С декабря до марта медведь только два раза выходил на прогулку, один раз это случилось в солнечный январский день, и мы с ним ходили на берег озера послушать, как в последний раз перед ледоставом грохочет лед, и полюбоваться на радугу, играющую в облаках мельчайшего ледяного крошева. В феврале Скреч вышел со мною посмотреть, как сломалась старая засохшая ель, которая росла на пригорке с южной стороны хижины, она с громким треском лопнула сверху донизу; на живом дереве никогда не скопилось бы столько льда и снега. В полом нутре ели мы нашли пятнадцать килограммовзолотистого меду, который пополнил хранившиеся в нашей кладовой припасы. Стоял сорокаградусныймороз, и через пять минут пчелы замерзли и перестали двигаться, а мед затвердел, потеряв свою вязкость, я вырубил его из дупла топориком. Впервые в жизни Скреч отказался от меда, но слопал не меньше двух тысяч пчел.
   Зиму мы прожили спокойно и размеренно, я целые часы проводил за чтением, одолевая кипу книг и журналов, привезенных Марком и Ларчем, а в хорошую погоду надевал лыжи и катался по озеру. Очутившись на открытом пространстве приблизительно в километреот берега, можно было любоваться розовым сиянием покрытых снегом горных вершин — зрелищем, недоступным для пешехода в другое время года. У меня по-прежнему сжималось сердце при мысли о том, что снят сезонный запрет на медвежью охоту. Где-то там спит в логове, заваленном буреломом, или в дупле тополя бедная раненая Дасти; как обидно ей при каждом пробуждении убеждаться в том, что она не в хижине и рядом нет ее братьев.
   Привожу запись из моего дневника, сделанного первого января:
   «С прокладкой дорог и появлением дешевых лодочных моторов, в условиях, когда безумное правительство само поддерживает творящееся безобразие, человек уничтожает жизнь, нашедшую приют в этом диком краю, сам не зная, зачем он это делает. Не страшно, когда сокол ловит дрозда или медведь разоряет гнездо куропатки. Природа живет по своим законам, которых мы не знаем. Когда сокол улетел, наши дрозды продолжали жить, не ведая страха, а куропатка снесла новую кладку яиц. Дикая природа жила по этим законам с начальных времен, и хищники не истребляли всех своих жертв поголовно. Но при вмешательстве человека — неважно, берется ли он воспитывать трех медвежат или отправляется на охоту, чтобы удовлетворить древний инстинкт неандертальца, мечтающего о добыче, — живая природа, наделившая одно из своих созданий безответственным разумом, содрогается от ужаса».
   Пять часов между восходом и заходом солнца, которое проходило свой круг низко над горизонтом, я проводил на воздухе, стараясь размяться за физической работой: ходил на лыжах, свалил и распилил расколовшееся дерево, в котором мы нашли мед, пробивал лунки во льду и ловил рыбу. Чтобы не дать лункам замерзнуть и не потерять их под снегом, я устанавливал над ними нечто вроде индейских типи из трех четырёхметровыхеловых жердин, прикрытых сверху лапником. Чтобы лески не замерзали, я оставлял их в воде. Выйдя на рыбную ловлю, я все время перебегал от лунки к лунке; стужа была такая, что больше пяти минут нельзя было устоять на месте, несмотря на толстую пуховую парку, высокие, до колен, лосевые мокасины, заправленные в толстые кожаные маклаки, и шерстяные перчатки, поверх которых были надеты двойные лосевые рукавицы.
   Однажды в феврале, наловив десять килограммовфорели, я возвращался с уловом в хижину, как вдруг меня окликнули, и я увидел, что ко мне приближаются два пожилых индейца с собачьей упряжкой.
   — Мы из Такла-Лендинг. Шестьдесят километров, — сказал один из них, назвавшийся Рупертом, когда упряжка остановилась у крыльца. — Марк — мой друг. Ты — друг Марка, значит — мой друг. Он говорил: «Отвези лосиная ляжка в феврале». А жалкий рыба брось собакам!
   — Заходите в дом, сейчас мы зададим пир и выкурим трубку мира, — ответил я, кидая добытую с таким трудом форель рычащим тощим псам, которых индейцы освободили от упряжки. Собаки не подпустили меня к себе, несмотря на угощение.
   — Где поместим собак?
   — Собак никто не пускает в дом, — ответил индеец, которого Руперт называл Вороний Глаз. — Собаки роют норы в сугробе. А как твои медведи — спят?
   — У меня остался только один медведь. Он спит.
   Заглянув под стол в конуру, оба индейца покачали головами, выражая не то удивление, не то неодобрение. Скреч спросонья приподнял голову, но не вылез. Перед тем как приняться за еду, я слазал в погреб, взял десять килограммовкопченой незамороженной форели, нарезал ее кусками и вынес собакам. Индейцы расценили мой поступок как неслыханное мотовство, но я действовал под впечатлением разительного контраста между жарким из лосятины, домашним теплом и уютной постелью, с одной стороны, и «норами в сугробе» с другой.
   Несмотря на то, что оба мои гостя довольно часто имели возможность общаться с цивилизованным миром благодаря радиосвязи и санному пути, по которому в Такла-Лендинг на собачьих упряжках и гусеничным транспортом доставлялись товары, они не смогли рассказать мне ничего нового, кроме местных толков насчет сумасшедшего, который живет на северо-западном рукаве озера среди медведей.
   Руперт и Вороний Глаз пробыли у меня два дня, и я поневоле сравнивал их с такими людьми, как Ларч, Ред-Ферн и Марк. Я был страшно благодарен гостям не только за сто килограммов лосятины, но и за дружелюбное и терпимое отношение, они были доброжелательны и очень душевны, однако Марка и Ларча, не говоря уже обо мне, они не понимали и судили о нашей жизни как люди темные, полные суеверных предрассудков. Главную мысль, сквозившую во всех их рассуждениях, осторожно и завуалировано высказал Руперт:
   — Всякое бывает — был траппером, стал золотоискателем, а все равно зимует в одной берлоге с медведями.
   Смысл его высказывания заключался в том, что содружество человека с «низшими» животными является знаком если не слабости, то уж во всяком случае утраты его господства. Как ни стараются миссионеры насаждать среди индейцев веру в святую троицу, однако же сей католический комитет, состоящий из трех божков — «какого-то чудака, его сына и непонятного духа…» — то и дело терпит поражение в мелких стычках с бородавчатой бесовской нежитью.
   — Человек всегда попадает меж двух огней; другие дерутся, а человеку тумаки достаются, — говорил Вороний Глаз. — У миссионерского бога всегда денег мало, и люди его должны выручать. Что же это за бог, если ему требуется помощь от человека? Нет, обычаи белых людей не годятся для индейцев надене.
   Оба моих гостя были совершенно неграмотны, однако у каждого в памяти хранился неистощимый запас древних преданий, переходящих из уст в уста, от стариков к молодежи, которая долгими темными вечерами любила слушать у горящего очага старинные байки. Индейцы полистали мои журналы, похохатывая над фотографиями, рекламировавшими новейшие изобретения, без которых нельзя обойтись цивилизованному человеку.
   Вороний Глаз прокомментировал:
   — Мой отец говорит, что книжки крадут у тебя собственные мысли и вкладывают вместо них чужие, из головы какого-то неизвестного человека, которого ты и в глаза не видел.
   Руперт поведал мне занятную историю об индейцах племени бабин из поселка Топли-Лендинг, которых уволили с лесопилки. По крайней мере часть золота, добытого в Отет-Крике командой Питера А-Тас-Ка-Нея, ушла на то, чтобы «присолить» застолбленные участки, расположенные над Топли-Лендингом. В поднявшемся ажиотаже многие выписанные издалека квакиутлии китаматыпобросали работу и сбежали с лесопилки; они за бешеные деньги раскупили участки у коварных бабинов, а потом, спасаясь от голодной смерти, вынуждены были голосовать на дорогах, чтобы добраться до дому. Руперт прозрачно намекнул также, что некий констебль из Королевской конной полиции не только отказался арестовать находчивых бабинов, но, возможно, сам же и затеял всю эту проделку.
   Перед отъездом мои гости натерли полозья саней и легкую упряжь из лосевой кожи свежим воском, который я недавно добыл из рухнувшего дерева. В день их отъезда подул северный ветер с моря Бофорта, отдельные порывы достигали скорости пятьдесят миль в час, но собачья упряжка выехала на лед и побежала навстречу вьюге и черным тучам, которые стеной встали на ее пути. Я уговаривал индейцев переждать буран, но они только посмеялись над моими словами, дескать, никто, кроме белого человека, не станет менять своих планов из-за неподходящей погоды. Эка невидаль! Они считали, что через десять часов будут уже в поселке.
   Индейцы уехали, а я каждый день вспоминал слова Чарли Твейта: «Человек не может жить по-медвежьи, а медведь — по-человечьи».

Дальнейшее — молчание

   Наступил март, дни стали длиннее, а я старался удержать быстро текущее время. Скреч проснулся, после спячки он стал еще ласковее, и, кажется, еще больше привязался ко мне. Много раз на дню я с сожалением вспоминал о своем обещании расстаться с ним пятнадцатого мая. Чтобы продлить оставшиеся дни, я поднимался на рассвете, а спать ложился после полуночи. Подули юго-западные ветра, начались первые оттепели, за какие-нибудь две недели на южных склонах растаял снег, и чудо весеннего пробуждения совершалось среди такого немыслимого благоухания, какое редко можно наблюдать в сырых и мрачных северных лесах. Наскоро полюбовавшись на подснежники-сапрофитыв чаще леса, где еще лежал снег, я проводил все дневные часы на солнечных склонах и в лугах, где зацвели триллиумыи кассиопеи. По вечерам мы сидели на крыльце и слушали, как ревет Отет-Крик, вздувавшийся до четырех метроввысоты и на поверхности которого крутилась, как в кипящем котле, грязь и слюда; таяние снега происходило с такой быстротой, что все каньоны бассейна реки Нэтоуайт были до краев полны водой. Шестерка крупных волков, зная, что мы сидим на крыльце, все еще стерегла тропинку, которая вела от хижины к пристани на песчаной косе. Доносившиеся до нас первобытные весенние песни волчьей стаи чем-то напоминали репетицию любительского хора. Слушая то нарастающий, то затихающий вой, Скреч тыкался в меня носом, прижимал уши, но сойти с крыльца не порывался. Два вида лесных зверей спокойно соблюдали вооруженное перемирие.
   На первой неделе апреля меня разбудили дубоносы и дрозды-отшельники, которые, невзирая на весенние бури, прилетели в свой положенный срок. Славки, ласточки и козодои прочерчивали воздух стремительным полетом, хватая на лету насекомых. Кряквы, нырки, чирки, свиязи и гоголицелую ночь гоготали и крякали, обсуждая счастливое возвращение к северным гнездовьям, вторили им гагары, а выпь бухала в литавры. Лебеди, черные казарки и голубые гусипронзительными голосами оспаривали друг у друга право на богатое угощение из мальков и личинок, которых сносили в озеро бурные воды Отет-Крика. Поверхность озера на протяжении пятисот ярдов от устья ручья кишела крупными телами кижучей, отдельные косяки которых ожидали того момента, когда ручей очистится от грязи, чтобы двинуться вверх по его течению. А вверху со свистом безостановочно мелькали в воздухе качурки.
   Едва появились первые побеги симплокарпуса, указывающие, где можно отыскать сочное подземное корневище, Скреч стал водить меня к прибрежному болотцу. Он ловко доставал из-под земли упитанных леммингов, не уступающих размерами бурундуку, и полевок, которые сновали по бесконечным ходам, вдоль и поперек пронизывающим рыхлую почву болотистых лугов. Эти плодовитые грызуны к середине лета дочиста объедали всю луговую зелень. Для меня так и осталось загадкой, куда они потом деваются, обглодав свое пастбище до корней, однако каждую весну они опять были тут как тут с огромными новыми выводками. Всевозможные хищники, дневные и ночные, как птицы, так и млекопитающие, начиная от крошечной землеройки (которая в пять раз меньше лемминга) и кончая пумой, переселялись на луга, как только там появлялись полевки и лемминги. Мы никогда не встречали их в верхнем поясе, расположенном выше границы лесов.
   На пасху вокруг озера Такла жизнь уже била ключом, и нежные юные олени втягивали чуткими ноздрями аромат орхидей калипсои додекатеонов, и каждый год я вновь удивлялся тому, сколько свирепого насилия сопряжено с этим поэтическим временем года. Когда земной шар достигает точки весеннего равноденствия, воздушные потоки, проходящие в верхних слоях атмосферы, снижаются в районе полюсов, вызывая привычные мартовские ветры и апрельские дожди. В северных лесах, так же как на равнинах Альберты и Саскачевана, можно было по достоинству оценить яростную силу этих ветров, наблюдая, например, за попавшей в восходящий воздушный поток скопой, когда прямо на ваших глазах ветер рвал и ломал ее перья, так что она замертво падала в озеро или разбивалась о скалы.
   В начале апреля вокруг горных пиков скапливались мелкие облачка, за несколько минут превращавшиеся в сизую тучу, которая, разбухнув, закрывала полнеба и несла в себе заряд электричества, способный уничтожить ледник, изменить очертания горы, разрушить скалу из песчаника или разнести в щепки пятисотлетний хемлок. Порою грохот лавин, низвергающихся с высоты трех километров, невозможно было отличить от тяжелой артиллерии громовых раскатов, которые рокотали над головой в начале такой грозы. По мере того как стихал ветер и падал барометр, становилось, как правило, теплее, и воздух напитывался приятным, немного больничным запахом озона. Когда между землей и тучей восстанавливалось электрическое равновесие и все статические заряды уходили в землю, обыкновенно разражался такой страшный ливень, который можно сравнить разве что со знаменитыми ливнями на юго-западе США. Во время апрельских гроз я всегда испытывал какое-то головокружение, я словно бы хмелел от животворного озона.
   Поразительно, что сама природа вложила в большинство своих творений — даже в белок и медведей — знание того, что во время грозы нельзя оставаться под покровом леса! У меня же выработалась привычка опрометью бежать к дереву, в которое только что ударила молния, чтобы спасти птенцов, которые от сотрясения могли вывалиться из гнезда. Но те, которых мне случалось подобрать с земли, неизменно оказывались уже мертвыми.
   Однажды в конце апреля, проведя целые сутки в четырех стенах по милости бури, мы со Скречем отправились по берегу озера, как вдруг он неожиданно уселся передо мной, припечатав мои ступни, так что я не мог сделать ни шагу дальше. Скреч поступал таким образом, когда хотел меня остановить. Я вспомнил, как всю ночь напролет поблизости кричала одинокая сова. Талтаны считают, что зов одинокой совы предвещает беду. Со стороны небольшой поляны, расположенной над двухметровымбереговым обрывом, раздался вой, такой жалобный, какого мне никогда еще не приходилось слышать. Подумалось, что это, наверно, волк оплакивает попавшую в капкан или умирающую подругу. Стараясь не потревожить его уединения, я осторожно забрался повыше и заглянул за край обрыва. К своему ужасу, я увидел там Спуки, это он плакал, задрав кверху лицо. А перед ним на мокрой блестящей траве лежала Дасти. Она была мертва.
   Учуяв нас, Спуки, подвывая, заковылял прочь; с тех пор я больше никогда его не видел. Подбежав к искалеченному и окровавленному телу бедной Дасти, я увидел, что глотка у нее разодрана и сломаны шейные позвонки; на поляне валялись клочья шерсти и мяса. Здесь произошла какая-то чудовищная схватка. На раскисшей после дождя земле отчетливо были видны следы медведицы-гризли. Значит, и Дасти, подобно своему брату Расти, погибла от пули охотника. Как только я увидел, что она охромела, я стал за нее бояться, зная, что при встрече с воинственной самкой гризли она не сможет ни спастись бегством, ни защититься, ни залезть на дерево.
   Мне жалко было оставить Дасти на растерзание волкам и койотам и я отправился в хижину за лопатой. Скреч, как и Спуки, все время подвывал, пока я не завалил могилу камнями. Вдвоем со Скречем мы просидели на холмике все утро. Я снова задумался — как, впрочем, не раз задумывался этой зимой — над тем, не лучше ли было бы для медведей, если бы я не вмешивался в их судьбу.
   К первому мая у меня накопилось достаточно золота, чтобы осуществить свою мечту, по крайней мере, отчасти. Но после паводка в ручьях, впадавших в озеро, стали попадаться самородки. В солнечные дни я устанавливал желоб и занимался промывкой, а Скреч нежился на солнышке, наблюдая с берега за моей непонятной возней. Когда ему приходило в голову отправиться на кормежку куда-нибудь подальше, я шел за ним, не считаясь с расстоянием; бывало, мы удалялись от Отет-Крика километров на двенадцать; однако я заметил, что стоило мне повернуть обратно, как он следовал за мною, точно привязанный.
   На четвертом году жизни Скреч сделался очень внушительным медведем. К первому мая он весил не меньше ста восьмидесяти килограммов, а его рост составлял сто семьдесят сантиметров. Я имел возможность установить это, когда он в приступах нежности клал передние лапы мне на плечи, чтобы облизать мою физиономию. Он стал так силен, что я не мог уже сам высвободиться из его могучих объятий, и мне приходилось прибегать к запретительному «Нельзя!», однако этим средством я пользовался лишь в самом крайнем случае. Этот медведь любил открыто изъявлять свои чувства, и если я смеялся над его неуклюжими выходками или просто не выказывал достаточного энтузиазма, он, развернувшись, валил меня с ног и подминал под себя.
   С первых дней нашего знакомства у медвежат вошло в привычку легонько покусывать меня за нос, за уши или за пальцы, когда они хотели привлечь мое внимание. Позднее это покусывание служило у них знаком дружеского расположения и надежным средством, которым они пользовались, когда хотели перевести неприятный разговор на другую тему. Медвежата подрастали у меня на глазах и незаметно превратились в совсем взрослых медведей, но я так привык к ним, что присутствие крупных зверей в помещении мне не мешало. Поэтому, когда я, зачитавшись книгой или увлекшись другим занятием, вдруг чувствовал на своей щеке прикосновение шершавого языка, когда жесткие губы касались моих пальцев или носа, это было настолько привычным, что я не обращал на такие вещи особенного внимания.
   Убаюкав свою совесть тем, что, вырастив медвежат, я отпущу их на волю, когда они сами смогут прокормиться и жить в естественных условиях, я не принял в расчет привязанности, на которую способны животные. Отвергая, подобно истому британцу, всяческие сантименты, я пожалел очаровательных малышей, накормил и пригрел сироток, а потом решил, что буду их воспитывать и учить, пока они не смогут сами за себя постоять. Тогда на основе благороднейшего чувства благодарности, уважения, доверия и привязанности между нами возникла и постепенно окрепла такая дружба, о которой я и не помышлял при первом знакомстве с медвежатами.
   И вот теперь, когда близился день нашего расставания со Скречем, я оказался не в силах приступить к своему первоначальному плану, который заключался в том, чтобы систематически и постепенно отучить от себя медведя. Мы бродили с ним по лесу, вдыхая запах бальзамических деревьев, поднимались на горные луга, где нас овевал ветер, и с каждым днем меня все больше страшила мысль о разлуке, но я понимал, что и так уж слишком надолго задержался в северных лесах.
   Вместе со Скречем мы пошли на пристань встречать Марка. Медведь очень полюбил своего индейского друга, и они весело боролись, барахтаясь на земле; не в пример Марку, я уже давно не отваживался на такие игры. Пообедав в последний раз в хижине, я сказал Марку:
   — Я заберу с собой только самые необходимые вещи. Дорога предстоит неблизкая. Так что уж вы с Ларчем поделите по-братски между собой все, что останется.
   — Мы с Ларчем будем время от времени наведываться в эту хижину. Ты будешь нам писать? Может быть, ты еще приедешь сюда.
   С рассветом я нагрузил свое каноэ и приготовился к дальнему путешествию. Сначала мне надо было добраться до Форт-Сент-Джеймса, а оттуда в Форт-Принс-Джордж; предстоял нелегкий путь по диким местам длиной в триста с лишним километров. Марк, собиравшийся плыть к озеру Палисейд, нагрузил свою лодку, а на носу оставил место для Скреча. Запустив мотор, он усадил медведя и хотел отчаливать. Проходя мимо моего каноэ, он, не глядя, протянул мне толстый ивовый прут. Медведь внимательно следил за мной. Когда я взялся за весло, развернув челнок носом на юг, он взревел, перемахнул через борт и поплыл ко мне.
   Обливаясь слезами, я вынужден был поступить так, чтобы навсегда остаться в памяти третьего медведя предателем. Взмахивая прутом, я вновь и вновь хлопал медведя по носу — по бедному носу, который столько раз ласково толкался в мою ладонь. В конце концов, ошеломленный зверь повернул назад и медленно поплыл к Марку, который помог ему вскарабкаться в лодку. Мой друг снова запустил мотор, лодка затарахтела и двинулась на север. А я, изо всех сил налегая на весло, поплыл к югу. Если бы я хоть раз оглянулся назад, то ни за что не покинул бы северные леса.
 
Robert Franklin Leslie
The Bears and I
Ballantine Books
New York
1974