Перед лицом националистической разнузданности правящих революционные войска в Финляндии заняли достойную позицию. Областной съезд советов, происходивший в Гельсингфорсе в первой половине сентября, заявил: «Если финляндская демократия найдет нужным возобновить заседания Сейма, то всякие попытки учинить препятствие к этому съезд будет рассматривать как акт контрреволюционный». Это означало прямое предложение военной помощи. Но стать на путь восстания финляндская социал-демократия, в которой преобладали соглашательские тенденции, не была готова. Новые выборы, происходившие под угрозой нового роспуска, обеспечили буржуазным партиям, по соглашению с которыми правительство и распустило Сейм, небольшое большинство: 108 из 200.
   Но теперь на первое место выдвигаются внутренние вопросы, которые в этой Швейцарии Севера, стране гранитных гор и жадных собственников, неотвратимо ведут к гражданской войне. Финляндская буржуазия полуоткрыто готовит свои военные кадры. Одновременно создаются тайные ячейки Красной гвардии. Буржуазия за оружием и инструкторами обращается в Швецию и Германию. Рабочие находят поддержку в русских войсках. Вместе с тем в буржуазных кругах, вчера еще склонных к соглашению с Петроградом, усиливается движение за полное отделение от России. Руководящая газета «Хувудстатсбладет» писала: «Русский народ одержим анархической разнузданностью… не должны ли мы при таких условиях… по возможности отделиться от этого хаоса?» Временное правительство увидело себя вынужденным пойти на уступки, не дожидаясь Учредительного собрания: 23 октября принято было «в принципе» положение о независимости Финляндии, за изъятием военных и внешних дел. Но «независимость» из рук Керенского уже немногого стоила: до его падения оставалось два дня. Второй, несравненно более глубокой занозой стала Украина. В начале июня Керенский запретил созывавшийся Радой украинский войсковой съезд. Украинцы не подчинились. Чтобы спасти лицо власти, Керенский легализовал съезд задним числом, прислав широковещательную телеграмму, которую съехавшиеся встретили непочтительным смехом. Горький урок не помешал Керенскому запретить через три недели мусульманский военный съезд в Москве. Демократическое правительство как бы торопилось внушить недовольным нациям: вы получите только то, что вырвете.
   В изданном 10 июня первом «Универсале» Рада, обвиняя Петроград в противодействии национальной самостоятельности, провозглашала: «Отныне сами будем творить нашу жизнь». Кадеты третировали украинских руководителей как германских агентов. Соглашатели обращались к украинцам с сентиментальными увещаниями. Временное правительство направило в Киев делегацию. В нагретой украинской атмосфере Керенский, Церетели и Терещенко оказались вынуждены сделать несколько шагов навстречу Раде. Но после июльского разгрома рабочих и солдат правительство повернуло руль направо также и в украинском вопросе. 5 августа Рада подавляющим большинством обвинила правительство в том, что оно, будучи «проникнуто империалистическими тенденциями русской буржуазии», нарушило соглашение от 3 июля. «Когда правительство должно было оплатить свой вексель, – заявлял глава украинской власти Винниченко, – выяснилось, что Временное правительство… есть мелкий плут, который своим мошенничеством хочет уладить великую историческую проблему». Этот недвусмысленный язык достаточно характеризует авторитет правительства даже в тех кругах, которые политически должны были быть ему достаточно близки: в конце концов украинский соглашатель Винниченко отличался от Керенского лишь как посредственный романист от посредственного адвоката.
   Правда, в сентябре правительство издало наконец акт, который признавал за национальностями России – в рамках, какие будут указаны Учредительным собранием, право на «самоопределение». Но этот ничем не гарантированный и внутренне противоречивый вексель на будущее, крайне неопределенный во всем, кроме своих ограничений, никому не внушал доверия: дела Временного правительства уже слишком громко вопияли против него. 2 сентября Сенат, тот самый, который не допускал на свои заседания новых членов без старого мундира, постановил отказать в опубликовании утвержденной правительством инструкции украинскому Генеральному секретариату, т. е. киевскому кабинету министров. Основание: о секретариате не существует закона, а нелегальному учреждению нельзя давать инструкций. Высокие юристы не скрывали, что самое соглашение правительства с Радой является узурпацией прав Учредительного собрания: наиболее непреклонными сторонниками чистой демократии успели стать царские сенаторы. Проявляя столько храбрости, оппозиционеры справа ровно ничем не рисковали: они знали, что их оппозиция как нельзя больше придется правящим по душе. Если русская буржуазия мирилась еще с известной самостоятельностью Финляндии, связанной лишь слабыми экономическими узами с Россией, то она никак не могла согласиться на «автономию» украинского хлеба, донецкого угля и криворожской руды.
   19 октября Керенский приказал по телеграфу генеральным секретарям Украины «безотлагательно выехать в Петроград для личных объяснений» по поводу поднятой ими преступной агитации за украинское Учредительное собрание. Одновременно киевской прокуратуре предложено было начать следствие над Радой. Но громы по адресу Украины так же мало пугали, как мало радовали милости по адресу Финляндии.
   Украинские соглашатели чувствовали себя в это время еще несравненно устойчивее, чем их старшие двоюродные братья в Петрограде. Помимо той благоприятной атмосферы, которою окружала их борьба за национальные права, относительная устойчивость мелкобуржуазных партий Украины, как и ряда других угнетенных наций, имела экономические и социальные корни, которые можно определить одним словом: отсталость. Несмотря на быстрое промышленное развитие Донецкого и Криворожского бассейна, Украина в целом продолжала идти позади Великороссии, украинский пролетариат был менее однороден и закален, большевистская партия оставалась количественно и качественно слабой, медленно отделялась от меньшевиков, плохо разбиралась в политической и особенно в национальной обстановке. Даже в промышленной Восточной Украине областная конференция советов в середине октября все еще дала небольшое соглашательское большинство! Относительно еще слабее была украинская буржуазия. Одна из причин социальной неустойчивости российской буржуазии, взятой в целом, состояла, как мы помним, в том, что наиболее могущественную часть ее составляли иностранцы, даже не жившие в России. На окраинах этот факт дополнялся другим, не меньшего значения: своя, внутренняя буржуазия принадлежала не к той нации, что главная масса народа.
   Население городов на окраинах сплошь отличалось по национальному составу от населения деревень. На Украине и в Белоруссии помещик, капиталист, адвокат, журналист – великоросс, поляк, еврей, иностранец; деревенское же население – сплошь украинцы и белорусы. В Прибалтике города были очагами немецкой, русской и еврейской буржуазии; деревня – сплошь латышская и эстонская. В городах Грузии преобладало русское и армянское население, как и в тюркском Азербайджане. Отделенные от основной народной массы не только уровнем жизни и нравами, но и языком, точно англичане в Индии; обязанные защитой своих владений и доходов бюрократическому аппарату; неразрывно связанные с господствующими классами всей страны, помещики, промышленники и торговцы на окраинах группировали вокруг себя узкий круг русских чиновников, служащих, учителей, врачей, адвокатов, журналистов, отчасти и рабочих, превращая города в очаги русификации и колонизаторства.
   Деревни можно было не замечать до тех пор, пока она молчала. Однако и после того как она все нетерпеливее начала подавить свой голос, город продолжал упорно сопротивляться, отстаивая свое привилегированное положение. Чиновник, купец, адвокат скоро научились прикрывать свою борьбу за командные высоты хозяйства и культуры высокомерным осуждением пробуждающегося «шовинизма». Стремление господствующей нации удержать status quo нередко окрашивается в цвета сверхнационализма, как стремление победоносной страны удержать награбленное добро принимает форму пацифизма. Так, Макдональд пред лицом Ганди чувствует себя интернационалистом. Так, тяга австрийцев к Германии представляется Пуанкаре оскорблением французского пацифизма.
   «Люди, живущие в городах Украины, – писала в мае делегация киевской Рады Временному правительству, – видят пред собою обрусевшие улицы этих городов… совершенно забывают о том, что эти города – только маленькие островки в море всего украинского народа». Когда Роза Люксембург в своей посмертной полемике с программой октябрьского переворота утверждала, что украинский национализм, бывший ранее лишь «забавой» дюжины мелкобуржуазных интеллигентов, искусственно поднялся на дрожжах большевистской формулы самоопределения, то она, несмотря на свою светлую голову, впадала в тягчайшую историческую ошибку: украинское крестьянство не выдвигало в прошлом национальных требований по той причине, по которой оно вообще не поднималось до политики. Главная заслуга февральского переворота, пожалуй, единственная, но вполне достаточная, в том именно и состояла, что он дал наконец возможность наиболее угнетенным классам и нациям России заговорить вслух. Политическое пробуждение крестьянства не могло, однако, произойти иначе, как через родной язык, со всеми вытекающими отсюда последствиями относительно школы, суда, самоуправления. Противиться этому значило бы пытаться вернуть крестьянство в небытие.
   Национальная разнородность города и деревни болезненно давала о себе знать и через советы как преимущественно городские организации. Под руководством соглашательских партий советы сплошь да рядом игнорировали национальные интересы коренного населения. В этом была одна из причин слабости советов на Украине. Советы Риги и Ревеля забывали об интересах латышей и эстонцев. Соглашательский Совет в Баку пренебрегал интересами основного тюркского населения. Под фальшивым знаменем интернационализма советы вели нередко борьбу против оборонительного украинского или мусульманского национализма, прикрывая угнетательское русификаторство городов. Немало еще пройдет времени и при господстве большевиков, прежде чем советы на окраинах научатся говорить на языке деревни.
   Придавленным природой и эксплуатацией сибирским инородцам экономическая и культурная первобытность вообще еще не позволяла подняться до того уровня, где начинаются национальные притязания. Водка, фиск и принудительное православие были здесь искони главными рычагами государственности. Та болезнь, которую итальянцы называли французской, а французы – неаполитанской, среди сибирских народов называлась русской; это указывает, из каких источников шли семена цивилизации. Февральская революция не докатилась сюда. Еще долго придется ждать просвета охотникам и оленеводам полярных пространств.
   Народности и племена на Волге, на Северном Кавказе, в Центральной Азии, впервые пробуждавшиеся февральским переворотом из доисторического существования, не знали еще ни национальной буржуазии, ни пролетариата. Над крестьянской или пастушеской массой отлагалась из состава ее верхних слоев тоненькая прослойка интеллигенции. Прежде чем возвыситься до программы национального самоуправления, борьба велась здесь вокруг вопросов собственного алфавита, собственного учителя, иногда – собственного священника. Этим наиболее угнетенным приходилось на горьком опыте убеждаться, что просвещенные хозяева государства добровольно не позволят им подняться. Отсталые из отсталых оказывались вынуждены искать в качестве союзников наиболее революционный класс. Так через левые элементы своей молодой интеллигенции вотяки, чуваши, зыряне, племена Дагестана и Туркестана начинали прокладывать себе пути к большевикам.
   Назначение колониальных владений, особенно в Центральной Азии, изменилось вместе с хозяйственной эволюцией центра, который от прямого и открытого грабежа, в том числе и торгового, переходил к более замаскированным методам, превращая азиатских крестьян в поставщиков промышленного сырья, главным образом хлопка. Иерархически организованная эксплуатация, сочетавшая варварство капитализма с варварством патриархального быта, с успехом удерживала азиатские народы в крайней национальной приниженности. Февральский режим здесь все оставил по-старому.
   Захваченные при царизме у башкир, бурят, киргиз и других кочевников лучшие земли продолжали находиться в руках помещиков и зажиточных русских крестьян, расселенных колонизаторскими оазисами среди туземного населения. Пробуждение духа национальной независимости означало здесь прежде всего борьбу против колонизаторов, создавших искусственную чересполосицу и обрекавших кочевников на голод и вымирание. С своей стороны пришельцы неистово отстаивали от «сепаратизма» азиатов единство России, т. е. неприкосновенность своих захватов. Ненависть колонизаторов к движению туземцев принимала зоологические формы. В Забайкалье шла на всех парах подготовка бурятских погромов под руководством мартовских эсеров из волостных писарей или вернувшихся с фронта унтеров.
   В своем стремлении удержать как можно дольше старые порядки все эксплуататоры и насильники в колонизированных областях апеллировали отныне к суверенным правам Учредительного собрания – этой фразеологией снабжало их Временное правительство, находившее в них лучшую свою опору. С другой стороны, и привилегированные верхи угнетенных народов все чаще призывали имя Учредительного собрания. Даже мусульманское духовенство, поднявшее над пробудившимися горскими народностями и племенами Северного Кавказа зеленое знамя шариата, во всех случаях, когда напор снизу ставил его в трудное положение, настаивало на отложении вопроса «до Учредительного собрания». Это стало лозунгом консерватизма, реакции, корыстных интересов и привилегий во всех частях страны. Апелляция к Учредительному собранию означала: оттянуть и выиграть время. Оттяжка означала: собрать силы и задушить революцию.
   В руки духовенства или феодальной знати руководство попадало, однако, только на первых порах, только у отсталых народов, почти только у мусульман. Вообще же национальное движение в деревнях, естественно, возглавлялось сельскими учителями, волостными писарями, низшими чиновниками и офицерами, отчасти торговцами. Рядом с русской или русифицированной интеллигенцией, из более солидных и обеспеченных элементов, в окраинных городах успел сложиться другой слой, более молодой, тесно связанный с деревней происхождением, не нашедший доступа к столу капитала и естественно взявший на себя политическое представительство национальных, отчасти и социальных интересов коренных крестьянских масс.
   Враждебно противостоя русским соглашателям по линии национальных притязаний, окраинные соглашатели принадлежали к тому же основному типу и даже носили чаще всего те же наименования. Украинские эсеры и социал-демократы, грузинские и латышские меньшевики, литовские «трудовики» стремились, как и их великорусские тезки, удержать революцию в рамках буржуазного режима. Но крайняя слабость туземной буржуазии заставляла здесь меньшевиков и эсеров не идти на коалицию, а брать государственную власть в собственные руки. Вынужденные в области аграрного и рабочего вопроса идти дальше, чем центральная власть, окраинные соглашатели много выигрывали, выступая в армии и стране противниками коалиционного Временного правительства. Всего этого было достаточно если не для того, чтобы породить различие судеб русских и окраинных соглашателей, то для того, чтобы определить различие темпов и подъема и упадка.
   Грузинская социал-демократия не только вела за собой нищенствующее крестьянство маленькой Грузии, но и претендовала, не без известного успеха, на руководство движением «революционной демократии» всей России. В первые месяцы революции верхи грузинской интеллигенции относились к Грузии не как к национальному отечеству, а как к Жиронде, благословенной южной провинции, призванной поставлять вождей для всей страны. На московском Государственном совещании один из видных грузинских меньшевиков, Чхенкели, хвалился тем, что грузины, даже при царизме, в счастье и в несчастье, говорили: «Единое отечество – Россия». «Что сказать о грузинской нации? спрашивал тот же Чхенкели, через месяц на Демократическом совещании. – Вся она к услугам великой российской революции». И действительно: грузинские соглашатели, как и еврейские, всегда были «к услугам» великорусской бюрократии, когда нужно было умереть или тормозить национальные притязания отдельных областей.
   Так продолжалось, однако, лишь до тех пор, пока грузинские социал-демократы сохраняли надежду удержать революцию в рамках буржуазной демократии. По мере того как выяснялась опасность победы руководимых большевизмом масс, грузинская социал-демократия ослабляла свои связи с русскими соглашателями, теснее объединяясь с реакционными элементами самой Грузии. К моменту победы советов грузинские сторонники единой России становятся глашатаями сепаратизма и показывают другим народностям Закавказья желтые клыки шовинизма.
   Неизбежная национальная маскировка социальных противоречий, и без того менее развитых, по общему правилу, на окраинах, достаточно объясняет, почему октябрьский переворот должен был в большинстве угнетенных наций встретить большее сопротивление, чем в Центральной России. Но зато национальная борьба сама по себе жестоко расшатывала февральский режим, создавая для переворота в центре достаточно благоприятную политическую периферию.
   В тех случаях, когда они совпадали с классовыми противоречиями, национальные ангагонизмы получали особую жгучесть. Вековая вражда между латышским крестьянством и немецкими баронами толкнула в начале войны многие тысячи трудящихся латышей на путь добровольчества. Стрелковые полки из латышских батраков и крестьян были одними из лучших на фронте. Однако в мае они выступали уже за власть советов. Национализм оказался только оболочкой незрелого большевизма. Однородный процесс происходил и в Эстонии.
   В Белоруссии, с польскими или ополяченными помещиками, еврейским населением городов и местечек и русским чиновничеством, дважды и трижды угнетенное крестьянство, под влиянием близкого фронта, направило уже до октября свое национальное и социальное возмущение в русло большевизма. На выборах в Учредительное собрание подавляющая масса белорусских крестьян будет голосовать за большевиков.
   Все эти процессы, в которых пробужденное национальное достоинство сочеталось с социальным возмущением, то сдерживая его, то толкая вперед, находили в высшей степени острое выражение в армии, где лихорадочно создавались национальные полки, то покровительствуемые, то терпимые, то преследуемые центральной властью, в зависимости от их отношения к войне и большевикам, но в общем все более враждебно поворачивавшиеся против Петрограда.
   Ленин уверенно держал руку на «национальном» пульсе революции. В знаменитой статье «Кризис назрел» он в конце сентября настойчиво указывал на то, что национальная курия Демократического совещания «по радикализму становится на второе место, уступая только профессиональным союзам и стоя выше курии Советов по проценту голосов, поданных против коалиции (40 из 55)». Это значило: от великорусской буржуазии угнетенные нации не ждали уже ничего доброго. Свои права они все больше осуществляли самовольно, по кускам, в порядке революционных захватов.
   На октябрьском съезде бурят в далеком Верхнеудинске докладчик свидетельствовал: в положение инородцев «Февральская революция ничего нового не внесла». Такой итог вынуждал если еще не сразу становиться на сторону большевиков, то, по крайней мере, соблюдать по отношению к ним все более дружественный нейтралитет. Всеукраинский войсковой съезд, заседавший уже в дни петроградского восстания, постановил бороться с требованием о передаче власти на Украине советам, но в то же время отказался рассматривать восстание великорусских большевиков «как действие антидемократическое» и обещал употребить все средства, чтобы войска не посылались для подавления восстания. Эта двойственность, как нельзя лучше характеризующая мелкобуржуазную стадию национальной борьбы, облегчала революцию пролетариата, собиравшуюся покончить со всякой двойственностью.
   С другой стороны, буржуазные круги на окраинах, всегда и неизменно тяготевшие к центральной власти, теперь ударялись в сепаратизм, под которым во многих случаях не было уже и тени национальной основы. Вчера еще ура-патриотическая буржуазия Прибалтики вслед за немецкими баронами, лучшей опорой Романовых, становилась, в борьбе против большевистской России и собственных масс, под знамя сепаратизма. На этом пути возникли еще более диковинные явления. 20 октября положено было начало новому государственному образованию в виде «Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей». Верхи донского, кубанского, терского и астраханского казачества, важнейшая опора имперского централизма, в течение нескольких месяцев превратились в страстных защитников федерации и объединились на этой почве с вождями мусульманских горцев и степняков. Перегородки федеративного строя должны были служить барьером против шедшей с севера большевистской опасности. Прежде, однако, чем создать важнейшие плацдармы гражданской войны против большевиков, контрреволюционный сепаратизм направлялся непосредственно против правящей коалиции, деморализуя и ослабляя ее.
   Так, национальная проблема, вслед за другими, показывала Временному правительству голову Медузы, на которой каждый волос мартовских и апрельских надежд успел превратиться в змею ненависти и возмущения.
   Большевистская партия, далеко не сразу после переворота заняла ту позицию в национальном вопросе, которая обеспечила ей в конце концов победу. Это относится не только к окраинам со слабыми и неопытными партийными организациями, но и к петроградскому центру. За годы войны партия так ослабела, теоретический и политический уровень кадров так снизился, что официальное руководство заняло и в национальном вопросе, до приезда Ленина, крайне пуганую и половинчатую позицию.
   Правда, в соответствии с традицией большевики по-прежнему отстаивали право наций на самоопределение. Но эту формулу признавали на словах и меньшевики: текст программы оставался общим. Решающее значение имел, однако, вопрос о власги. Между тем временные руководители партии оказались совершенно неспособны понять непримиримый антагонизм между большевистскими лозунгами в национальном, как и в аграрном вопросе и между сохранением буржуазно-империалистского режима, хотя бы и прикрытого демократическими формами.
   Наиболее вульгарное выражение демократическая позиция нашла под пером Сталина. 25 марта в статье, приуроченной к правительственному декрету об отмене национальных ограничений, Сталин пытается поставить национальный вопрос в исторической широте. «Социальной основой национального гнета, – пишет он, – силой, одухотворяющей его, является отживающая земельная аристократия». О том, что национальный гнет получил небывалое развитие в эпоху капитализма и нашел себе наиболее варварское выражение в колониальной политике, демократический автор как бы не догадывается совсем. «В Англии, – продолжает он, – где земельная аристократия делит власть с буржуазией, где давно уже нет безграничного господства этой аристократии, национальный гнет более мягок, менее бесчеловечен, если, конечно, не принимать во внимание (?) того обстоятельства, что в ходе войны, когда власть перешла в руки лэндлордов (!), национальный гнет значительно усилился (преследование ирландцев, индусов)». В гнете ирландцев и индусов оказываются виноваты лэндлорды, которые, очевидно, в лице Ллойд Джорджа, захватили власть, благодаря войне."…В Швейцарии и в Северной Америке, – продолжает Сталин, – где лэндлордизма нет и не бывало (?), где власть безраздельно находится в руках буржуазии, национальности развиваются свободно, национальному гнету, вообще говоря, нет места…" Автор совершенно забывает негритянский и колониальный вопрос в Соединенных Штатах.