Даже находиться рядом с Акрополем – ни с чем не сравнимое ощущение, хотя город узких кривых улочек никак не вязался с рассказами о его былой славе. В то время в Афинах проживало десять тысяч турок, греков и албанцев, ютившихся в тысяче с небольшим домах к западу и северу от Акрополя и окруженных стеной. Хотя в город часто приезжали путешественники с Запада, общее число европейских жителей не превышало семи-восьми семей.
   Прежде всего англичане хотели увидеть Акрополь, но поездку пришлось отложить из-за необходимости отправить подарок Дисдару, подчиненному воеводы, или турецкому правителю города. Тем временем они осматривали храм Зевса Олимпийского. Уже опытные путешественники, к началу 1810 года Байрон и Хобхаус каждый день следовали определенному ритуалу. Они выезжали верхом из городских ворот и направлялись либо на запад, к Элевсину, откуда можно было разглядеть вдалеке Саламин и Эгину, либо к монастырю Катерины на горе Гимет. На следующий день они отправлялись на север к Пентелекию, горе, откуда древние греки брали мрамор для огромных колонн и статуй Акрополя. Больше всего Байрон любил приезжать к похожей на драгоценный камень гавани Мунихия[6], где, по легенде, на скале располагалась могила Фемистокла.
   Через три недели они повидали большую часть достопримечательностей в Афинах и окрестностях города. Настроение Байрона в этих поездках можно определить по тому, что он позднее говорил Трелони, принимая во внимание склонность последнего к живописным преувеличениям: «Путешествуя по Греции, мы с Хобхаусом ссорились каждый день… Он без ума от легенд, топографии, древних надписей… Он с компасом и картой слоняется у подножия Пинда, Парнаса и Парна, чтобы определить местонахождение какого-нибудь древнего храма или города. Я же на своем муле взбираюсь вверх. Эти горы занимали мое воображение с раннего детства: сосны, орлы, ястребы и совы – потомки тех, что видели Фемистокл и Александр, и они, подобно людям, не стали хуже… Я смотрел на звезды и размышлял, ничего не записывал и не задавал вопросов».
   Судя по сентиментальному тону «Чайльд Гарольда», Байрон ощущал одновременно душевный подъем и угнетенность при виде колонн и развалин некогда могучих и прекрасных храмов. Но по зрелом размышлении он стал глядеть на остатки золотого века Греции скорее с грустью, нежели с восторгом. Вторая песнь «Чайльд Гарольда» начинается с посвящения «царственной Афине»:
 
Увы, Афина, нет твоей державы!
Как в шуме жизни промелькнувший сон,
Они ушли – мужи высокой славы,
Те первые, кому среди племен
Венец бессмертья миром присужден.
 
(Перевод В. Левика)
   О разрушенных колоннах Байрон говорит: «А ныне что? Где слезы сожалений? Нет часовых над ложем гордой тени, меж воинов не встать полубогам».
   Несмотря на это, во время первого осмотра Акрополя у Байрона появилось новое отношение к древним развалинам и самим грекам. Из-за формальностей только 8 января вместе с Хобхаусом и Джованни Баттистой Лусьери, неаполитанским художником, нанятым лордом Элджином, который, будучи британским послом в Константинополе (Стамбуле), получил разрешение на зарисовки и отправку в Англию статуй и фризов, Байрон поднялся на всемирно известный холм. Первый корабль с реликвиями отправился в 1802 году, но только в 1807 году коллекция была открыта для широкой публики в музее на Парк-Лейн. Байрон отразил общественное мнение в «Английских бардах и шотландских обозревателях», где презрительно отозвался об «изувеченных обломках культуры», собранных Элджином. Но теперь, увидев их в Парфеноне и Эрехтеоне, он уже не называл их жалкими камнями и «изувеченными обломками», а почитал великолепными сокровищами греческой цивилизации. Байрон стал пылким защитником мраморных статуй и горько высмеял Элджина за вандализм в «Чайльд Гарольде»:
 
Но кто же, кто к святилищу Афины
Последним руку жадную простер?
Кто расхищал бесценные руины,
Как самый злой и самый низкий вор?
 
(Перевод В. Левика)
   Чтобы ярче изобразить «бесчинства расхитителей», Байрон обратился к легенде о готе Аларихе, который, испытывая ужас при виде призраков Минервы и Ахилла, пощадил городские сокровища и памятники.
   Хобхаус, с большим спокойствием взиравший на происходящее, доказывал, что сохранение памятников культуры в Лондоне «послужит появлению великих архитекторов и скульпторов», однако Байрон едко высмеял это утверждение. Он говорил, что вечно будет бороться с «грабежом Афин ради обучения англичан скульптуре, потому что они так же способны к ней, как египтяне к катанию на коньках…». Эмоциональный отклик Байрона на поведение Элджина получил признание в кругах сторонников греческой революции. Несомненно, это послужило возвышению Байрона в глазах греков и иностранцев, горящих желанием видеть Грецию свободной. Кажется, что он предвидел время, когда греки обретут независимость и возьмутся за охрану своих памятников[7].
   Поездка на мыс Колонн, или Сонной, высокую скалу на оконечности Аттики, вдающуюся в Эгейское море, навечно запечатлелась в памяти Байрона. Они ехали верхом вдоль Гимета с Хобхаусом и слугой-албанцем Василием (тогда вдоль Аттического побережья не было хорошей дороги, по которой сейчас туристы добираются из Афин до мыса за час). Они прибыли на место 23 января, на следующий день после того, как Байрону исполнилось двадцать два года, и увидели белые дорические колонны древнего храма Посейдона (тогда считалось, что это храм Минервы), четко вырисовывавшиеся на фоне темно-синих волн, испещренных зелеными точками скалистых островков. Это были «острова Греции»:
 
Я с высоты сунийских скал
Смотрю один в морскую даль;
Я только морю завещал
Мою великую печаль…
 
(Перевод В. Левика)
   Следующей целью путешественников были равнины Марафона, где в 490 году до нашей эры афиняне разгромили персов. Пока Хобхаус детально изучал поле боя, Байрон воссоздавал в своем воображении картину битвы, которая нашла отражение в строках, разжегших национальную гордость греков и укрепивших самосознание эллинов и которые стали одними из самых известных строк Байрона:
 
Холмы глядят на Марафон,
А Марафон – в туман морской,
И снится мне прекрасный сон —
Свобода Греции родной.
 
(Перевод В. Левика)
   За это время у Байрона создалось более благоприятное впечатление о современных греках, чем у его товарищей и большинства других европейцев, с которыми он встречался в Афинах. Когда французский консул М. Фовел и коммерсант М. Рок, который, по словам Хобхауса, жил за счет того, что «одалживал деньги под двадцать – тридцать процентов греческим купцам и занимался переправкой нефти», пришли к Байрону, М. Рок выразил мнение, обычное для всех европейцев в Греции. Он сказал, что афиняне «такие же канальи, как во времена Фемистокла!». Произнес он это с «замечательной серьезностью», записал в пометках к «Чайльд Гарольду» Байрон, иронично добавляя: «Древние изгнали Фемистокла, современники обманывают месье Рока – вот каково отношение к великим людям!»
   Байрон неплохо сошелся и с греками и с европейцами в маленьком обществе Афин, где зимой было столько забав. Часто устраивали танцы и праздники в доме Макри, где возрастающий интерес Байрона к самой младшей из «трех граций» Терезе («Ей 12 лет, но она уже вполне взрослая», – писал Хобхаус) позволил ему заполнить душевную пустоту, образовавшуюся после разлуки с Констанцией Спенсер Смит: «Волшебство утеряно, очарования больше нет».
   Когда Байрон решил оставить веселые Афины, душу его опять охватила тоска. Он не отказался от намерения посетить Константинополь, а оттуда доехать до Персии и Индии. Он получил разрешение на путешествие от Роберта Адара, британского посла в турецкой столице. Когда английский корвет «Пилад» предложил доставить Байрона в Смирну, он ухватился за эту возможность и через день отправился в путь вместе с Хобхаусом. Расставание с Терезой было горьким. Возможно, накануне отъезда он написал или начал известные строчки:
 
Знай, я сохраню
Прощальное лобзанье
И губ моих не оскверню
До нового свиданья.
 
(Перевод А. Сергеева)
   Вероятно, сама Тереза научила его словам «Моя жизнь, я люблю тебя», выражению нежности. Слова «прощальное лобзанье» предполагают, что отношения с Терезой носили если не платонический характер, то по крайней мере находились в области ожидания, а не обладания.
   Никогда еще Байрон не ощущал такого сожаления из-за предстоящего отъезда. Никогда еще его жизнь не протекала так спокойно среди людей, которые хотя и не были героями, зато в их обществе было приятно находиться; никогда еще так не нравились ему природа и обстановка. Во время дальнейшего пути ностальгия по Аттике все возрастала. Хладнокровные суждения Байрона о людях не умаляют его восхищения ими. «Мне нравятся греки, – писал он Генри Друри, – конечно, они пройдохи, обладающие всеми пороками турок, но без их храбрости. Однако и среди них встречаются храбрые и красивые…»

Глава 8
Путешествие на Восток
1810–1811

   Вскоре после прибытия в Смирну Байрон и Хобхаус отправились к развалинам Эфеса. Увидев эти печальные руины, Байрон заметил, что «храм почти разрушен, и святому Павлу нет нужды писать о нынешнем настроении эфесцев…». Поэта глубоко поразило тоскливое тявканье шакалов в некогда великом, а теперь пустынном городе. Их «скорбный лай, жалобно доносящийся издалека», эхом отдавался среди превращенных в прах мраморных руин.
   Байрон и Хобхаус вернулись под гостеприимный кров мистера Уэрри, британского генерального консула в Смирне, в ожидании возможности направиться в Константинополь. Байрон был угрюм и не уверен в будущем. Угнетенное состояние («чем дальше я еду, тем ленивее становлюсь», – писал он матери) охватило его из-за тягостных размышлений о настоящем, непривычного климата и восточного образа жизни. Однако Байрон не стал настолько ленив, как говорится в письме, поскольку продолжал «Чайльд Гарольда». Его мысли опять возвратились в Аттику, где было ощутимо дыхание Древней Греции.
 
И ты ни в чем обыденной не стала,
Страной чудес навек осталась ты.
Во всем, что детский ум наш воспитало,
Что волновало юные мечты…
 
(Перевод В. Левика)
   28 марта Байрон закончил вторую песню и отложил рукопись. Впечатления от Турции не побуждали его к творчеству.
   Капитан Батхерст пригласил Байрона и его друга совершить путешествие в Константинополь на фрегате «Салсетт». Они отплыли 11 апреля, а 14-го причалили у мыса Яниссари, или Сигнума, в нескольких милях от входа в Геллеспонт. Принужденные задержаться на две недели по причине сильного встречного ветра и длительного оформления пропуска на пересечение пролива, они смогли осмотреть «широкие равнины ветреной Трои». Истинность легенды о Трое была важна для Байрона. Позже он писал в своем дневнике: «Я каждый день выходил на равнину. Это было в 1810 году. И великолепное впечатление портил лишь подлец Брайант, который оспаривал истинность рассказа о Трое… Но я продолжал преклонялся перед памятью этого античного города и святого места. В противном случае я бы с таким восторгом не стоял на равнине».
   Пока «Салсетт» оставался в устье Дарданелл, Байрон мечтал переплыть пролив, подобно древнему Леандру. Вместе с лейтенантом Экенхедом они попытались вплавь пересечь пролив с европейской стороны, но холодная вода и быстрое течение принудили их отступить. 3 мая они повторили попытку и на этот раз преуспели. Хобхаус взволнованно писал в своем дневнике: «Байрон и Экенхед плывут через Геллеспонт – и перед моими глазами живая сцена из произведения Овидия о Леандре». К словам Хобхауса Байрон добавил свое замечание: «Общее расстояние, которое преодолели мы с Экенхедом, составляет более четырех миль, течение очень сильное, а вода холодная. Мы не устали, только немного замерзли, нам пришлось приложить определенные усилия». Этим подвигом Байрон неустанно гордился. Переплыть Дарданеллы было легче, чем преодолеть Тахо в Лиссабоне, хотя обстановка была более романтичной. Вероятно, более сотни пловцов, начиная со студентов колледжей и заканчивая Ричардом Халлибертоном, с тех пор преодолели Геллеспонт главным образом потому, что Байрон придал новое очарование знаменитому подвигу Леандра.
   Байрон продолжал сообщать о своем приключении в письмах. Он писал Генри Друри, что «течение довольно опасно, поэтому полагаю, что Леандр был слишком изможден, стремясь к своей возлюбленной, чтобы вместе наслаждаться счастьем». Через шесть дней он сочинил веселые строчки, «написанные после того, как автор переплыл из Сестоса в Абидос». В действительности Байрон избежал лихорадки, о чем легкомысленно заявляет в последней строке, и холодная вода не остудила его пыла. С откровенностью, граничащей с вульгарностью, он писал Друри: «Не вижу большой разницы между нами и турками, кроме того, что у нас есть крайняя плоть, а у них нет, они носят длинные одеяния, а мы короткие, мы говорим много, а они мало. В Англии модными пороками являются пьянство и развлечения с женщинами, а в Турции – содомия и курение, мы предпочитаем женщину и бутылку, а турки – трубку и юношу. Турки благоразумные люди. Кстати, я терпимо изъясняюсь по-новогречески. Я могу ругаться по-турецки, но, кроме одного страшного ругательства и слов «хлеб», «вода» и «сводник», я не сильно подвинулся вперед».
   Словно противореча шутливому тону переписки, более серьезному Ходжсону Байрон признавался: «Хобхаус сочиняет стихи и ведет дневник; а я просто смотрю и ничего не делаю… Почти год, как мы за границей. Я мечтаю провести здесь еще не меньше, особенно в тропическом климате, но боюсь, дела не позволят… Надеюсь, ты встретишь меня уже изменившимся, не внешне, а внутренне, потому что я начинаю понимать, что только добродетель способна выстоять в этом проклятом мире. Я устал от пороков, которым предавался во всевозможных видах, и по возвращении домой собираюсь порвать со всеми беспутными знакомыми, забыть вино и плотские утехи и обратиться к политике и этикету».
   В два часа 13 марта путешественники впервые увидели Константинополь с Мраморного моря, минареты больших мечетей, купола и высокие кипарисы, выступающие из тумана. Пройдя мимо Семи Башен, они на закате бросили якорь у мрачных стен султанского дворца. В следующий полдень они вышли на берег у этого величественного сооружения и увидели двух псов, терзающих труп. Путешественники направились в уютную гостиницу в Пере, где располагались европейские посольства. В то время чужестранцам не позволялось жить в стенах старого города, расположенного между Босфором и Золотым Рогом.
   Вскоре путешественники появились в Английском дворце, где британский посол Роберт Адар, который не в состоянии был поддерживать связь с французами, с радостью предоставил гостеприимный кров англичанам. Байрон отказался от комнат, но согласился взять переводчиком янычара, и впоследствии они с Хобхаусом часто обедали во дворце.
   Появление Байрона в лавке, где он намеревался купить трубок, было замечено одним его соотечественником: «На нем был алый плащ с богатой золотой вышивкой и с тяжелыми эполетами. Черты его лица отличались замечательной тонкостью, почти граничащей с женственностью, если бы не мужественный взгляд прекрасных голубых глаз. Он снял украшенную перьями треуголку, открыв кудрявые золотисто-каштановые волосы, придававшие еще больше очарования этому необыкновенно красивому лицу».
   Байрон испытал достаточно, чтобы проникнуться неприязнью к туркам. Их презрение к человеческой жизни и тирания казались ему отвратительными. В отличие от Греции, здесь ему не удалось встретить людей, равных ему по социальному статусу. Посетив винные лавки Галаты, крупнейшие мечети и базары, Байрон вскоре устал от города и вернулся к старой привычке каждодневно выезжать верхом, чтобы увидеть какую-нибудь достопримечательность за пределами Константинополя. Особенно нравилось ему ехать вдоль городских стен, которые тысячу лет полукругом стояли от Золотого Рога до Мраморного моря. Он был глубоко потрясен башнями и «турецкими кладбищами (самыми прекрасными уголками на земле), заросшими кипарисами». Когда весна преобразила сады и землю вдоль побережья Золотого Рога, Байрон стал часто ездить в Долину Свежей Воды, где в верховье Золотого Рога располагался один из «садов удовольствий» султана, или ехал европейским берегом Босфора в деревню Белград, где когда-то жила Мэри Уортли Монтагю, чье знакомство с Поупом делало историю ее жизни еще более увлекательной для Байрона.
   В один из дней всех англичан пригласили на прощальную встречу Ад ара с Каймакамом, посланником великого визиря. Байрон направился во дворец посла в своем великолепном военном одеянии, но, когда понял, что его титул не примут во внимание и ему придется шагать за мистером Каннингом, секретарем в посольстве, он ушел уязвленный. Чувствуя себя оскорбленным, он три дня не мог прийти в себя. В раздражении он угрожал выгнать Флетчера и написал капитану Батхерсту с просьбой «позволить мне взять взамен Флетчера юношу с вашего корабля». Хобхаусу пришлось приложить немало усилий, и после дружеского увещевания Байрон согласился немедленно отправиться в Смирну, однако его остановило личное приглашение Адара отобедать во дворце.
   Оставшиеся дни в Константинополе были омрачены вестями из Англии. 6 июня Хобхаус написал в своем дневнике: «Б. получил письмо от Ходжсона. Ходят слухи, что Эдлстона обвиняют в непристойных действиях». Второе издание «Английских бардов и шотландских обозревателей» раскуплено, и Которн уже готовит следующее, но Байрон сказал Далласу, что отзывы на его сатиру не потревожат его «спокойствия под голубыми небесами Греции», где он намеревается провести лето и, возможно, зиму. Он прибавил, что «мне интересны все климатические условия и все народы; повсюду человечество вызывает презрение своими нелепостями, и чем дальше я путешествую, тем меньше я сожалею, что оставил Англию». В письмах от матери говорится о неудовлетворительном положении дел. Бедную женщину осаждают кредиторы сына. Бразерс, обойщик из Ноттингема, выставил счет размером 1600 фунтов за ремонт и меблировку комнат в Ньюстеде и угрожал судом. Хэнсон, тщетно пытавшийся успокоить кредиторов, чьи счета достигли десяти тысяч, еле набрал три тысячи, да и то благодаря ростовщикам.
   Роберт Адар пригласил Байрона на последнюю аудиенцию у султана, но предупредил, что турки не признают рангов во время процессии. Удостоверившись у австрийского посланника, признанного знатока этикета, что это действительно так, Байрон без особого удовольствия написал Адару: «Я готов принести свои извинения, не только следуя за вашим сиятельством, но даже за вашим слугой, служанкой, быком, ослом или чем угодно, что принадлежит вам».
   Возможно, на Байрона так подействовали новости из Англии, но только в тот же день в письме к Ходжсону (4 июля) он говорит с заметной мизантропией: «На следующей неделе отплывает фрегат Адара: я направляюсь в Грецию, Хобхаус – в Англию. 2 июля исполнился год нашего совместного путешествия. Я знал сотни примеров людей, путешествующих вдвоем, но ни одна пара не вернулась вместе». Однако это мрачное настроение скоро прошло, потому что в тот же самый день Байрон добродушно подтрунивал над Хобхаусом, говоря о его литературном багаже.
   Аудиенция у султана состоялась 10 июля. Хобхаус посвятил ее описанию четыре страницы своего дневника, Байрон же ни слова не упоминает об этом событии. Зрелище во дворце султана, роскошь и великолепие, превосходящие даже богатство дворца Али-паши, не тронули Байрона, потому что он чувствовал себя чужим и был лишь одним из толпы, а не полноправным героем события. Восхваляя турок, он имел в виду тех из них, которых повстречал в Албании. Неизвестный англичанин, видевший Байрона в лавке в Пере, сообщал, что султан остановил взор на красивой внешности молодого лорда, который, по-видимому, «разжег его любопытство».
   «Салсетт» вышел из гавани Константинополя с Адаром, Хобхаусом и Байроном на борту 14 июля. В пути Адар заметил, что Байрон испытывал необыкновенный прилив сил. 17 июля фрегат вошел в гавань Кеос недалеко от мыса Колонн. Байрон со слугами сошли на берег, а Хобхаус сделал в дневнике трогательную запись: «Попрощался, не без слез, с этим одиноким молодым человеком на маленькой каменной террасе в устье залива, обменявшись с ним букетиками цветов».
   В Афинах стояло жаркое лето, однако Байрону было приятней находиться в Греции, чем в Турции. Он говорил, что Константинополь с его мечетями «не сравнится с Афинами, ни один турецкий вид не может быть подобен виду предместий легендарного города». Он вернулся в свои прежние комнаты в доме Макри, но ощущение было уже не то. Очарование невинности пропало. «Обычная традиция здесь, – писал он матери, – расставаться с женами и дочерьми, одарив их на прощанье каким-нибудь золотым пустячком или английским гербом…» Вдова Макри горела желанием отдать свою дочь английскому лорду, но взамен хотела получить или компенсацию в духе вышеупомянутой греческой традиции, или законный брак. Байрон говорил Хобхаусу, что «…старуха, мать Терезы, выжила из ума и полагает, что я собираюсь жениться на девушке, однако у меня есть дела поважнее».
   Несмотря на жару, 21 июля Байрон отправился в Патры, вероятно, чтобы получить от английского консула Стране посылку с Мальты. 25 июля он добрался до Востицы, где вместе с Хобхаусом останавливался у Андреаса Лондоса. Там к свите Байрона прибавился греческий мальчик по имени Евстафий Георгиу, которого он уже встречал в свой первый приезд. Нелепая ревнивая привязанность Евстафия, который был готов сопровождать его в Англию или «в неизвестную страну», забавляла Байрона. Ситуация стала еще нелепее, когда «на следующее утро это милое создание предстало передо мной на лошади в чрезвычайно нарядном греческом одеянии с этими восхитительными локонами, рассыпанными по спине, и к моему вящему изумлению и отвращению Флетчера, с зонтиком для защиты от солнца». Они направились в Патры и остановились у мистера Стране. Далее Байрон добавляет: «Наверное, ни разу в жизни я не прилагал таких усилий, чтобы доставить кому-нибудь радость, и никогда мне это не удавалось меньше… Сейчас он возвращается к отцу, хотя и стал более послушным. Наше расставание было очень трогательным: множество поцелуев, которые сошли бы и для школы, и объятий, способных пошатнуть целое английское графство, а кроме того, слезы (с его стороны) и бесконечные пожелания доброго пути. Все это вкупе с жаркой погодой окончательно обессилило меня».
   Тем не менее Евстафий сопровождал Байрона, когда он вместе со Стране отправился к Вели-паше в Триполицу. Вели даже больше своего отца был очарован Байроном и выразил свое восхищение с меньшей сдержанностью, подарив ему «прелестную лошадку». В намерениях Вели сомневаться не приходилось. «Он сказал, что хочет, чтобы все старики приходили к его отцу, а все молодые к нему. Он почтил меня, назвав своим другом и братом, и выразил надежду, что мы навсегда останемся в хороших отношениях. Все это замечательно, но у него есть неприятная привычка обнимать человека за талию и сжимать ему руку при всех, что является высшим комплиментом, но может чрезвычайно смутить неопытного юнца».