Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Лев Троцкий
История русской революции
Том второй, часть первая
Октябрьская революция
ПРЕДИСЛОВИЕ
Россия так поздно совершила свою буржуазную революцию, что оказалась вынуждена превратить ее в пролетарскую. Иначе сказать: Россия так отстала от других стран, что ей пришлось, по крайней мере в известных областях, обогнать их. Это кажется несообразностью. Между тем история полна таких парадоксов. Капиталистическая Англия настолько опередила другие страны, что оказалась вынуждена отстать от них. Педанты думают, что диалектика есть праздная игра ума. На самом деле она лишь воспроизводит процесс развития, который живет и движется противоречиями.
Первый том этого труда должен был уяснить, почему исторически запоздалый демократический режим, пришедший на смену царизму, оказался совершенно нежизнеспособным. Настоящий том посвящен приходу к власти большевиков. Основу изложения и здесь составляет повествование. Читатель должен в самих фактах найти достаточную опору для выводов.
Автор не хочет этим сказать, что он избегает социологических обобщений. История не имела бы цены, если бы ничему не учила нас. Могущественная планомерность русской революции, последовательность ее этапов непреодолимость натиска масс, законченность политических группировок, отчетливость лозунгов – все это чрезвычайно облегчает понимание революции вообще, а тем самым и человеческого общества. Ибо можно считать доказанным всем ходом истории, что раздираемое внутренними противоречиями общество до конца раскрывает не только свою анатомию, но и свою «душу» именно в революции.
Более непосредственно настоящий труд должен помочь пониманию характера Советского Союза. Актуальность нашей темы не в том, что Октябрьский переворот произошел на глазах живущего еще ныне поколения – конечно, и это имеет немалое значение, – а в том, что вышедший из переворота режим живет, развивается и ставит перед человечеством новые загадки. Во всем мире вопрос о стране советов не сходит с порядка дня. Между тем нельзя постигнуть то, что есть, не уяснив предварительно, как существующее возникло. Для больших политических оценок нужна историческая перспектива.
На восемь месяцев революции, с февраля по октябрь 1917 года, понадобились два больших тома. Критика, по общему правилу, не обвиняла нас в растянутости изложения. Масштаб работы объясняется скорее подходом к материалу. Можно дать фотографический снимок руки: это займет страницу. Но чтобы представить результаты микроскопического исследования тканей руки, нужен том. Автор не делает себе никаких иллюзий насчет полноты и законченности произведенного им исследования. Но все же во многих случаях ему приходилось применять методы, которые ближе к микроскопу, чем к фотографическому аппарату.
В те моменты, когда нам казалось, что мы злоупотребляем долготерпением читателя, мы щедро вычеркивали показания свидетелей, признания участников, второстепенные эпизоды; но затем нередко снова восстановляли многое из вычеркнутого. В этой борьбе за детали нами руководило стремление показать как можно конкретнее самый процесс революции. Нельзя было, в частности, не попытаться использовать до конца то преимущество, что эта история писалась с живой натуры.
Тысячи и тысячи книг выбрасываются ежегодно на рынок, чтобы представить новый вариант личного романа, повесть колебаний меланхолика или карьеры честолюбца. Героине Пруста нужно несколько изысканных страниц, чтобы почувствовать, что она ничего не чувствует. Думается, что можно, хотя бы на равных правах, требовать внимания к коллективным историческим драмам, поднимающим из небытия сотни миллионов человеческих существ, преобразующим характер наций и вторгающимся навсегда в жизнь человечества.
Точность ссылок и цитат первого тома не оспаривалась до сих пор никем: да это было бы и не легко сделать. Противники ограничиваются чаще всего рассуждениями на ту тему, что личное пристрастие может проявиться в искусственном и одностороннем подборе фактов и текстов. Неоспоримое само по себе, это соображение ничего не говорит о данном произведении и еще меньше – о его научных приемах. Между тем мы позволяем себе решительно настаивать на том, что коэффициент субъективизма определяется, ограничивается и проверяется не столько темпераментом историка, сколько характером его метода.
Чисто психологическая школа, которая рассматривает ткань событий как переплет свободной деятельности отдельных людей или их группировок, оставляет величайший простор для произвола даже при наилучших намерениях исследователя. Материалистический метод дисциплинирует, обязывая исходить из тяжеловесных фактов социальной структуры. Основными силами исторического процесса являются для нас классы; на них опираются политические партии; идеи и лозунги выступают как разменные монеты объективных интересов. Весь путь исследования ведет от объективного к субъективному, от социального к индивидуальному, от капитального к конъюнктурному. Для авторского произвола этим поставлены жесткие пределы.
Если горный инженер в необследованном районе обнаружит путем сверления магнитный железняк, всегда можно допустить счастливую случайность: строить шахту не рекомендуется. Если тот же инженер на основании, скажем, отклонений магнитной стрелки придет к выводу, что в земле должны таиться залежи руды, и после этого в разных точках района действительно доберется до железняка, тогда и самый придирчивый скептик не осмелится ссылаться на случайность. Убеждает система, которая соподчиняет общее и частное.
Доказательств научного объективизма надо искать не в глазах историка и не в интонациях его голоса, а во внутренней логике самого повествования: если эпизоды, свидетельства, цифры совпадают с общими показаниями магнитной стрелки социального анализа, тогда у читателя есть наиболее серьезная гарантия научной обоснованности выводов. Конкретнее: автор в той мере верен объективизму, в какой настоящая книга действительно раскрывает неизбежность Октябрьского переворота и причины его победы.
Читатель знает, что в революции мы ищем прежде всего непосредственного вмешательства масс в судьбы общества. За событиями мы пытаемся открыть изменения коллективного сознания. Мы отклоняем огульные ссылки на «стихийность» движения, которые в большинстве случаев ничего не объясняют и ничему не научают. Революции совершаются по известным законам. Это не значит, что действующие массы отдают себе отчет в законах революции; но это значит, что изменения массового сознания не случайны, а подчинены объективной необходимости, которая поддается теоретическому выяснению и тем самым создает основу для предвидения и для руководства.
Некоторые официальные советские историки пытались, как это ни неожиданно, критиковать нашу концепцию как идеалистическую. Профессор Покровский настаивал, например, на том, что мы недооценили объективные факторы революции: «между Февралем и Октябрем прошла колоссальная экономическая разруха»; «за это время крестьянство… восстало против Временного правительства»; именно в этих «объективных сдвигах», а не в изменчивых психических процессах надлежит видеть движущую силу революции. Благодаря похвальной резкости в постановке вопросов, Покровский как нельзя лучше обнаруживает несостоятельность вульгарно-экономического объяснения истории, выдаваемого нередко за марксизм.
Происходящие в течение революции радикальные перевороты вызываются на самом деле не теми эпизодическими потрясениями хозяйства, которые происходят во время самих событий, а теми капитальными изменениями, которые накопились в самых основах общества в течение всей предшествующей эпохи. Что накануне низвержения монархии, как и между Февралем и Октябрем, экономический распад неизменно углублялся, питая и подстегивая массовое недовольство, это совершенно бесспорно и никогда не оставлялось нами без внимания. Но было бы грубейшей ошибкой полагать, будто вторая революция совершилась через восемь месяцев после первой вследствие того, что хлебный паек снизился за это время с полутора до трех четвертей фунта. В ближайшие после октябрьского переворота годы продовольственное положение масс продолжало непрерывно ухудшаться. Между тем надежды контрреволюционных политиков на новый переворот каждый раз терпели крушение. Загадочным это обстоятельство может представляться лишь тому, кто восстание масс рассматривает как «стихийный», т. е. стадный, бунт, искусно использованный вожаками. На самом деле одной наличности лишений для восстания недостаточно – иначе массы восставали бы всегда; нужно, чтобы окончательно обнаруженная несостоятельность общественного режима сделала эти лишения невыносимыми и чтобы новые условия и новые идеи открыли перспективу революционного выхода. Во имя осознанной ими большой цели те же массы оказываются затем способны переносить двойные и тройные лишения.
Ссылка на восстание крестьянства, в качестве второго «объективного фактора», представляет еще более очевидное недоразумение. Для пролетариата крестьянская война являлась, разумеется, объективным обстоятельством, поскольку вообще действия одного класса становятся внешними толчками для сознания другого класса. Но непосредственной причиной самого крестьянского восстания явились изменения в сознании деревни; вскрытие их характера составляет содержание одной из глав этой книги. Не будем забывать, что революции совершаются через людей, хотя бы и безымянных. Материализм не игнорирует чувствующего, мыслящего и действующего человека, но объясняет его. В чем другом состоит задача историка?<<Весть о смерти М. Н. Покровского, с которым нам не раз приходилось полемизировать на протяжении обоих томов, пришла, когда наша работа была закончена. Примкнув к марксизму из либерального лагеря уже сложившимся ученым, Покровский обогатил новейшую историческую литературу ценными работами, начинаниями, но методом диалектического материализма он так и не овладел до конца. Делом простой справедливости будет прибавить, что Покровский был человеком не только исключительной эрудиции и высоких дарований, но и глубокой преданности тому делу, которому служил.>>
Некоторые критики демократического лагеря, склонные оперировать при помощи косвенных улик, усмотрели в «ироническом» отношении автора к соглашательским вождям выражение недопустимого субъективизма, опорочивающего научность изложения. Мы позволяем себе считать такой критерий неубедительным. Принцип спинозизма: «не плакать, не смеяться, а понимать» – предостерегает лишь против неуместного смеха и несвоевременных слез; но он не лишает человека, хотя бы и историка, права на свою долю слез и смеха, когда они оправдываются правильным пониманием самой материи. Чисто индивидуалистическая ирония, которая, как дымка безразличия, распространяется на все дела и помыслы человечества, есть худший вид снобизма: она одинаково фальшива в художественном произведении, как и в историческом труде. Но есть ирония, заложенная в самих жизненных отношениях. Обязанность историка, как и художника, извлечь ее наружу.
Нарушение соответствия между субъективным и объективным есть, вообще говоря, основной источник комического, как и трагического, в жизни и в искусстве. Область политики меньше всего изъята из-под действия этого закона. Люди и партии героичны или смешны не сами по себе, а по своему отношению к обстоятельствам. Когда французская революция вступила в решительную стадию, самый выдающийся жирондист оказывался жалким и смешным рядом с заурядным якобинцем. Жан-Мари Ролан, почтенная фигура, в качестве лионского инспектора мануфактур выглядит как живая карикатура на фоне 1792 года. Наоборот, якобинцы приходятся событиям по росту. Они могут вызывать вражду, ненависть, ужас, но не иронию.
Героиня Диккенса, пытающаяся половой щеткой задержать морской прилив, есть, по причине рокового несоответствия средства и цели, заведомо комичный образ. Если мы скажем, что эта особа символизирует политику соглашательских партий в революции, это покажется утрировкой. Между тем Церетели, действительный вдохновитель режима двоевластия, признавался после октябрьского переворота Набокову, одному из либеральных вождей: «Все, что мы тогда делали, было тщетной попыткой остановить какими-то ничтожными щепочками разрушительный стихийный поток». Эти слова звучат как злая сатира; между тем это самые правдивые слова, которые соглашатели сказали о самих себе. Отказываться от иронии при изображении «революционеров», которые щепочками пытаются задержать революцию, значило бы, в угоду педантам, обворовывать действительность и изменять объективизму.
Петр Струве, монархист из бывших марксистов, писал в эмиграции: «Логичен в революции, верен ее существу был только большевизм, и потому в революции победил он». Так же приблизительно отзывался о большевиках и Милюков, вождь либерализма: «Они знали, куда идут, и шли в одном, раз принятом направлении к цели, которая с каждым новым неудачным опытом соглашательства становилась все ближе». Наконец, один из менее известных белых эмигрантов, пытавшийся по-своему понять революцию, выразился так: «Пойти по этому пути могли лишь железные люди… по самой своей „профессии“ революционеры, не боящиеся вызвать к жизни всепожирающий бунтарский дух». О большевиках можно с еще большим правом сказать то, что сказано выше о якобинцах: они адекватны эпохе и ее задачам; проклятий по их адресу раздавалось достаточно, но ирония к ним не приставала: ей не за что зацепиться.
В предисловии к первому тому объяснено, почему автор счел более уместным говорить о себе как об участнике событий в третьем лице, а не в первом: эта литературная форма, сохраненная и во втором томе, сама по себе, разумеется, не ограждает от субъективизма; но она, по крайней мере, не вынуждает к нему. Более того: она напоминает о необходимости избегать его.
Во многих случаях мы останавливались в колебании, приводить ли тот или другой отзыв современника, характеризующий роль автора этой книги в ходе событий. Можно было бы без труда отказаться от иных цитат, если бы дело не шло о чем-то большем, чем условные правила хорошего тона. Автор этой книги был председателем Петроградского Совета, после того как большевики завоевали в нем большинство; затем – председателем Военно-революционного комитета, организовавшего Октябрьский переворот. Этих фактов он не может и не хочет вычеркнуть из истории. Правящая ныне в СССР фракция успела за последние годы посвятить множество статей и немало книг автору этого труда, поставив себе при этом задачей доказать, что его деятельность направлялась неизменно против интересов революции: вопрос о том, почему большевистская партия ставила столь упорного «противника» в наиболее критические годы на наиболее ответственные посты, остается при этом открытым. Обойти ретроспективные споры полным молчанием значило бы, в известной мере, отказаться от восстановления действительного хода событий. Во имя чего? Подделка незаинтересованности нужна бывает тому, кто задается целью крадучись внушить читателю выводы, не вытекающие из фактов. Мы предпочитаем называть вещи полным именем, в соответствии со словарем.
Не скроем, что дело идет для нас при этом не только о прошлом. Как противники, нападая на лицо, стремятся поразить программу, так борьба за определенную программу обязывает лицо восстановить свое действительное место в событиях. Кто в борьбе за большие задачи и за свое место под знаменем не способен видеть ничего, кроме личного тщеславия, о том мы можем пожалеть, но убеждать его не беремся. Во всяком случае, мы приняли все меры к тому, чтобы «личные» вопросы не занимали в этой книге больше того места, на которое они могут претендовать по праву.
Некоторые из друзей Советского Союза – нередко это лишь друзья сегодняшних советских властей и лишь до тех пор, пока те остаются властями, – ставили автору в вину его критическое отношение к большевистской партии или отдельным ее вождям. Никто, однако, не сделал и попытки опровергнуть или поправить данную нами картину состояния партии во время событий. К сведению тех «друзей», которые считают себя призванными защищать от нас роль большевиков в Октябрьском перевороте, предупреждаем, что наша книга учит не тому, как любить задним числом победоносную революцию, в лице выдвинутой ею бюрократии, а только тому, как подготовляется революция, как она развивается и как побеждает. Партия для нас не аппарат, непогрешимость которого охраняется государственными репрессиями, а сложный организм, который, подобно всему живому, развивается в противоречиях. Вскрытие этих противоречий, в том числе колебаний и ошибок штаба, ни в малейшей мере не ослабляет, на наш взгляд, значения той гигантской исторической работы, которую большевистская партия взвалила на свои плечи впервые в мировой истории.
Принкипо, 13 мая 1932 г.
Л. Троцкий
Первый том этого труда должен был уяснить, почему исторически запоздалый демократический режим, пришедший на смену царизму, оказался совершенно нежизнеспособным. Настоящий том посвящен приходу к власти большевиков. Основу изложения и здесь составляет повествование. Читатель должен в самих фактах найти достаточную опору для выводов.
Автор не хочет этим сказать, что он избегает социологических обобщений. История не имела бы цены, если бы ничему не учила нас. Могущественная планомерность русской революции, последовательность ее этапов непреодолимость натиска масс, законченность политических группировок, отчетливость лозунгов – все это чрезвычайно облегчает понимание революции вообще, а тем самым и человеческого общества. Ибо можно считать доказанным всем ходом истории, что раздираемое внутренними противоречиями общество до конца раскрывает не только свою анатомию, но и свою «душу» именно в революции.
Более непосредственно настоящий труд должен помочь пониманию характера Советского Союза. Актуальность нашей темы не в том, что Октябрьский переворот произошел на глазах живущего еще ныне поколения – конечно, и это имеет немалое значение, – а в том, что вышедший из переворота режим живет, развивается и ставит перед человечеством новые загадки. Во всем мире вопрос о стране советов не сходит с порядка дня. Между тем нельзя постигнуть то, что есть, не уяснив предварительно, как существующее возникло. Для больших политических оценок нужна историческая перспектива.
На восемь месяцев революции, с февраля по октябрь 1917 года, понадобились два больших тома. Критика, по общему правилу, не обвиняла нас в растянутости изложения. Масштаб работы объясняется скорее подходом к материалу. Можно дать фотографический снимок руки: это займет страницу. Но чтобы представить результаты микроскопического исследования тканей руки, нужен том. Автор не делает себе никаких иллюзий насчет полноты и законченности произведенного им исследования. Но все же во многих случаях ему приходилось применять методы, которые ближе к микроскопу, чем к фотографическому аппарату.
В те моменты, когда нам казалось, что мы злоупотребляем долготерпением читателя, мы щедро вычеркивали показания свидетелей, признания участников, второстепенные эпизоды; но затем нередко снова восстановляли многое из вычеркнутого. В этой борьбе за детали нами руководило стремление показать как можно конкретнее самый процесс революции. Нельзя было, в частности, не попытаться использовать до конца то преимущество, что эта история писалась с живой натуры.
Тысячи и тысячи книг выбрасываются ежегодно на рынок, чтобы представить новый вариант личного романа, повесть колебаний меланхолика или карьеры честолюбца. Героине Пруста нужно несколько изысканных страниц, чтобы почувствовать, что она ничего не чувствует. Думается, что можно, хотя бы на равных правах, требовать внимания к коллективным историческим драмам, поднимающим из небытия сотни миллионов человеческих существ, преобразующим характер наций и вторгающимся навсегда в жизнь человечества.
Точность ссылок и цитат первого тома не оспаривалась до сих пор никем: да это было бы и не легко сделать. Противники ограничиваются чаще всего рассуждениями на ту тему, что личное пристрастие может проявиться в искусственном и одностороннем подборе фактов и текстов. Неоспоримое само по себе, это соображение ничего не говорит о данном произведении и еще меньше – о его научных приемах. Между тем мы позволяем себе решительно настаивать на том, что коэффициент субъективизма определяется, ограничивается и проверяется не столько темпераментом историка, сколько характером его метода.
Чисто психологическая школа, которая рассматривает ткань событий как переплет свободной деятельности отдельных людей или их группировок, оставляет величайший простор для произвола даже при наилучших намерениях исследователя. Материалистический метод дисциплинирует, обязывая исходить из тяжеловесных фактов социальной структуры. Основными силами исторического процесса являются для нас классы; на них опираются политические партии; идеи и лозунги выступают как разменные монеты объективных интересов. Весь путь исследования ведет от объективного к субъективному, от социального к индивидуальному, от капитального к конъюнктурному. Для авторского произвола этим поставлены жесткие пределы.
Если горный инженер в необследованном районе обнаружит путем сверления магнитный железняк, всегда можно допустить счастливую случайность: строить шахту не рекомендуется. Если тот же инженер на основании, скажем, отклонений магнитной стрелки придет к выводу, что в земле должны таиться залежи руды, и после этого в разных точках района действительно доберется до железняка, тогда и самый придирчивый скептик не осмелится ссылаться на случайность. Убеждает система, которая соподчиняет общее и частное.
Доказательств научного объективизма надо искать не в глазах историка и не в интонациях его голоса, а во внутренней логике самого повествования: если эпизоды, свидетельства, цифры совпадают с общими показаниями магнитной стрелки социального анализа, тогда у читателя есть наиболее серьезная гарантия научной обоснованности выводов. Конкретнее: автор в той мере верен объективизму, в какой настоящая книга действительно раскрывает неизбежность Октябрьского переворота и причины его победы.
Читатель знает, что в революции мы ищем прежде всего непосредственного вмешательства масс в судьбы общества. За событиями мы пытаемся открыть изменения коллективного сознания. Мы отклоняем огульные ссылки на «стихийность» движения, которые в большинстве случаев ничего не объясняют и ничему не научают. Революции совершаются по известным законам. Это не значит, что действующие массы отдают себе отчет в законах революции; но это значит, что изменения массового сознания не случайны, а подчинены объективной необходимости, которая поддается теоретическому выяснению и тем самым создает основу для предвидения и для руководства.
Некоторые официальные советские историки пытались, как это ни неожиданно, критиковать нашу концепцию как идеалистическую. Профессор Покровский настаивал, например, на том, что мы недооценили объективные факторы революции: «между Февралем и Октябрем прошла колоссальная экономическая разруха»; «за это время крестьянство… восстало против Временного правительства»; именно в этих «объективных сдвигах», а не в изменчивых психических процессах надлежит видеть движущую силу революции. Благодаря похвальной резкости в постановке вопросов, Покровский как нельзя лучше обнаруживает несостоятельность вульгарно-экономического объяснения истории, выдаваемого нередко за марксизм.
Происходящие в течение революции радикальные перевороты вызываются на самом деле не теми эпизодическими потрясениями хозяйства, которые происходят во время самих событий, а теми капитальными изменениями, которые накопились в самых основах общества в течение всей предшествующей эпохи. Что накануне низвержения монархии, как и между Февралем и Октябрем, экономический распад неизменно углублялся, питая и подстегивая массовое недовольство, это совершенно бесспорно и никогда не оставлялось нами без внимания. Но было бы грубейшей ошибкой полагать, будто вторая революция совершилась через восемь месяцев после первой вследствие того, что хлебный паек снизился за это время с полутора до трех четвертей фунта. В ближайшие после октябрьского переворота годы продовольственное положение масс продолжало непрерывно ухудшаться. Между тем надежды контрреволюционных политиков на новый переворот каждый раз терпели крушение. Загадочным это обстоятельство может представляться лишь тому, кто восстание масс рассматривает как «стихийный», т. е. стадный, бунт, искусно использованный вожаками. На самом деле одной наличности лишений для восстания недостаточно – иначе массы восставали бы всегда; нужно, чтобы окончательно обнаруженная несостоятельность общественного режима сделала эти лишения невыносимыми и чтобы новые условия и новые идеи открыли перспективу революционного выхода. Во имя осознанной ими большой цели те же массы оказываются затем способны переносить двойные и тройные лишения.
Ссылка на восстание крестьянства, в качестве второго «объективного фактора», представляет еще более очевидное недоразумение. Для пролетариата крестьянская война являлась, разумеется, объективным обстоятельством, поскольку вообще действия одного класса становятся внешними толчками для сознания другого класса. Но непосредственной причиной самого крестьянского восстания явились изменения в сознании деревни; вскрытие их характера составляет содержание одной из глав этой книги. Не будем забывать, что революции совершаются через людей, хотя бы и безымянных. Материализм не игнорирует чувствующего, мыслящего и действующего человека, но объясняет его. В чем другом состоит задача историка?<<Весть о смерти М. Н. Покровского, с которым нам не раз приходилось полемизировать на протяжении обоих томов, пришла, когда наша работа была закончена. Примкнув к марксизму из либерального лагеря уже сложившимся ученым, Покровский обогатил новейшую историческую литературу ценными работами, начинаниями, но методом диалектического материализма он так и не овладел до конца. Делом простой справедливости будет прибавить, что Покровский был человеком не только исключительной эрудиции и высоких дарований, но и глубокой преданности тому делу, которому служил.>>
Некоторые критики демократического лагеря, склонные оперировать при помощи косвенных улик, усмотрели в «ироническом» отношении автора к соглашательским вождям выражение недопустимого субъективизма, опорочивающего научность изложения. Мы позволяем себе считать такой критерий неубедительным. Принцип спинозизма: «не плакать, не смеяться, а понимать» – предостерегает лишь против неуместного смеха и несвоевременных слез; но он не лишает человека, хотя бы и историка, права на свою долю слез и смеха, когда они оправдываются правильным пониманием самой материи. Чисто индивидуалистическая ирония, которая, как дымка безразличия, распространяется на все дела и помыслы человечества, есть худший вид снобизма: она одинаково фальшива в художественном произведении, как и в историческом труде. Но есть ирония, заложенная в самих жизненных отношениях. Обязанность историка, как и художника, извлечь ее наружу.
Нарушение соответствия между субъективным и объективным есть, вообще говоря, основной источник комического, как и трагического, в жизни и в искусстве. Область политики меньше всего изъята из-под действия этого закона. Люди и партии героичны или смешны не сами по себе, а по своему отношению к обстоятельствам. Когда французская революция вступила в решительную стадию, самый выдающийся жирондист оказывался жалким и смешным рядом с заурядным якобинцем. Жан-Мари Ролан, почтенная фигура, в качестве лионского инспектора мануфактур выглядит как живая карикатура на фоне 1792 года. Наоборот, якобинцы приходятся событиям по росту. Они могут вызывать вражду, ненависть, ужас, но не иронию.
Героиня Диккенса, пытающаяся половой щеткой задержать морской прилив, есть, по причине рокового несоответствия средства и цели, заведомо комичный образ. Если мы скажем, что эта особа символизирует политику соглашательских партий в революции, это покажется утрировкой. Между тем Церетели, действительный вдохновитель режима двоевластия, признавался после октябрьского переворота Набокову, одному из либеральных вождей: «Все, что мы тогда делали, было тщетной попыткой остановить какими-то ничтожными щепочками разрушительный стихийный поток». Эти слова звучат как злая сатира; между тем это самые правдивые слова, которые соглашатели сказали о самих себе. Отказываться от иронии при изображении «революционеров», которые щепочками пытаются задержать революцию, значило бы, в угоду педантам, обворовывать действительность и изменять объективизму.
Петр Струве, монархист из бывших марксистов, писал в эмиграции: «Логичен в революции, верен ее существу был только большевизм, и потому в революции победил он». Так же приблизительно отзывался о большевиках и Милюков, вождь либерализма: «Они знали, куда идут, и шли в одном, раз принятом направлении к цели, которая с каждым новым неудачным опытом соглашательства становилась все ближе». Наконец, один из менее известных белых эмигрантов, пытавшийся по-своему понять революцию, выразился так: «Пойти по этому пути могли лишь железные люди… по самой своей „профессии“ революционеры, не боящиеся вызвать к жизни всепожирающий бунтарский дух». О большевиках можно с еще большим правом сказать то, что сказано выше о якобинцах: они адекватны эпохе и ее задачам; проклятий по их адресу раздавалось достаточно, но ирония к ним не приставала: ей не за что зацепиться.
В предисловии к первому тому объяснено, почему автор счел более уместным говорить о себе как об участнике событий в третьем лице, а не в первом: эта литературная форма, сохраненная и во втором томе, сама по себе, разумеется, не ограждает от субъективизма; но она, по крайней мере, не вынуждает к нему. Более того: она напоминает о необходимости избегать его.
Во многих случаях мы останавливались в колебании, приводить ли тот или другой отзыв современника, характеризующий роль автора этой книги в ходе событий. Можно было бы без труда отказаться от иных цитат, если бы дело не шло о чем-то большем, чем условные правила хорошего тона. Автор этой книги был председателем Петроградского Совета, после того как большевики завоевали в нем большинство; затем – председателем Военно-революционного комитета, организовавшего Октябрьский переворот. Этих фактов он не может и не хочет вычеркнуть из истории. Правящая ныне в СССР фракция успела за последние годы посвятить множество статей и немало книг автору этого труда, поставив себе при этом задачей доказать, что его деятельность направлялась неизменно против интересов революции: вопрос о том, почему большевистская партия ставила столь упорного «противника» в наиболее критические годы на наиболее ответственные посты, остается при этом открытым. Обойти ретроспективные споры полным молчанием значило бы, в известной мере, отказаться от восстановления действительного хода событий. Во имя чего? Подделка незаинтересованности нужна бывает тому, кто задается целью крадучись внушить читателю выводы, не вытекающие из фактов. Мы предпочитаем называть вещи полным именем, в соответствии со словарем.
Не скроем, что дело идет для нас при этом не только о прошлом. Как противники, нападая на лицо, стремятся поразить программу, так борьба за определенную программу обязывает лицо восстановить свое действительное место в событиях. Кто в борьбе за большие задачи и за свое место под знаменем не способен видеть ничего, кроме личного тщеславия, о том мы можем пожалеть, но убеждать его не беремся. Во всяком случае, мы приняли все меры к тому, чтобы «личные» вопросы не занимали в этой книге больше того места, на которое они могут претендовать по праву.
Некоторые из друзей Советского Союза – нередко это лишь друзья сегодняшних советских властей и лишь до тех пор, пока те остаются властями, – ставили автору в вину его критическое отношение к большевистской партии или отдельным ее вождям. Никто, однако, не сделал и попытки опровергнуть или поправить данную нами картину состояния партии во время событий. К сведению тех «друзей», которые считают себя призванными защищать от нас роль большевиков в Октябрьском перевороте, предупреждаем, что наша книга учит не тому, как любить задним числом победоносную революцию, в лице выдвинутой ею бюрократии, а только тому, как подготовляется революция, как она развивается и как побеждает. Партия для нас не аппарат, непогрешимость которого охраняется государственными репрессиями, а сложный организм, который, подобно всему живому, развивается в противоречиях. Вскрытие этих противоречий, в том числе колебаний и ошибок штаба, ни в малейшей мере не ослабляет, на наш взгляд, значения той гигантской исторической работы, которую большевистская партия взвалила на свои плечи впервые в мировой истории.
Принкипо, 13 мая 1932 г.
Л. Троцкий
«ИЮЛЬСКИЕ ДНИ»: ПОДГОТОВКА И НАЧАЛО
В 1915 году война стоила России 10 миллиардов рублей, в 1916-м – 19 миллиардов, в первое полугодие 1917 года уже 10 1/2 миллиарда. Государственный долг должен был к началу 1918 года составить 60 миллиардов, т. е. почти сравняться со всем национальным богатством, исчислявшимся в 70 миллиардов. Центральный исполнительный комитет разрабатывал проект воззвания о военном займе под паточным именем «Займа свободы», а правительство приходило к несложному выводу, что без нового грандиозного внешнего займа оно не только не оплатит заграничных заказов, но не справится и с внутренними обязательствами. Пассив торгового баланса непрерывно возрастал. Антанта, по-видимому, готовилась окончательно предоставить рубль его собственной участи. В тот самый день, когда воззвание о займе свободы заполнило первую страницу советских «Известий», «Вестник правительства» сообщил о резком падении курса рубля. Печатный пресс уже не поспевал за темпом инфляции. От старых солидных денежных знаков, на которых оставался еще отблеск их прежней покупательной силы, готовились перейти к рыжим бутылочным ярлычкам, которые в обиходе стали называться керенками. И буржуа и рабочий, каждый по-своему, вкладывали в это имя нотку брезгливости.
На словах правительство принимало программу государственного регулирования хозяйства и даже создало для этого в конце июня громоздкие органы. Но слово и дело февральского режима, как дух и плоть благочестивого христианина, находились в постоянной борьбе. Надлежаще подобранные регулирующие органы больше были озабочены охранением предпринимателей от капризов шаткой и валкой государственной власти, чем обузданием частных интересов. Административный и технический персонал промышленности расслаивался; верхи, испуганные уравнительными тенденциями рабочих, решительно переходили на сторону предпринимателей. Рабочие с отвращением относились к военным заказам, которыми расшатанные заводы были обеспечены на год и на два вперед. Но и предприниматели теряли вкус к производству, сулившему больше тревог, чем прибылей. Преднамеренная остановка заводов сверху приняла систематический характер. Металлургическое производство сократилось на 40 %, текстильная промышленность – на 20 %. Всего, что нужно было для жизни, не хватало. Цены росли вместе с инфляцией и упадком хозяйства. Рабочие рвались к контролю над скрытым от них административно-коммерческим механизмом, от которого зависела их судьба. Министр труда Скобелев в многословных манифестах проповедовал рабочим недопустимость вмешательства в управление предприятиями. 24 июня «Известия» сообщали, что снова предполагается закрытие ряда заводов. Такие же вести шли из провинции. Половина паровозов требовала капитального ремонта, большая часть подвижного состава находилась на фронте, недоставало топлива. Министерство путей сообщения не выходило из состояния борьбы с железнодорожными рабочими и служащими. Продовольственное снабжение ухудшалось непрерывно. В Петрограде запасов хлеба оставалось на 10–15 дней, в других центрах – немногим лучше. При полупараличе подвижного состава и нависшей угрозе забастовки железных дорог это означало постоянную опасность голода. Впереди не открывалось никакого просвета. Не этого ждали рабочие от революции.
Еще хуже, если возможно, обстояло в сфере политики. Нерешительность – самое тяжкое состояние в жизни правительств, наций, классов, как и отдельного человека. Революция есть самый беспощадный из способов разрешения исторических вопросов. Внесение уклончивости в революцию есть самая разрушительная политика из всех. Партия революции не смеет колебаться, как хирург, вонзивший нож в больное тело. Между тем двойственный режим, возникший из февральского переворота, был организованной нерешительностью. Все оборачивалось против правительства. Условные друзья становились противниками, противники – врагами, враги вооружались. Контрреволюция мобилизовалась совершенно открыто, вдохновляемая Центральным комитетом кадетской партии, политическим штабом всех тех, у которых было что терять. Главный комитет союза офицеров при ставке в Могилеве, представлявший около ста тысяч недовольных командиров, и совет союза казачьих войск в Петрограде составляли два военных рычага контрреволюции. Государственная дума, несмотря на решение июньского съезда советов, постановила продолжать свои «частные совещания». Ее Временный комитет давал легальное прикрытие контрреволюционной работе, которую широко финансировали банки и посольства Антанты. Опасности грозили соглашателям справа и слева. Озираясь с беспокойством по сторонам, правительство тайно постановило отпустить средства на организацию общественной контрразведки, т. е. секретной политической полиции. В это же приблизительно время, в середине июня, правительство назначило выборы в Учредительное собрание на 17 сентября. Либеральная печать, несмотря на участие кадетов в министерстве, вела упорную кампанию против официально назначенного срока, которому никто не верил и которого никто серьезно не защищал. Самый образ Учредительного собрания, столь яркий в первые дни марта, тускнел и расплывался. Все оборачивалось против правительства, даже его худосочные благие намерения. Только 30 июня оно собралось с духом упразднить дворянских опекунов над деревней, земских начальников, самое имя которых было ненавистно стране со дня их введения Александром III. И эта вынужденная и запоздалая частная реформа ложилась на Временное правительство печатью унизительной трусости. Дворянство тем временем оправлялось от страха, земельные собственники сплачивались и напирали. Временный комитет Думы обратился к правительству в конце июня с требованием принять решительные меры к ограждению помещиков от крестьян, подстрекаемых «преступными элементами». 1 июля открылся в Москве всероссийский съезд земельных собственников, в подавляющем большинстве дворянский. Правительство извивалось, пытаясь гипнотизировать словами то мужиков, то помещиков. Но хуже всего было на фронте. Наступление, которое стало решающей ставкой Керенского также и во внутренней борьбе, билось в конвульсиях. Солдат не хотел воевать. Дипломаты князя Львова боялись глядеть в глаза дипломатам Антанты. Заем нужен был до зарезу. Чтобы показать твердую руку, бессильное и осужденное правительство вело наступление на Финляндию, осуществляя его, как и все наиболее грязные дела, руками социалистов. Одновременно разрастался конфликт с Украиной и вел к открытому разрыву.
Далеко позади остались те дни, когда Альбер Тома пел гимны светлой революции и Керенскому. В начале июля французского посла Палеолога, слишком пропахшего ароматом распутинских салонов, сменил «радикал» Нуланс. Журналист Клод Анэ прочитал новому послу вступительную лекцию о Петрограде. Напротив французского посольства, по ту сторону Невы, простирается Выборгский район. «Это район больших заводов, который полностью принадлежит большевикам. Ленин и Троцкий царят там как господа». В этом же районе помещаются казармы пулеметного полка, насчитывающего около десяти тысяч человек и свыше тысячи пулеметов: ни эсеры, ни меньшевики не имеют доступа в казармы полка. Остальные полки либо большевистские, либо нейтральные. «Если Ленин и Троцкий захотят взять Петроград, кто им помешает в этом?» Нуланс слушал с удивлением. «Как же правительство терпит подобное положение?» – «А что ему остается делать? – ответил журналист. Надо понять, что у правительства нет иной силы, кроме моральной, да и та кажется мне очень слабой…»
Не находя выхода, пробужденная энергия масс дробилась на самочинные действия, партизанские выступления, случайные захваты. Рабочие, солдаты, крестьяне пытались разрешить по частям то, в разрешении чего им отказывала ими же созданная власть. Нерешительность руководства больше всего изнуряет массы3. Бесплодные выжидания побуждают их ко все более настойчивым ударам в дверь, которой не хотят перед ними открыть, или к прямым взрывам отчаяния. Еще в дни съезда советов, когда провинциалы едва удержали руку своих вождей, занесенную над Петроградом, рабочие и солдаты получили достаточную возможность убедиться в том, каковы по отношению к ним чувства и намерения советских верхов. Церетели вслед за Керенским стал не только чужой, но и ненавистной фигурой для большинства петроградских рабочих и солдат. На периферии революции росло влияние анархистов, игравших главную роль в самочинном революционном комитете на даче Дурново. Но и более дисциплинированные слои рабочих, даже широкие круги партии, начинали терять терпение или прислушиваться к тем, кто потерял его. Манифестация 18 июня обнаружила для всех, что правительство не имеет опоры. «Чего же они там смотрят наверху?» – спрашивали солдаты и рабочие, имея в виду уже не только соглашательских вождей, но и руководящие учреждения большевиков.
На словах правительство принимало программу государственного регулирования хозяйства и даже создало для этого в конце июня громоздкие органы. Но слово и дело февральского режима, как дух и плоть благочестивого христианина, находились в постоянной борьбе. Надлежаще подобранные регулирующие органы больше были озабочены охранением предпринимателей от капризов шаткой и валкой государственной власти, чем обузданием частных интересов. Административный и технический персонал промышленности расслаивался; верхи, испуганные уравнительными тенденциями рабочих, решительно переходили на сторону предпринимателей. Рабочие с отвращением относились к военным заказам, которыми расшатанные заводы были обеспечены на год и на два вперед. Но и предприниматели теряли вкус к производству, сулившему больше тревог, чем прибылей. Преднамеренная остановка заводов сверху приняла систематический характер. Металлургическое производство сократилось на 40 %, текстильная промышленность – на 20 %. Всего, что нужно было для жизни, не хватало. Цены росли вместе с инфляцией и упадком хозяйства. Рабочие рвались к контролю над скрытым от них административно-коммерческим механизмом, от которого зависела их судьба. Министр труда Скобелев в многословных манифестах проповедовал рабочим недопустимость вмешательства в управление предприятиями. 24 июня «Известия» сообщали, что снова предполагается закрытие ряда заводов. Такие же вести шли из провинции. Половина паровозов требовала капитального ремонта, большая часть подвижного состава находилась на фронте, недоставало топлива. Министерство путей сообщения не выходило из состояния борьбы с железнодорожными рабочими и служащими. Продовольственное снабжение ухудшалось непрерывно. В Петрограде запасов хлеба оставалось на 10–15 дней, в других центрах – немногим лучше. При полупараличе подвижного состава и нависшей угрозе забастовки железных дорог это означало постоянную опасность голода. Впереди не открывалось никакого просвета. Не этого ждали рабочие от революции.
Еще хуже, если возможно, обстояло в сфере политики. Нерешительность – самое тяжкое состояние в жизни правительств, наций, классов, как и отдельного человека. Революция есть самый беспощадный из способов разрешения исторических вопросов. Внесение уклончивости в революцию есть самая разрушительная политика из всех. Партия революции не смеет колебаться, как хирург, вонзивший нож в больное тело. Между тем двойственный режим, возникший из февральского переворота, был организованной нерешительностью. Все оборачивалось против правительства. Условные друзья становились противниками, противники – врагами, враги вооружались. Контрреволюция мобилизовалась совершенно открыто, вдохновляемая Центральным комитетом кадетской партии, политическим штабом всех тех, у которых было что терять. Главный комитет союза офицеров при ставке в Могилеве, представлявший около ста тысяч недовольных командиров, и совет союза казачьих войск в Петрограде составляли два военных рычага контрреволюции. Государственная дума, несмотря на решение июньского съезда советов, постановила продолжать свои «частные совещания». Ее Временный комитет давал легальное прикрытие контрреволюционной работе, которую широко финансировали банки и посольства Антанты. Опасности грозили соглашателям справа и слева. Озираясь с беспокойством по сторонам, правительство тайно постановило отпустить средства на организацию общественной контрразведки, т. е. секретной политической полиции. В это же приблизительно время, в середине июня, правительство назначило выборы в Учредительное собрание на 17 сентября. Либеральная печать, несмотря на участие кадетов в министерстве, вела упорную кампанию против официально назначенного срока, которому никто не верил и которого никто серьезно не защищал. Самый образ Учредительного собрания, столь яркий в первые дни марта, тускнел и расплывался. Все оборачивалось против правительства, даже его худосочные благие намерения. Только 30 июня оно собралось с духом упразднить дворянских опекунов над деревней, земских начальников, самое имя которых было ненавистно стране со дня их введения Александром III. И эта вынужденная и запоздалая частная реформа ложилась на Временное правительство печатью унизительной трусости. Дворянство тем временем оправлялось от страха, земельные собственники сплачивались и напирали. Временный комитет Думы обратился к правительству в конце июня с требованием принять решительные меры к ограждению помещиков от крестьян, подстрекаемых «преступными элементами». 1 июля открылся в Москве всероссийский съезд земельных собственников, в подавляющем большинстве дворянский. Правительство извивалось, пытаясь гипнотизировать словами то мужиков, то помещиков. Но хуже всего было на фронте. Наступление, которое стало решающей ставкой Керенского также и во внутренней борьбе, билось в конвульсиях. Солдат не хотел воевать. Дипломаты князя Львова боялись глядеть в глаза дипломатам Антанты. Заем нужен был до зарезу. Чтобы показать твердую руку, бессильное и осужденное правительство вело наступление на Финляндию, осуществляя его, как и все наиболее грязные дела, руками социалистов. Одновременно разрастался конфликт с Украиной и вел к открытому разрыву.
Далеко позади остались те дни, когда Альбер Тома пел гимны светлой революции и Керенскому. В начале июля французского посла Палеолога, слишком пропахшего ароматом распутинских салонов, сменил «радикал» Нуланс. Журналист Клод Анэ прочитал новому послу вступительную лекцию о Петрограде. Напротив французского посольства, по ту сторону Невы, простирается Выборгский район. «Это район больших заводов, который полностью принадлежит большевикам. Ленин и Троцкий царят там как господа». В этом же районе помещаются казармы пулеметного полка, насчитывающего около десяти тысяч человек и свыше тысячи пулеметов: ни эсеры, ни меньшевики не имеют доступа в казармы полка. Остальные полки либо большевистские, либо нейтральные. «Если Ленин и Троцкий захотят взять Петроград, кто им помешает в этом?» Нуланс слушал с удивлением. «Как же правительство терпит подобное положение?» – «А что ему остается делать? – ответил журналист. Надо понять, что у правительства нет иной силы, кроме моральной, да и та кажется мне очень слабой…»
Не находя выхода, пробужденная энергия масс дробилась на самочинные действия, партизанские выступления, случайные захваты. Рабочие, солдаты, крестьяне пытались разрешить по частям то, в разрешении чего им отказывала ими же созданная власть. Нерешительность руководства больше всего изнуряет массы3. Бесплодные выжидания побуждают их ко все более настойчивым ударам в дверь, которой не хотят перед ними открыть, или к прямым взрывам отчаяния. Еще в дни съезда советов, когда провинциалы едва удержали руку своих вождей, занесенную над Петроградом, рабочие и солдаты получили достаточную возможность убедиться в том, каковы по отношению к ним чувства и намерения советских верхов. Церетели вслед за Керенским стал не только чужой, но и ненавистной фигурой для большинства петроградских рабочих и солдат. На периферии революции росло влияние анархистов, игравших главную роль в самочинном революционном комитете на даче Дурново. Но и более дисциплинированные слои рабочих, даже широкие круги партии, начинали терять терпение или прислушиваться к тем, кто потерял его. Манифестация 18 июня обнаружила для всех, что правительство не имеет опоры. «Чего же они там смотрят наверху?» – спрашивали солдаты и рабочие, имея в виду уже не только соглашательских вождей, но и руководящие учреждения большевиков.