Народ, где нас встретит, все расступается, - думают, может быть, свадьба.
   14
   - Очень скоро доскакали и как впали на графский двор, так я и не видала тех саней, на которых Аркашу везли, а меня взяли в свое прежнее место и все с допроса на допрос брали: сколь долго времени я с Аркадием наедине находилась.
   Я всем говорю:
   "Ах, даже нисколечко!"
   Тут что мне, верно, на роду было назначено не с милым, а с постылым, той судьбы я и не минула, а придучи к себе в каморку, только было ткнулась головой в подушку, чтобы оплакать свое несчастие, как вдруг слышу из-под пола ужасные стоны.
   У нас это так было, что в деревянной постройке мы, девицы, на втором жилье жили, а внизу была большая высокая комната, где мы петь и танцевать учились, и оттуда к нам вверх все слышно было. И адский царь Сатана надоумил их, жестоких, чтобы им терзать Аркашу под моим покойцем...
   Как почуяла я, что это его терзают... и бросилась... в дверь ударилась, чтоб к нему бежать... а дверь заперта... Сама не знаю, что сделать хотела... и упала, а на полу еще слышней. И ни ножа, ни гвоздя - ничего нет, на чем бы можно как-нибудь кончиться... Я взяла да своей же косой и замоталась... Обвила горло, да все крутила, крутила и слышать стала только звон в ушах, а в глазах круги, и замерло... А стала я уж опять себя чувствовать в незнакомом месте, в большой светлой избе... И телятки тут были... много теляточек, штук больше десяти, - такие ласковые, придет и холодными губами руку лижет, думает - мать сосет... Я оттого и проснулась, что щекотно стало... Вожу вокруг глазами и думаю, где я? Смотрю, входит женщина, пожилая, высокая, вся в синей пестряди и пестрядинным чистым платком повязана, а лицо ласковое.
   Заметила эта женщина, что я в признак пришла, и обласкала меня и рассказала, что я нахожусь при своем же графском доме в телячьей избе... "Это вон там было", - поясняла Любовь Онисимовна, указывая рукою по направлению к самому отдаленному углу полуразрушенных серых заграждений.
   15
   На скотном дворе она очутилась потому, что была под сомнением, не сделалась ли она вроде сумасшедшей? Таких скотам уподоблявшихся на скотном и испытывали, потому что скотники были народ пожилой и степенный, и считалось, что они могли "наблюдать" психозы.
   Пестрядинная старуха, у которой опозналась Любовь Онисимовна, была очень добрая, а звали ее Дросида.
   - Она, как убралася перед вечером, - продолжала няня, - сама мне постельку из свежей овсяной соломки сделала. Так распушила мягко, как пуховичок, и говорит:
   "Я тебе, девушка, все открою. Будь что будет, если ты меня выскажешь, а я тоже такая, как и ты, и не весь свой век эту пестрядь носила, а тоже другую жизнь видела, но только не дай бог о том вспомнить, а тебе скажу: не сокрушайся, что в ссыл на скотный двор попала, - на ссылу лучше, но только вот этого ужасного плакона берегись..."
   И вынимает из-за шейного платка беленький стеклянный пузырек и показывает.
   Я спрашиваю:
   "Что это?"
   А она отвечает:
   "Это и есть ужасный плакон, а в нем яд для забвения".
   Я говорю:
   "Дай мне забвенного яду: я все забыть хочу".
   Она говорит:
   "Не пей - это водка. Я с собой не совладала раз, выпила... добрые люди мне дали... Теперь и не могу - надо мне это, а ты не пей, пока можно, а меня не суди, что я пососу, - очень больно мне. А тебе еще есть в свете утешение: _его_ господь уж от тиранства избавил!.."
   Я так и вскрикнула: "умер!" да за волосы себя схватила, а вижу не мои волосы - белые... Что это!
   А она мне говорит:
   "Не пужайся, не пужайся, твоя голова еще там побелела, как тебя из косы выпутали, а он жив и ото всего тиранства спасен: граф ему такую милость сделал, какой никому и не было - я тебе, как ночь придет, все расскажу, а теперь еще пососу... Отсосаться надо... жжет сердце".
   И все сосала, все сосала и заснула.
   Ночью, как все заснули, тетушка Дросида опять тихонечко встала, без огня подошла к окошечку и, вижу, опять стоя пососала из плакончика и опять его спрятала, а меня тихо спрашивает:
   "Спит горе или не спит?"
   Я отвечаю:
   "Горе не спит".
   Она подошла ко мне к постели и рассказала, что граф Аркадия после наказания к себе призвал и сказал:
   "Ты должен был все пройти, что тебе от меня сказано, но как ты был мой фаворит, то теперь будет тебе от меня милость: я тебя пошлю завтра без зачета в солдаты сдать, но за то, что ты брата моего, графа и дворянина, с пистолетами его не побоялся, я тебе путь чести открою, - я не хочу, чтобы ты был ниже того, как сам себя с благородным духом поставил. Я письмо пошлю, чтобы тебя сейчас прямо на войну послали, и ты не будешь служить в простых во солдатах, а будешь в полковых сержантах, и покажи свою храбрость. Тогда над тобой не моя воля, а царская".
   "Ему, - говорила пестрядинная старушка, - теперь легче и бояться больше нечего: над ним одна уже власть, - что пасть в сражении, а не господское тиранство".
   Я так и верила, и три года все каждую ночь во сне одно видела, как Аркадий Ильич сражается.
   Так три года прошло, и во все это время мне была божия милость, что к театру меня не возвращали, а все я тут же в телячьей избе оставалась жить, при тетушке Дросиде в младших. И мне тут очень хорошо было, потому что я эту женщину жалела, и когда она, бывало, ночью не очень выпьет, так любила ее слушать. А она еще помнила, как старого графа наши люди зарезали, и сам главный камердинер, - потому что никак уже больше не могли его адской лютости вытерпеть. Но я все еще ничего не пила, и за тетушку Дросиду много делала и с удовольствием: скотинки эти у меня как детки были. К теляткам, бывало, так привыкнешь, что когда которого отпоишь и его поведут колоть для стола, так сама его перекрестишь и сама о нем после три дня плачешь. Для театра я уже не годилась, потому что ноги у меня нехорошо ходить стали, колыхались. Прежде у меня походка была самая легкая, а тут, после того как Аркадий Ильич меня увозил по холоду без чувств, я, верно, ноги простудила и в носке для танцев уже у меня никакой крепости не стало. Сделалась я такою же пестрядинкою, как и Дросида, и бог знает, докуда бы прожила в такой унылости, как вдруг один раз была я у себя в избе перед вечером: солнышко садится, а я у окна тальки (*14) разматываю, и вдруг мне в окно упадает небольшой камень, а сам весь в бумажку завернут.
   16
   - Я оглянулась туда-сюда и за окно выглянула - никого нет.
   "Наверно, - думаю, - это кто-нибудь с воли через забор кинул, да не попал куда надо, а к нам с старушкой вбросил. И думаю себе: развернуть или нет эту бумажку? Кажется, лучше развернуть, потому что на ней непременно что-нибудь написано? А может быть, это кому-нибудь что-нибудь нужное, и я могу догадаться и тайну про себя утаю, а записочку с камушком опять точно таким же родом кому следует переброшу".
   Развернула и стала читать, и глазам своим не верю...
   17
   - Писано:
   "Верная моя Люба! Сражался я, и служил государю, и проливал свою кровь не однажды, и вышел мне за то офицерский чин и благородное звание. Теперь я приехал на свободе в отпуск для излечения ран и остановился в Пушкарской слободе на постоялом дворе у дворника, а завтра ордена и кресты надену, и к графу явлюсь, и принесу все свои деньги, которые мне на леченье даны, пятьсот рублей, и буду просить мне тебя выкупить, и в надежде, что обвенчаемся перед престолом всевышнего создателя".
   - А дальше, - продолжала Любовь Онисимовна, всегда с подавляемым чувством, - писал так, что "какое, - говорит, - вы над собою бедствие видели и чему подвергались, то я то за страдание ваше, а не во грех и не за слабость поставляю и предоставляю то богу, а к вам одно мое уважение чувствую". И подписано: "Аркадий Ильин".
   Любовь Онисимовна письмо сейчас же сожгла на загнетке и никому про него не сказала, ни даже пестрядинной старухе, а только всю ночь богу молилась, нимало о себе слов не произнося, а все за него, потому что, говорит, хотя он и писал, что он теперь офицер, и со крестами и ранами, однако я никак вообразить не могла, чтобы граф с ним обходился иначе, нежели прежде.
   Просто сказать, боялась, что еще его бить будут.
   18
   Наутро рано Любовь Онисимовна вывела теляток на солнышко и начала их с корочки из лоханок молочком поить, как вдруг до ее слуха стало достигать, что "на воле", за забором, люди, куда-то поспешая, бегут и шибко между собою разговаривают.
   - Что такое они говорили, того я, - сказывала она, - ни одного слова не расслышала, но точно нож слова их мне резали сердце. И как въехал в это время в вороты навозник Филипп, я и говорю ему:
   "Филюшка, батюшка! не слыхал ли, про что это люди идут да так любопытно разговаривают?"
   А он отвечает:
   "Это, - говорит, - они идут смотреть, как в Пушкарской слободе постоялый дворник ночью сонного офицера зарезал. Совсем, - говорит, горло перехватил и пятьсот рублей денег с него снял. Поймали его, весь в крови, - говорят, - и деньги при нем".
   И как он мне это выговорил, я тут же бряк с ног долой...
   Так и вышло: этот дворник Аркадия Ильича зарезал... и похоронили его вот тут, в этой самой могилке, на которой сидим... Да, тут он и сейчас под нами, под этой земелькой лежит... А то ты думал, отчего же я все сюда гулять-то с вами хожу... Мне не туда глядеть хочется, - указала она на мрачные и седые развалины, - а вот здесь возле него посидеть и... и капельку за его душу помяну...
   19
   Тут Любовь Онисимовна остановилась и, считая свой сказ досказанным, вынула из кармана пузыречек и "помянула", или "пососала", но я ее спросил:
   - А кто же здесь схоронил знаменитого тупейного художника?
   - Губернатор, голубчик, сам губернатор на похоронах был. Как же! Офицер, - его и за обедней и дьякон и батюшка "болярином" Аркадием называли и как опустили гроб, солдаты пустыми зарядами вверх из ружей выстрелили. А постоялого дворника после, через год, палач на Ильинке на площади кнутом наказывал. Сорок и три кнута ему за Аркадия Ильича дали, и он выдержал - жив остался и в каторжную работу клейменый пошел. Наши мужчины, которым возможно было, смотреть бегали, а старики, которые помнили, как за жестокого графа наказывали, говорили, что это сорок и три кнута мало, потому что Аркаша был из простых, а тем за графа так сто и один кнут дали. Четного удара ведь это по закону нельзя остановить, а всегда надо бить в нечет. Нарочно тогда палач, говорят, тульский был привезен, и ему перед делом три стакана рому дали выпить. Он потом так бил, что сто кнутов ударил все только для одного мучения, и тот все жив был, а потом как сто первым щелканул, так всю позвонцовую кость и растрощил. Стали поднимать с доски, а он уж и кончается... Покрыли рогожечкой, да в острог и повезли, - дорогой умер. А тульский, сказывают, все еще покрикивал: "Давай еще кого бить - всех орловских убью".
   - Ну, а вы же, - говорю, - на похоронах были или нет?
   - Ходила. Со всеми вместе ходила: граф велел, чтобы всех театральных свести посмотреть, как из наших людей человек заслужиться мог.
   - И прощались с ним?
   - Да, как же! Все подходили, прощались, и я... Переменился он, такой, что я бы его и не узнала. Худой и очень бледный, - говорили, весь кровью истек, потому что он его в самую полночь еще зарезал... Сколько это он своей крови пролил...
   Она умолкла и задумалась.
   - А вы, - говорю, - сами после это каково перенесли?
   Она как бы очнулась и провела по лбу рукою.
   - Поначалу не помню, - говорит, - как домой пришла... Со всеми вместе ведь - так, верно, кто-нибудь меня вел... А ввечеру Дросида Петровна говорит:
   "Ну, так нельзя, - ты не спишь, а между тем лежишь как каменная. Это нехорошо - ты плачь, чтобы из сердца исток был".
   Я говорю:
   "Не могу, теточка, - сердце у меня как уголь горит, и истоку нет".
   А она говорит:
   "Ну, значит, теперь плакона не миновать".
   Налила мне из своей бутылочки и говорит:
   "Прежде я сама тебя до этого не допускала и отговаривала, а теперь делать нечего: облей уголь - пососи".
   Я говорю:
   "Не хочется".
   "Дурочка, - говорит, - да кому же сначала хотелось. Ведь оно, горе, горькое, а яд горевой еще горче, а облить уголь этим ядом - на минуту гаснет. Соси скорее, соси!"
   Я сразу весь плакон выпила. Противно было, но спать без того не могла, и на другую ночь тоже... выпила... и теперь без этого уснуть не могу, и сама себе плакончик завела и винца покупаю... А ты, хороший мальчик, мамаше этого никогда не говори, никогда не выдавай простых людей: потому что простых людей ведь надо беречь, простые люди все ведь страдатели. А вот мы когда домой пойдем, то я опять за уголком у кабачка в окошечко постучу... Сами туда не взойдем, а я свой пустой плакончик отдам, а мне новый высунут.
   Я был растроган и обещался, что никогда и ни за что не скажу о ее "плакончике".
   - Спасибо, голубчик, - не говори: мне это нужно.
   И как сейчас я ее вижу и слышу: бывало, каждую ночь, когда все в доме уснут, она тихо приподнимается с постельки, чтобы и косточка не хрустнула; прислушивается, встает, крадется на своих длинных простуженных ногах к окошечку... Стоит минутку, озирается, слушает: не идет ли из спальной мама; потом тихонько стукнет шейкой "плакончика" о зубы, приладится и "пососет"... Глоток, два, три... Уголек залила и Аркашу помянула, и опять назад в постельку, - юрк под одеяльце и вскоре начинает тихо-претихо посвистывать - фю-фю, фю-фю, фю-фю. Заснула.
   Более ужасных и раздирающих душу поминок я во всю мою жизнь не видывал.
   1883
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Рассказ основан на исторически достоверном материале. В Орле действительно долгое время существовал крепостной театр графов Каменских. А.И.Герцен изобразил его в повести "Сорока-воровка" (1848), но не мог в то время назвать имя хозяина театра.
   Описанные Герценом события происходили при С.М.Каменском (1771-1835), "просвещенном" театрале, сыне убитого своими крестьянами за жестокость в 1809 году генерал-фельдмаршала М.Ф.Каменского.
   Лесков услышал рассказ, когда ему "уже минуло лет девять", то есть в 1840 году.
   Исторические неточности в рассказе, отмечаемые исследователями творчества Лескова, свидетельствуют о том, что автор не стремился к точной передаче деталей, а воссоздавал типическую картину.
   1. Сазиков П.И. (ум. в 1868 г.), Овчинников П.А. (1830-1888) московские чеканщики по золоту и серебру.
   2. "Художником" Гейне называл сапожника (Полн. собр. соч., т.9. М.-Л., "Academia", 1936, с.84); об "идеях" портного - там же, т.4, с.240.
   3. Ворт Чарльз Фредерик (1825-1895) - известный парижский портной.
   4. Шнип - выступ на поясе женского платья или лифа.
   5. Брет-Гарт Френсис (1839-1902) - знаменитый американский писатель. Речь идет о его рассказе "Разговор в спальном вагоне" (1877).
   6. Алферьева Акилина Васильевна, (1790 - ок.1860) - бабушка писателя по матери.
   7. Водвою - одновременно, сразу.
   8. Подоплека - подкладка рубашки (в основном у крестьян) от плеч до середины груди и спины.
   9. Кряч - веревка.
   10. Слова из сербской песни "Марко-кралевич в темнице" (перев. А.Х.Востокова).
   11. Турецкий Хрущук - в настоящее время болгарский город Рущук.
   12. Со сносом - с ворованным.
   13. Козырь - стоячий воротник.
   14. Тальки - мотки пряжи.