Мужик оправился и произнес:
   — И твою милость обманывали.
   Барин расхохотался, как ребенок, которому пощекотали брюшко.
   Отец Илиодор опять поспешил сказать:
   — Малосмысленные.
   — Да; но заметьте, что всегда у них все на Бога, во всем Бог у них виноват. А? Отчего же тут Бог-то?
   Мужик молчал.
   Отец Алексей поежился и, снова устремясь на картину, зашептал вполслуха:
 
Всегда свои кладем на Бога мы вины,
Дурачества свои в судьбину применяем,
Как будто воля нам и разум не даны.
Что худо сделаем, — удобно извиняем.
 
   — Слушай же и понимай! — сказал помещик, обратясь к крестьянину. — Ничего не было. Понимаешь?
   Мужик мотнул значительно головой.
   — Ни-ни. Во сне ничего этого не видали, не то что наяву. Здесь тысячу рублей я дал своих, а вы знайте, чтоб к Петрову дню они были все назад в сборе. Понял?
   Мужик почесался и сказал, что «понял».
   — Так все это справите?
   — Надо быть, справим.
   — Да ты не крути с своим «надо быть», а отвечай прямо: справите или кнут да каторга?
   — Справим, справим, ваше королевское еруслание, — залепетал мужик, вспомнивший про свою шкуру, о которой с азартом напоминал на сходке ободранный мужичонко, и про своих сыновей, участвовавших в перенесении пономаря с кладбища в трясину к Бугорному мосту.
   — Ну, марш! Будьте покойны и молчок, понимаешь? А к Петрову дню чтобы все было в порядке. А вы, отец Илиодор, наблюдите, — порешил помещик.
   Помещик окончательно расхохотался, встал и сказал:
   — Ну, поезжайте с Богом по дворам.
   Это было самое отрадное слово.
   Отец Илиодор тотчас же вскочил и начал прощаться. Он низко кланялся, придерживая рукою свой темный бронзовый крест, и до самой двери выходил задом с поклонами, которые удобнее можно было называть книксенами, или реверансами. Мужик вперед выскочил, как пробка из детского пистолета, и начал скоро креститься.
V
   Через час отца Илиодора с его кучером уже не было в городе. По дороге к селу опять мелькала голубая дуга с желтыми разводами и тележка с расписанным задком, а на тележке сидел грустный Илиодор и как в воду опущенный Ефим. Разговора почти никакого не было между ними во всю дорогу, только Ефим тяжко вздыхал, может быть, о той тысяче, которую надо было готовить, а отец Илиодор о том, что он «пастух», а не пастырь. К утру на другой день они стали подъезжать к селу. Версты за две началась новая чищоба, и тележку стало шибко подбрасывать по кочкам.
   — Смотри, — сказал священник. Крестьянин вздрогнул и оглянулся.
   — Куда ты смотришь? Ты на дорогу, говорю, смотри.
   — А я думал… — Крестьянин набожно перекрестился и снова проговорил: — Я думал…
   — Что же ты думал, Ефим?
   — Скажи ты, отец, как велик наш грех против Бога?
   — Надругательство над мертвым, разумеется, скверно.
   — А будет прощено?
   — Молитесь Богу, чтоб простил вас.
   У старика задрожали губы, он сначала без всякой надобности отчаянно задергал вожжами, а потом поднес рукав к глазам, и послышалось несколько старческих всхлипываний, которых нельзя было отличить от всхлипываний двухлетнего ребенка.
   — Бачка! — начал опять старик, не отнимая рукава от глаз. — А ведь мы не весь грех-то тебе сказали.
   Священник обомлел.
   — Ефим! — сказал он, придя в себя. — Что ж это вы со мною, скоты вы бесчувственные, делаете! Что же вы еще сделали?
   Старик так и зарыдал навзрыд.
   — Са… са… — лепечет, а далее рыдания ему мешали говорить, и он наконец едва произнес и то не своим, очень тоненьким голоском: — Мы с него сальца содрали.
   — С пономаря?
   — Да.
   — Ах! дураки. На что ж было вам его сало?
   — На свечку.
   — На какую свечку?
   — Да, тот, чтоб ему пусто было, прохожий-то насказал, — старик отер глаза и начал говорить покойнее, — ссучите, говорит, из мертвого сала свечку да зажгите ее ночью на огороде, без этого, говорит, струмента нельзя. А эта… Не успеет, говорит, свечка догореть, дождь ее и зальет. Мы так и сделали.
   — Ну?
   — Ну, как он наказывал, наклали сальца в черепок да и зажгли у Тишки на задах.
   — Что ж, дождь залил?
   — А вот же тебе крест святой, сряду и залил.
   «Вот имеете себе тоже инструмент, ваше сиятельство!» — подумал отец Илиодор и даже не стал уверять своего возницу и в том, что это случайность, а завел глаза и начал дремать через силу и думая, что бы на его месте сказал в это время он, другой, настоящий пастырь, и что скажет наконец тот, которого днесь учат, что батю бато значит бить палкою и что латинское Homo энергично, твердо, но грубо, а французское лом — мягко, нежно и гибко?
   Но изо всего этого пытанья ничего не выходит.
   Телеман-сорт, «корабль, погибающий в волнах», припоминает отец Илиодор и сейчас же впадает в раздумье: что это, однако, такое телеман, телеман… телеман-сорт, где он слышал это французское слово?.. Ах, какая досада: ни за что не вспомнишь! Семинарист ли это учил, или это он сам знал прежде? Да, это он сам знал: вот оно что! — он видел печать, на которой был вырезан корабль на волнах и над ним надпись, которую он вычитал и перевел себе таким образом: телеман-сорт — это «корабль, погибающий в волнах».
   Отец Илиодор заснул и, ныряя по кочкам, воображает самого себя кораблем, погибающим в волнах. И как отец Илиодор ни хочет спастись, как он ни старается выбиться, — никак не выбьется: за ноги его сцапал и тянет тяжелый, как тяга земная, мучинко с разорванным воротом, а на макушке сидит давешний королевское еруслание и пихает ему в рот красную пробку.
   — Вот это, — говорит королевское еруслание, — инструмент, чтобы ты, идучи ко дну, вслух отходной себе не читал.
 
   Впервые опубликовано — Век, 1862.