поспешил согласиться с этим мнением, сказав: «Точно так-с».
— А я тут ничем, Петр Семенович, не виновата, — сказала надзирательница.
— Да вас никто и не винит, — нетерпеливо отозвалась девушка, сделав кислую и выразительную гримасу.
— А вы все же не бунтуйтесь, — сказал ей Л., — а то — в карцер, — прибавил он шутя.
— Что карцер? Тут тюрьма, там тюрьма, все одна тюрьма.
Ноздри у нее широко раздувались, и она крепко прижала ладонями свои круглые груди. Я посмотрел на тонкие черты ее энергического личика, потом на обстановку и невольно подумал:
Впрочем, выйдя из «круглой залы», я не утерпел и спросил надзирательницу о вине этой девушки: она судится за бродяжничество и содержится в тюрьме два года. Теперь дело ее в сенате, и ей один из директоров обещал доставить сведение о времени решения, которого она ждет с нетерпением.
Еще забыл сказать, что, выходя из залы, мы заметили на второй койке от двери женщину, которая лежала, уткнувшись в подушку и откинув руки с согнутыми в горсть пальцами. Это та арестантка, которая упала в обморок на хорах. Я хотел взглянуть ей в лицо, но его не было видно за подушкою, а судя по рукам и стану, обтянутому платьем, я думаю, что это женщина не старая.
В другом женском отделении, которое называется, кажется, благородным или дворянским, нас встретила девочка трех или четырех лет, дочь Сусанны Сюзорской, замешанной в известное дело Синко и Гильяшвили. Дитя делало реверансы и задом подвигалось к отворенной двери: за этою дверью (налево из коридора) содержится ее мать и еще какая-то женщина с черными, как смоль, волосами. Она, кажется, не очень здорова, лицо истомленное и печальное. Сусанна Сюзорская молода и еще сохраняет заметные следы бывшей красоты. Лицо довольно симпатичное, но холодное. Л. дал ребенку серебряную монету, я тоже, и дитя начало опять свои реверансы. Все, глядя на девочку, рассмеялись. Сюзорская ожидает, что ее скоро возьмут на поруки. Она говорит по-польски. Другая ее сожительница тоже, кажется, полька. Впрочем, я не знаю, почему мне это кажется.
Дитя Сюзорской ласкается к надзирательнице, и она, должно быть, женщина не без сердца. Дай-то Бог, чтобы дамы эти умели быть для несчастных не одними надзирательницами.
В другие женские камеры мы не пошли.
Детский приют устроен очень удобно. Впрочем, кажется, он весь состоит только из просторной и светлой комнаты, перегороженной надвое. В одной половине ее спальня. Здесь стоят чистые кроватки с белыми фланелевыми одеяльцами и туалетное зеркало. В другой половине диваны, стол и портрет покойного императора Николая. Обедня еще не кончилась, и девочки были в церкви. Л. говорил мне, что детей здесь учат читать, писать, арифметике и географии. Мне хотели показать детские работы, но ключ от комода, в котором лежат оконченные работы, был у дамы, слушавшей вместе с детьми обедню. Женщина, которая при нашем входе в приют копалась над чем-то в передней, принесла только женскую рубашку с множеством складочек на груди, вышитым воротником и рукавами. Работа очень тщательная и искусная.
Матерям дозволено навещать своих детей в приюте, но я не спросил: допускается ли эта беседа без свидетелей. Комитет, говорят, намерен совсем вывесть приют из стен тюрьмы и поместить его вблизи тюремного здания. Хочется думать, что при этом позаботятся о возможности свидания детей с родителями, так, чтобы свидания эти не стоили последним долгих хлопот и затруднений.
Мужская тюрьма совершенно в противоположном конце большого, обстановленного тыном тюремного двора, и мы отправились туда. Все, что мне было показано до сих пор, Л. назвал казовым концом тюрьмы. Казовый конец кончился, и должен был начаться другой.
III
— Мы, Петр Семенович, хотели идти, да вот белье нужно сдать.
— Видите, как спешим? — сказала очень хорошенькая собою молодая девушка, проворно и ловко укладывая несколько штук сложенного белья, которое она держала между левой рукой и прекрасно очерченной грудью.
Девушка эта показалась мне субъектом очень замечательным. Ей на вид лет 18, много 20. Она среднего роста, но очень стройна, темно-русые волосы причесаны гладко и без претензий, но чрезвычайно мило обрамливают свежее молодое личико, которое мало назвать хорошеньким: так много в нем изящного. Но всего замечательнее в этом лице не его пластическая красота, а прелесть его выражения. В довольно полных алых губках видна изрядная доля чувственного элемента, на обеих щеках, покрытых здоровым румянцем, маленькие ямки, обозначающиеся при каждой улыбке; смелые и умные карие глаза смотрят ласково и весело, но в немного выдавшемся вперед подбородке и тонких раздувающихся ноздрях видна решительность и сильная воля. Вообще лицо и фигура арестантки заставляют смотреть на себя, и она, кажется, это очень хорошо знает. Кто хорошо помнит портреты исторических женщин Франции, тот заметил бы в лице этой русской бродяги (это девушка-бродяга) некоторое сходство с известным портретом честнейшей и благороднейшей из жирондистских женщин, имя которой не хочется упомянуть в статье, касающейся уголовной тюрьмы. Впрочем, и известные виды уголовщины — дело условное. За группою женщин, убиравших белье, видна отворенная дверь и за нею шагах в трех — стена. На пороге двери, держась ручонкою за притолку, стоит девочка лет пяти или шести. Ребенок одет очень чисто, на нем коротенькое платьице, сшитое очень ловко, и панталончики с кружевом внизу. Чулочки чистенькие, башмачки крепкие, головка причесана. Ребенок, покачиваясь, смотрел на Л., и, когда тот подошел к двери, дитя подало ему ручку и очень ловко присело. В глазах ребенка видна скука и утомление. Л., держа ее за руку, сказал мне:
— Посмотрите, какое милое дитя!
Я счел это за приглашение подойти ближе и подошел. В комнате, в которой я, впрочем, видел сквозь дверь один только угол, видны были два старые стула и на окне очень старая зеленая штора. Перед этим окном стояла, полуоборотясь к Л., высокая женщина не первой молодости. Лицо ее я не мог хорошо рассмотреть, потому что при моем приближении к стоявшему в дверях ребенку она быстро повернулась ко мне спиною. Ей, казалось, неприятно видеть чужие лица, и потому я поспешил отойти от ее двери. Л., поласкав девочку и обещав ей взять ее на праздниках поиграть к детям, тоже хотел идти за мной.
— Monsieur le colonel! [6] — послышалось из комнаты.
Л. вошел в комнату и через две минуты вышел оттуда, сказав уже на самом пороге:
— Volontiers. [7]
Я забыл кого-нибудь спросить, отчего эта дама не затворяет дверей своей комнаты: сама ли она не хочет этого, или ей не дозволено затворяться.
Когда мы поравнялись с кучкою арестанток, они не работали, а стояли все в ряд, облокотясь слегка о кровати.
— Петр Семенович! — сказала надзирательница. — Вот они имеют жалобу и непременно требуют к себе генерала.
— Да, мы требуем генерала, — отозвалась описанная мною красивая девушка. Лицо ее не было нисколько гневно, и она говорила смело и покойно, хотя не без заметной раздражительности.
— На что вам генерал?
— Это наш секрет. Мы его просим, пусть он придет сюда.
— Да что ж секрет! Скажите ваш секрет Петру Семеновичу. Ведь это все равно, я думаю, — вмешалась дама.
Женщины молчали и смотрели на девушку, которая стояла грациозно, скрестив руки на груди, и иронически улыбалась. Заметно, что она имеет в своем кружке репутацию.
— Секрет пустой, а зачем обижать бедных арестантов? — проговорила она после минутного молчания, и на лице быстро выступили красные пятна.
— Да в чем дело-то? — спрашивает Л.
— Изволите видеть, Петр Семенович, — вмешивается опять дама, — вчера было денежное подаяние пятьдесят рублей, что ли, и назначено было самим жертвователем раздать его нескольким человекам по одному рублю, а нескольким по три, ну так вот — зачем не всем поровну роздано?
— А жертвователь назначил, кому именно из арестантов сколько отдать?
— Нет, этого не назначал, а…
— А то-то и есть, — сказала девушка. — А роздали все благородным. Что тут за благородство? — продолжала она, все более и более воодушевляясь. — Они не работают, они лучшее помещение получают, их лучше кормят, и им же дают по три рубля, а тут руки до костей обобьешь за тридцать копеек. Нет, попросите к нам генерала, мы хотим его видеть.
Говорившая, окончив свою речь, отвернулась от дамы и от Ярошенко, на которых она пристально смотрела, высказывая свое неудовольствие. Л. молча смотрел на даму и на Ярошенко.
— Так жертвователь назначил, аше скобродие, — сказал Ярошенко.
— Да. Но ведь не жертвователь же назначил, кому именно дать по рублю и по три, а кому ничего?
— Никак нет-с.
— Ну и надо было дать всем жребий, и все бы были довольны, и никто не жаловался бы.
— Разумеется, — отозвалась девушка и снова стала пристально смотреть на Ярошенко, который поспешил согласиться с этим мнением, сказав: «Точно так-с».
— А я тут ничем, Петр Семенович, не виновата, — сказала надзирательница.
— Да вас никто и не винит, — нетерпеливо отозвалась девушка, сделав кислую и выразительную гримасу.
— А вы все же не бунтуйтесь, — сказал ей Л., — а то — в карцер, — прибавил он шутя.
— Что карцер? Тут тюрьма, там тюрьма, все одна тюрьма.
Ноздри у нее широко раздувались, и она крепко прижала ладонями свои круглые груди. Я посмотрел на тонкие черты ее энергического личика, потом на обстановку и невольно подумал:
Это было первое существо в тюрьме, которое презрительно отозвалось на угрозу карцером, и можно думать, что это существо так же презрительно отнесется ко всякой угрозе. Это одно из тех лиц, посмотрев на которые внимательно один раз в жизни, помнишь их очень долго, сразу их понимаешь и… сочувствуешь им, не распытывая ничего о их прошлом.
Дайте крылья мне
Перелетные!
Дайте волю мне,
Волю сладкую.
Впрочем, выйдя из «круглой залы», я не утерпел и спросил надзирательницу о вине этой девушки: она судится за бродяжничество и содержится в тюрьме два года. Теперь дело ее в сенате, и ей один из директоров обещал доставить сведение о времени решения, которого она ждет с нетерпением.
Еще забыл сказать, что, выходя из залы, мы заметили на второй койке от двери женщину, которая лежала, уткнувшись в подушку и откинув руки с согнутыми в горсть пальцами. Это та арестантка, которая упала в обморок на хорах. Я хотел взглянуть ей в лицо, но его не было видно за подушкою, а судя по рукам и стану, обтянутому платьем, я думаю, что это женщина не старая.
В другом женском отделении, которое называется, кажется, благородным или дворянским, нас встретила девочка трех или четырех лет, дочь Сусанны Сюзорской, замешанной в известное дело Синко и Гильяшвили. Дитя делало реверансы и задом подвигалось к отворенной двери: за этою дверью (налево из коридора) содержится ее мать и еще какая-то женщина с черными, как смоль, волосами. Она, кажется, не очень здорова, лицо истомленное и печальное. Сусанна Сюзорская молода и еще сохраняет заметные следы бывшей красоты. Лицо довольно симпатичное, но холодное. Л. дал ребенку серебряную монету, я тоже, и дитя начало опять свои реверансы. Все, глядя на девочку, рассмеялись. Сюзорская ожидает, что ее скоро возьмут на поруки. Она говорит по-польски. Другая ее сожительница тоже, кажется, полька. Впрочем, я не знаю, почему мне это кажется.
Дитя Сюзорской ласкается к надзирательнице, и она, должно быть, женщина не без сердца. Дай-то Бог, чтобы дамы эти умели быть для несчастных не одними надзирательницами.
В другие женские камеры мы не пошли.
Детский приют устроен очень удобно. Впрочем, кажется, он весь состоит только из просторной и светлой комнаты, перегороженной надвое. В одной половине ее спальня. Здесь стоят чистые кроватки с белыми фланелевыми одеяльцами и туалетное зеркало. В другой половине диваны, стол и портрет покойного императора Николая. Обедня еще не кончилась, и девочки были в церкви. Л. говорил мне, что детей здесь учат читать, писать, арифметике и географии. Мне хотели показать детские работы, но ключ от комода, в котором лежат оконченные работы, был у дамы, слушавшей вместе с детьми обедню. Женщина, которая при нашем входе в приют копалась над чем-то в передней, принесла только женскую рубашку с множеством складочек на груди, вышитым воротником и рукавами. Работа очень тщательная и искусная.
Матерям дозволено навещать своих детей в приюте, но я не спросил: допускается ли эта беседа без свидетелей. Комитет, говорят, намерен совсем вывесть приют из стен тюрьмы и поместить его вблизи тюремного здания. Хочется думать, что при этом позаботятся о возможности свидания детей с родителями, так, чтобы свидания эти не стоили последним долгих хлопот и затруднений.
Мужская тюрьма совершенно в противоположном конце большого, обстановленного тыном тюремного двора, и мы отправились туда. Все, что мне было показано до сих пор, Л. назвал казовым концом тюрьмы. Казовый конец кончился, и должен был начаться другой.
III
Тюремный двор очень велик. Он вымощен камнем и обсажен прутиками, о которых я говорил прежде. По сторонам идет высокий бревенчатый частокол, окрашенный желтою краскою. За этим частоколом маленькие садики. Тут есть опять лавочки, две или три клумбы и около этих клумб дорожки. В садик входят в калитку, которая запирается снаружи железной задвижкой. Теперь, пока, в этих садиках не видно ничего кроме скамеек и тощих прутиков; но летом они, говорят, обращаются в порядочные цветники, а через несколько лет, может быть, в них будут и деревца. Садики эти устроены комитетом, а прежде здесь сваливали мусор и пр. На дворе мы застали ту же группу благородных арестантов и Караханова в высокой папахе, но не подходили к ним и ни о чем с ними не говорили. По направлению от мужской тюрьмы шли два мужика, у одного за спиною сбитенная баклага и на животе прилажен ряд стаканов, другой без всего. Завидев Л., оба мужика сняли шапки.
— Это зародыш нашего тюремного cantinier (маркитанта), — сказал мне Л., указывая на подходящих к нам мужиков.
Мужики поравнялись с нами. Тот, у которого за плечами висела баклага, сказал: «Здравствуйте, ваше высокоблагородие!» Л. отвечал на его приветствие.
— Вот, ваше высокоблагородие, будет мой товарищ, — продолжал мужик, указывая на своего спутника.
Тот довольно низко поклонился и поправил рассыпавшиеся кудри.
— Это уж твое дело; ты должен сам смотреть.
— Этот товарищ-то твой? — спросил Ярошенко.
— Этот, Иван Григорьевич, — ответил сбитенщик.
— Этот, брат, не годится.
Сбитенщик взглянул на товарища, потом на Л., потом на ундера.
— Ты меня знаешь? — спросил ундер сбитенщикова товарища.
— Знаю, — ответил мужик.
— Знаешь?
— Знаю, знаю.
— То-то знаешь! Он здесь содерживался, аше скобродие, — доложил Ярошенко Л.
Мне показалось, что Иван Григорьевич Ярошенко как-то очень недружелюбно смотрит на допущение в тюрьму сбитенщика, и я старался разъяснить себе это. Частию мне это и удалось, но я расскажу об этом в своем месте.
Под предводительством Ярошенки мы обошли общие простонародные арестантские камеры. Их что-то очень много, но многого сказать о них нечего. Комнаты довольно просторные с довольно скверным воздухом. В коридорах воздух гораздо чище, несмотря на то, что они ближе к ретирадным местам. Полы в камерах некрашеные, но содержатся довольно опрятно.
Очень грязны только две комнаты, из которых одна набита татарами. Один из татар закован по рукам и ногам. Я невольно остановился перед этим несчастным, которому нельзя сделать ни одного свободного движения. Л. сказал, чтобы арестанта облегчили на первый день Пасхи. Эти камеры ничем почти не отличаются от обыкновенных тюремных казарм в губернских острогах. Те же грязненькие деревянные бочонки с колышками для выпуска воды, ковшики и лоханочки под козелками, на которых стоит бочонок. Вместо кроватей какие-то скамьи, прикрепленные петлями у изголовья к стене, так что каждую скамью можно взять за ножки и поставить стоймя к стене. Это сделано довольно удобно, но кровати смотрят очень неприятно. В одной камере Л. приказал арестанту показать мне, как убирается кровать. Арестант исполнил это одним приемом, но в то время, как он поднимал постель, из-под нее показался какой-то кусочек бумажки. Ярошенко тотчас схватил эту бумажку и, осмотрев ее с видом знатока, бросил на пол. Это был просто белый клочок писчей бумаги.
Во многих камерах мы встречали по два и по три арестанта, а все остальные были в церкви. Замечательно, что все они ни о чем не просили; только татары просили купить им коран.
— Да не могу найти корана-то, — сказал Л.
— Как не найти! надобить-ба найти.
— Нету.
— Мулла говорил есть.
— Ну и прекрасно. Скажите своему мулле, чтобы он получил деньги и купил вам кораны. Татары благодарят.
— Вонь у вас, — говорю я одному татарину. — Вы бы у себя форточки открывали.
— Нет, ничего.
Ярошенко открыл, однако, форточку, которую, конечно, опять заперли, как только мы вышли за дверь. А воздух, просто хоть топор повесь, так удержится.
В двери всякой камеры есть окошечко, а возле доска, на которой написано мелом: нумер камеры, число содержащихся в ней арестантов и имя арестанта-старосты, а в углах коридора длинная доска с полинявшими надписями. Там всего чаще начертано слово запрещается. Это правила, которыми очень многое «запрещается» арестантам и, между прочим, воспрещаются «всякие резвости». Мы многих камер вовсе не осматривали и в этом отделении зашли только еще в мусульманскую мечеть и в лютеранскую церковь. Мечеть помещается в очень небольшой комнате с застланным полом. В средине постилки вшит квадрат из цветной материи, а в углу кресло. Лютеранская церковь тоже невелика, но довольно изящна и содержится в чистоте. Из этого отделения мы прошли в дворянское. Здесь нет таких больших камер, как в простонародной тюрьме, а все небольшие комнаты, в которых видно по две и есть, кажется, по три кровати, но более я не видал. В некоторых комнатах очень чисто: занавески, покрытые столы, ковры у кроватей, даже женские портреты и пр. При входе Л. многие арестанты вышли к нему в коридор. Они имеют право ходить по своему коридору.
— Петр Семенович, — сказал какой-то молодой человек лет 20, — пожалуйста, похлопочите, чтоб меня не тянули.
— Похлопочу, непременно похлопочу.
— А то уж пятую неделю содержусь.
— Ах, неопытность! — сказал улыбнувшись Л. — Пятая неделя! А вот сосед-то, посмотрите.
— Два года, — отозвался другой молодой человек с очень уставшим видом и махнул рукой.
В благородном отделении нет особенно характерных лиц, все точно с Невского проспекта. Караханов в этом случае составляет резкое исключение, зато он и далеко виден в своей азиатской сбруе. В длинном коридоре мы встретили несколько арестантов, возвращавшихся с какой-то работы. Они шли свободно, без всякого конвоя. В столовой очень длинные столы, на которых блестящие металлические чашки и кружки. Комната очень чистая и светлая. Вообще здесь совершенно не то, что в 3-й адмиралтейской части, и столовая тюрьмы, без всякой натяжки и преувеличения, ни дать ни взять трапезная Киево-Печерской лавры, даже для довершения сходства в конце столов в простенке помещается большая икона с горящей лампадой и налой, на котором лежит церковная книга. Во время обеда арестантов один из них читает эту книгу, а остальные едят и хранят безмолвие. Этот обычай в подобных местах очень уместен. Осмотрев столовую, о которой можно отозваться с совершенной похвалой, [8]нам еще осталось увидать кухни, мастерские и секретную тюрьму. Прежде всего мы отправились в секретные казематы. При входе в коридор, в котором расположены секретные казематы, стоит часовой с ружьем и примкнутым штыком. Это, кажется, первый часовой, которого я видел внутри тюрьмы. В других отделениях вовсе не видно часовых, и где помещается тюремный караул, состоящий из 70 человек (на 860 арестантов), я не знаю. В это хорошо бы всмотреться господам, заведующим губернскими и уездными тюрьмами, где ставят часовых чуть не на каждом шагу, а все без пользы, ибо арестанты благополучно убегают не только из острогов, но и из таких капитальных учреждений, какова могущественная киевская крепость. Дверь в коридор секретного отделения заперта большим замком, ключ от которого не у Ярошенки, а у часового.
— Отопри двери, — говорит Ярошенко. Часовой стоит. Не расслушал он или по порядку ожидал приказания старшего — не знаю.
— Отвори, — сказал ему Л.
Ключ почтенной величины скрыпнул, тяжело щелкнул, и дверь отворилась. В коридоре двери по обеим сторонам. Вблизи со входа дверь Сипко. Каземат, отведенный Сипко, именующемуся теперь поручиком Скорняковым, имеет аршин пять в длину и аршина четыре в ширину. Узенькое окно, как во всех казематах, вверху, на нем темно-зеленые занавески из довольно тяжелой шерстяной материи; в углу кровать, над которой висит большой стенной ковер, изображающий пестрого тигра и какие-то экзотические растения; прямо насупротив двери стол с письменным прибором и несколькими книгами, направо два или три стула. Изголовье кровати и простыня сняты, и ватное одеяло, покрытое зеленым атласом, сбито в ногах. Видно, что арестант только что встал при нашем приходе. Мы застали его сидящим на кровати. Л. поздоровался с Сипко и сел у стола, я взял стул и поместился возле Л. Арестант поклонился нам, не поднимаясь с кровати. Он говорит сиплым голосом, и во всей его фигуре видно сильное изнеможение. У него широкий лоб, глаза умные, но беспокойные, скулы очень развиты, рот довольно велик и на исхудалом лице кажется еще большим; обнаженная шея очень худа и как-то отодвинулась от ключиц. Он человек заметно умный и не без дарований, но заметно также, что интересы его в тюрьме частию слишком сосредоточились на себе, частию измельчали: он говорит о мелочных тюремных интригах, о Караханове, о других и в разговоре с Л. выразил сожаление к одному подсудимому. Коснувшись этого предмета, он взглянул на нас и, поправившись на кровати, прибавил: «Что ж! ведь никто не поверит, что у Сипко есть сердце?»
В каземате, насупротив Сипко, сидит молоденький арестант. Это опять экс-сыщик. Очень бойкий господин.
— Что ж дело? — спрашивает его Л.
— Все тянут.
— А что же говорит NN? — Л. назвал директора, заботящегося об этом арестанте.
— Был на днях.
— Ну и что же?
— Что же! все уговаривает сознаться в том, в чем я не виноват.
— Верно уж не виноват. Директор не допросчик, ему нет нужды допытываться.
— Да так говорят.
— Как так? Верно, он знает, видел дело, читал.
— Где там читали! — Арестант улыбнулся и махнул рукой. — Чиновники им наговорили, и они тоже за ними.
— Да ведь директор рад помогать, а не топить арестанта!
— Это так, да только они сами моего дела не знают. Я ничего не делал, а начальство свое точно обманывал, так я от этого и не отпираюсь.
Арестант как-то неестественно весел и спокоен. В каземате у него совершенно пусто. Налево возле двери в каменной стене вделан шкаф — это ватер-клозет. Такой же шкаф мы видели и в каземате Сипко, и такие же шкафы, вероятно, должны быть во всех других секретных казематах. Насупротив этого арестанта в окошечко двери смотрит белокурая, растрепанная голова человека, содержимого по оговору экс-сыщика. В этот и в другие казематы мы уже не пошли, потому что становилось поздно, и я очень устал, а к тому же последний арестант очень сильно расстроил меня своим видом и тоном своего разговора, которого я передаю только часть, ибо прочее не хорошо запомнил. На дворе, увидя солнышко, я вздохнул спокойнее, а в арестантской мастерской тяжелое впечатление, вынесенное из каземата экс-сыщика, совсем изгладилось. Здесь приятный рабочий беспорядок и мягкие, добрые лица. Комната большая, но Л. говорит, что она тесна и что готова уже еще другая мастерская. За работою мы застали только одних сапожников; их было человек 10–12. Есть очень молодые ребятки, есть и пожилые люди. Л. велел показать мне работу. Пожилой арестант с черными бакенбардами подал пару отделанных, но еще не вычищенных сапог, на деревянных гвоздях, с двойною подошвою. Товар довольно плотный и даже грубоватый, но работа прекрасная.
— Не хотите ли заказать что-нибудь на память? — спросил меня Л.
Я отвечал, что «с удовольствием».
— Они работают очень дешево, 30 коп<еек> за пару, — добавил мне Л. по-французски, — а если им что-нибудь прибавить, то это им очень дорого.
— Компан! снимите мерку, — сказал молоденький арестантик.
Тот самый арестант, который показывал мне готовую пару сапог, стал рыться между разным хламом, валявшимся на швальном столе, и, наконец, отыскал бумажку.
— Что прикажете сделать? — спросил он, когда я сел на чурбанчик, заменяющий сапожникам стул. Я заказал две пары сапог и калоши.
— Деньги пожалуете или изволите прислать товар?
— Товар купит контора, — сказал Л.
— Слушаю-с.
Мне очень хотелось поговорить с моим сапожником, но было как-то неловко, и к тому же Л. торопился далее. У него здесь много хлопот. Уходя, Л. обещал арестантам достать работы, то же обещал он и женщинам, когда мы у них были: те и другие благодарили его целым хором. Видно, что работа, которую доставляют им директоры, очень их радует.
Отсюда мы прошли в пекарню. Запах свежеиспеченного хлеба, сложенного в большом порядке, приятно щекотал обоняние и возбуждал аппетит, давший себя знать после долгой ходьбы по лестницам и коридорам. Л. предложил мне отведать хлеба. Хлеб здесь двух сортов, но из одинаковой муки. Одни караваи круглы, как обыкновенные крестьянские ковриги, а другие длинные, как пеклеванные хлебы, которые продаются в булочных. Арестант-пекарь отрезал мне порядочный конец длинного хлеба, и он показался мне таким вкусным, что я съел его с большим удовольствием. Возле пекарни квасная. В ней печь, заторный чанок, очень большая кадь и несколько бочек с готовым квасом. Квас из бочек очень вкусный и хлебный. Приготовляется он не совсем обыкновенным образом. В большую кадь накладываются рядами хлебы, приготовленные из солода, и перекладываются соломой, а сверху поливается кипяток, который, фильтруясь через солод, выходит квасом. Вероятно, сюда кладут и душистые травы, потому что квас слегка отдается чем-то ароматическим.
В общей арестантской кухне очень чисто, посуда блестит лучше, чем в кухне английского клуба. Повара (арестанты же) в чистом белье и фуражках. Лица у всех рабочих арестантов, а особенно у пекарей, квасника и поваров, такие хорошие и симпатичные, что ни один физиогномист, я думаю, не решился бы назвать этих людей преступниками.
Для благородных приготовляется особое кушанье и в особой кухне, которая гораздо меньше общей. В той и в другой на особых столиках стоят маленькие белые суповые чашки, тарелка и ложка, закрытые чистым полотенцем. В них длинною ложкою повар тут же наливает из котла пробу. В общей кухне мне дали отведать постные щи из капусты с сухими грибами. Щи очень вкусные; я не едал таких щей не только ни в одной крестьянской избе, но и ни на одном постоялом дворе, в которых мне часто доводилось обедать и ужинать из общей чаши с извозчиками, возившими меня на кизельной «короватке» по тысяче верст за три рубля. В благородной кухне повар подал картофельный суп. Отведал — проглотить нельзя; просто микстура какая-то. Взял еще ложку — та же мерзость. Черт знает, что за вкус! и кисло, и солоно, и сладко. Картофель, видно, свежий, хороший, и отвар такой чистый. Что за история?
— Отчего это такой странный вкус? — спрашиваю у повара.
— Чернослив тут есть, — говорит он и сам улыбнулся.
— Чернослив! в картофельном-то супе?
— Точно так.
— Зачем же это?
— Подите же! все привередничают, — говорит Л.
Отведал еще раз. Ну, теперь можно разобрать, что действительно все дело гадит чернослив, и выходит не суп и не компот, а какая-то бурда, которой нет возможности приготовить вкусно.
Еще обязательный Л. показал мне новую мастерскую с двумя большими окнами. Здесь будут работать столяры, для которых уже куплен весь инструмент и верстаки. Мастерская совсем готова, только еще пахнет краской и то потому, что в ней закрыты и окна, и двери. Их надо бы отворять, и Л. приказал Ярошенко это делать. Мастерская эта устроена в довольно большом каменном помещении, где прежде лежал запас муки. Директоры наконец успели доказать, что в Петербурге, где всякий день можно иметь муку от поставщика, нелепо громоздить запасы ее в тюрьме, и отстояли амбар под мастерскую, и прекрасно сделали. Странная домовитость наших чиновников! Хоть что-нибудь казенное да поберечь у себя, авось кусочек какой к ладоням прилипнет! Возле новой мастерской стоит серая деревянная часовня для усопших. Здание очень непредставительное. Его тоже нужно бы или поправить, или вынесть за тюремные стены, в которых и без покойников нудьга берет человека за живое сердце. Тут же около часовни и мастерской за частоколом стоят печальные повозки, в которых возят арестантов к допросам и к наказанию, и тут же гниет полуободранная рессорная карета, совершенно негодная ни к какому употреблению. Когда-то прежде в ней возили беременных арестанток, но теперь для них есть новый рессорный экипаж.
— Это зародыш нашего тюремного cantinier (маркитанта), — сказал мне Л., указывая на подходящих к нам мужиков.
Мужики поравнялись с нами. Тот, у которого за плечами висела баклага, сказал: «Здравствуйте, ваше высокоблагородие!» Л. отвечал на его приветствие.
— Вот, ваше высокоблагородие, будет мой товарищ, — продолжал мужик, указывая на своего спутника.
Тот довольно низко поклонился и поправил рассыпавшиеся кудри.
— Это уж твое дело; ты должен сам смотреть.
— Этот товарищ-то твой? — спросил Ярошенко.
— Этот, Иван Григорьевич, — ответил сбитенщик.
— Этот, брат, не годится.
Сбитенщик взглянул на товарища, потом на Л., потом на ундера.
— Ты меня знаешь? — спросил ундер сбитенщикова товарища.
— Знаю, — ответил мужик.
— Знаешь?
— Знаю, знаю.
— То-то знаешь! Он здесь содерживался, аше скобродие, — доложил Ярошенко Л.
Мне показалось, что Иван Григорьевич Ярошенко как-то очень недружелюбно смотрит на допущение в тюрьму сбитенщика, и я старался разъяснить себе это. Частию мне это и удалось, но я расскажу об этом в своем месте.
Под предводительством Ярошенки мы обошли общие простонародные арестантские камеры. Их что-то очень много, но многого сказать о них нечего. Комнаты довольно просторные с довольно скверным воздухом. В коридорах воздух гораздо чище, несмотря на то, что они ближе к ретирадным местам. Полы в камерах некрашеные, но содержатся довольно опрятно.
Очень грязны только две комнаты, из которых одна набита татарами. Один из татар закован по рукам и ногам. Я невольно остановился перед этим несчастным, которому нельзя сделать ни одного свободного движения. Л. сказал, чтобы арестанта облегчили на первый день Пасхи. Эти камеры ничем почти не отличаются от обыкновенных тюремных казарм в губернских острогах. Те же грязненькие деревянные бочонки с колышками для выпуска воды, ковшики и лоханочки под козелками, на которых стоит бочонок. Вместо кроватей какие-то скамьи, прикрепленные петлями у изголовья к стене, так что каждую скамью можно взять за ножки и поставить стоймя к стене. Это сделано довольно удобно, но кровати смотрят очень неприятно. В одной камере Л. приказал арестанту показать мне, как убирается кровать. Арестант исполнил это одним приемом, но в то время, как он поднимал постель, из-под нее показался какой-то кусочек бумажки. Ярошенко тотчас схватил эту бумажку и, осмотрев ее с видом знатока, бросил на пол. Это был просто белый клочок писчей бумаги.
Во многих камерах мы встречали по два и по три арестанта, а все остальные были в церкви. Замечательно, что все они ни о чем не просили; только татары просили купить им коран.
— Да не могу найти корана-то, — сказал Л.
— Как не найти! надобить-ба найти.
— Нету.
— Мулла говорил есть.
— Ну и прекрасно. Скажите своему мулле, чтобы он получил деньги и купил вам кораны. Татары благодарят.
— Вонь у вас, — говорю я одному татарину. — Вы бы у себя форточки открывали.
— Нет, ничего.
Ярошенко открыл, однако, форточку, которую, конечно, опять заперли, как только мы вышли за дверь. А воздух, просто хоть топор повесь, так удержится.
В двери всякой камеры есть окошечко, а возле доска, на которой написано мелом: нумер камеры, число содержащихся в ней арестантов и имя арестанта-старосты, а в углах коридора длинная доска с полинявшими надписями. Там всего чаще начертано слово запрещается. Это правила, которыми очень многое «запрещается» арестантам и, между прочим, воспрещаются «всякие резвости». Мы многих камер вовсе не осматривали и в этом отделении зашли только еще в мусульманскую мечеть и в лютеранскую церковь. Мечеть помещается в очень небольшой комнате с застланным полом. В средине постилки вшит квадрат из цветной материи, а в углу кресло. Лютеранская церковь тоже невелика, но довольно изящна и содержится в чистоте. Из этого отделения мы прошли в дворянское. Здесь нет таких больших камер, как в простонародной тюрьме, а все небольшие комнаты, в которых видно по две и есть, кажется, по три кровати, но более я не видал. В некоторых комнатах очень чисто: занавески, покрытые столы, ковры у кроватей, даже женские портреты и пр. При входе Л. многие арестанты вышли к нему в коридор. Они имеют право ходить по своему коридору.
— Петр Семенович, — сказал какой-то молодой человек лет 20, — пожалуйста, похлопочите, чтоб меня не тянули.
— Похлопочу, непременно похлопочу.
— А то уж пятую неделю содержусь.
— Ах, неопытность! — сказал улыбнувшись Л. — Пятая неделя! А вот сосед-то, посмотрите.
— Два года, — отозвался другой молодой человек с очень уставшим видом и махнул рукой.
В благородном отделении нет особенно характерных лиц, все точно с Невского проспекта. Караханов в этом случае составляет резкое исключение, зато он и далеко виден в своей азиатской сбруе. В длинном коридоре мы встретили несколько арестантов, возвращавшихся с какой-то работы. Они шли свободно, без всякого конвоя. В столовой очень длинные столы, на которых блестящие металлические чашки и кружки. Комната очень чистая и светлая. Вообще здесь совершенно не то, что в 3-й адмиралтейской части, и столовая тюрьмы, без всякой натяжки и преувеличения, ни дать ни взять трапезная Киево-Печерской лавры, даже для довершения сходства в конце столов в простенке помещается большая икона с горящей лампадой и налой, на котором лежит церковная книга. Во время обеда арестантов один из них читает эту книгу, а остальные едят и хранят безмолвие. Этот обычай в подобных местах очень уместен. Осмотрев столовую, о которой можно отозваться с совершенной похвалой, [8]нам еще осталось увидать кухни, мастерские и секретную тюрьму. Прежде всего мы отправились в секретные казематы. При входе в коридор, в котором расположены секретные казематы, стоит часовой с ружьем и примкнутым штыком. Это, кажется, первый часовой, которого я видел внутри тюрьмы. В других отделениях вовсе не видно часовых, и где помещается тюремный караул, состоящий из 70 человек (на 860 арестантов), я не знаю. В это хорошо бы всмотреться господам, заведующим губернскими и уездными тюрьмами, где ставят часовых чуть не на каждом шагу, а все без пользы, ибо арестанты благополучно убегают не только из острогов, но и из таких капитальных учреждений, какова могущественная киевская крепость. Дверь в коридор секретного отделения заперта большим замком, ключ от которого не у Ярошенки, а у часового.
— Отопри двери, — говорит Ярошенко. Часовой стоит. Не расслушал он или по порядку ожидал приказания старшего — не знаю.
— Отвори, — сказал ему Л.
Ключ почтенной величины скрыпнул, тяжело щелкнул, и дверь отворилась. В коридоре двери по обеим сторонам. Вблизи со входа дверь Сипко. Каземат, отведенный Сипко, именующемуся теперь поручиком Скорняковым, имеет аршин пять в длину и аршина четыре в ширину. Узенькое окно, как во всех казематах, вверху, на нем темно-зеленые занавески из довольно тяжелой шерстяной материи; в углу кровать, над которой висит большой стенной ковер, изображающий пестрого тигра и какие-то экзотические растения; прямо насупротив двери стол с письменным прибором и несколькими книгами, направо два или три стула. Изголовье кровати и простыня сняты, и ватное одеяло, покрытое зеленым атласом, сбито в ногах. Видно, что арестант только что встал при нашем приходе. Мы застали его сидящим на кровати. Л. поздоровался с Сипко и сел у стола, я взял стул и поместился возле Л. Арестант поклонился нам, не поднимаясь с кровати. Он говорит сиплым голосом, и во всей его фигуре видно сильное изнеможение. У него широкий лоб, глаза умные, но беспокойные, скулы очень развиты, рот довольно велик и на исхудалом лице кажется еще большим; обнаженная шея очень худа и как-то отодвинулась от ключиц. Он человек заметно умный и не без дарований, но заметно также, что интересы его в тюрьме частию слишком сосредоточились на себе, частию измельчали: он говорит о мелочных тюремных интригах, о Караханове, о других и в разговоре с Л. выразил сожаление к одному подсудимому. Коснувшись этого предмета, он взглянул на нас и, поправившись на кровати, прибавил: «Что ж! ведь никто не поверит, что у Сипко есть сердце?»
В каземате, насупротив Сипко, сидит молоденький арестант. Это опять экс-сыщик. Очень бойкий господин.
— Что ж дело? — спрашивает его Л.
— Все тянут.
— А что же говорит NN? — Л. назвал директора, заботящегося об этом арестанте.
— Был на днях.
— Ну и что же?
— Что же! все уговаривает сознаться в том, в чем я не виноват.
— Верно уж не виноват. Директор не допросчик, ему нет нужды допытываться.
— Да так говорят.
— Как так? Верно, он знает, видел дело, читал.
— Где там читали! — Арестант улыбнулся и махнул рукой. — Чиновники им наговорили, и они тоже за ними.
— Да ведь директор рад помогать, а не топить арестанта!
— Это так, да только они сами моего дела не знают. Я ничего не делал, а начальство свое точно обманывал, так я от этого и не отпираюсь.
Арестант как-то неестественно весел и спокоен. В каземате у него совершенно пусто. Налево возле двери в каменной стене вделан шкаф — это ватер-клозет. Такой же шкаф мы видели и в каземате Сипко, и такие же шкафы, вероятно, должны быть во всех других секретных казематах. Насупротив этого арестанта в окошечко двери смотрит белокурая, растрепанная голова человека, содержимого по оговору экс-сыщика. В этот и в другие казематы мы уже не пошли, потому что становилось поздно, и я очень устал, а к тому же последний арестант очень сильно расстроил меня своим видом и тоном своего разговора, которого я передаю только часть, ибо прочее не хорошо запомнил. На дворе, увидя солнышко, я вздохнул спокойнее, а в арестантской мастерской тяжелое впечатление, вынесенное из каземата экс-сыщика, совсем изгладилось. Здесь приятный рабочий беспорядок и мягкие, добрые лица. Комната большая, но Л. говорит, что она тесна и что готова уже еще другая мастерская. За работою мы застали только одних сапожников; их было человек 10–12. Есть очень молодые ребятки, есть и пожилые люди. Л. велел показать мне работу. Пожилой арестант с черными бакенбардами подал пару отделанных, но еще не вычищенных сапог, на деревянных гвоздях, с двойною подошвою. Товар довольно плотный и даже грубоватый, но работа прекрасная.
— Не хотите ли заказать что-нибудь на память? — спросил меня Л.
Я отвечал, что «с удовольствием».
— Они работают очень дешево, 30 коп<еек> за пару, — добавил мне Л. по-французски, — а если им что-нибудь прибавить, то это им очень дорого.
— Компан! снимите мерку, — сказал молоденький арестантик.
Тот самый арестант, который показывал мне готовую пару сапог, стал рыться между разным хламом, валявшимся на швальном столе, и, наконец, отыскал бумажку.
— Что прикажете сделать? — спросил он, когда я сел на чурбанчик, заменяющий сапожникам стул. Я заказал две пары сапог и калоши.
— Деньги пожалуете или изволите прислать товар?
— Товар купит контора, — сказал Л.
— Слушаю-с.
Мне очень хотелось поговорить с моим сапожником, но было как-то неловко, и к тому же Л. торопился далее. У него здесь много хлопот. Уходя, Л. обещал арестантам достать работы, то же обещал он и женщинам, когда мы у них были: те и другие благодарили его целым хором. Видно, что работа, которую доставляют им директоры, очень их радует.
Отсюда мы прошли в пекарню. Запах свежеиспеченного хлеба, сложенного в большом порядке, приятно щекотал обоняние и возбуждал аппетит, давший себя знать после долгой ходьбы по лестницам и коридорам. Л. предложил мне отведать хлеба. Хлеб здесь двух сортов, но из одинаковой муки. Одни караваи круглы, как обыкновенные крестьянские ковриги, а другие длинные, как пеклеванные хлебы, которые продаются в булочных. Арестант-пекарь отрезал мне порядочный конец длинного хлеба, и он показался мне таким вкусным, что я съел его с большим удовольствием. Возле пекарни квасная. В ней печь, заторный чанок, очень большая кадь и несколько бочек с готовым квасом. Квас из бочек очень вкусный и хлебный. Приготовляется он не совсем обыкновенным образом. В большую кадь накладываются рядами хлебы, приготовленные из солода, и перекладываются соломой, а сверху поливается кипяток, который, фильтруясь через солод, выходит квасом. Вероятно, сюда кладут и душистые травы, потому что квас слегка отдается чем-то ароматическим.
В общей арестантской кухне очень чисто, посуда блестит лучше, чем в кухне английского клуба. Повара (арестанты же) в чистом белье и фуражках. Лица у всех рабочих арестантов, а особенно у пекарей, квасника и поваров, такие хорошие и симпатичные, что ни один физиогномист, я думаю, не решился бы назвать этих людей преступниками.
Для благородных приготовляется особое кушанье и в особой кухне, которая гораздо меньше общей. В той и в другой на особых столиках стоят маленькие белые суповые чашки, тарелка и ложка, закрытые чистым полотенцем. В них длинною ложкою повар тут же наливает из котла пробу. В общей кухне мне дали отведать постные щи из капусты с сухими грибами. Щи очень вкусные; я не едал таких щей не только ни в одной крестьянской избе, но и ни на одном постоялом дворе, в которых мне часто доводилось обедать и ужинать из общей чаши с извозчиками, возившими меня на кизельной «короватке» по тысяче верст за три рубля. В благородной кухне повар подал картофельный суп. Отведал — проглотить нельзя; просто микстура какая-то. Взял еще ложку — та же мерзость. Черт знает, что за вкус! и кисло, и солоно, и сладко. Картофель, видно, свежий, хороший, и отвар такой чистый. Что за история?
— Отчего это такой странный вкус? — спрашиваю у повара.
— Чернослив тут есть, — говорит он и сам улыбнулся.
— Чернослив! в картофельном-то супе?
— Точно так.
— Зачем же это?
— Подите же! все привередничают, — говорит Л.
Отведал еще раз. Ну, теперь можно разобрать, что действительно все дело гадит чернослив, и выходит не суп и не компот, а какая-то бурда, которой нет возможности приготовить вкусно.
Еще обязательный Л. показал мне новую мастерскую с двумя большими окнами. Здесь будут работать столяры, для которых уже куплен весь инструмент и верстаки. Мастерская совсем готова, только еще пахнет краской и то потому, что в ней закрыты и окна, и двери. Их надо бы отворять, и Л. приказал Ярошенко это делать. Мастерская эта устроена в довольно большом каменном помещении, где прежде лежал запас муки. Директоры наконец успели доказать, что в Петербурге, где всякий день можно иметь муку от поставщика, нелепо громоздить запасы ее в тюрьме, и отстояли амбар под мастерскую, и прекрасно сделали. Странная домовитость наших чиновников! Хоть что-нибудь казенное да поберечь у себя, авось кусочек какой к ладоням прилипнет! Возле новой мастерской стоит серая деревянная часовня для усопших. Здание очень непредставительное. Его тоже нужно бы или поправить, или вынесть за тюремные стены, в которых и без покойников нудьга берет человека за живое сердце. Тут же около часовни и мастерской за частоколом стоят печальные повозки, в которых возят арестантов к допросам и к наказанию, и тут же гниет полуободранная рессорная карета, совершенно негодная ни к какому употреблению. Когда-то прежде в ней возили беременных арестанток, но теперь для них есть новый рессорный экипаж.