3
   Тот, кто победил себя, гораздо больший победитель, чем тот, кто победил тысячу раз тысячу людей в сражении. Лучше победить себя, чем всех других людей.
   Тот, кто победил других людей в сражении, может быть побежден, но тот, кто победил себя и владеет собою, останется навсегда победителем.
[Дхаммапада] Буддийская мудрость
4
   Владеть собою настолько, чтобы уважать других, как самого себя, и поступать с ними так, как мы желаем, чтобы с нами поступали, – вот что можно назвать учением о человеколюбии. Выше этого нет ничего.
Конфуций
5
   Молодой человек! отказывай себе в удовлетворении твоих желаний (в увеселениях, в роскоши и т. п.), если и не из намерения совсем отказаться от удовлетворения их, то из желания иметь в виду все более возрастающее наслаждение. Такая бережливость по отношению к твоему жизненному чувству сделает тебя, благодаря отсрочке наслаждения, в действительности богаче. Сознание, что наслаждение находится в твоей власти, плодотворнее и обширнее, чем удовлетворенное посредством этого наслаждения чувство, потому что вместе с удовлетворением оно уничтожается.
Кант
6
   Страсть в сердце человека сначала – паутина, потом – толстая веревка.
   Страсть вначале – как чужой, после – как гость и, наконец, как хозяин дома.
Талмуд
1
   Всякая невоздержанность есть зачаток самоубийства; это невидимый поток под домом, который рано или поздно подмоет его фундамент.
Блекки
8
   Истинно могуч тот, кто побеждает самого себя.
Восточная мудрость
9
   Главные мои желания в том, чтобы никогда не сердиться, всегда говорить правду, говорить ее любовно, так, чтобы никого не оскорбить, быть терпимым с нетерпимыми, добрым с осуждающими, свободным от страсти среди страстных. Вот в чем мои главные желания.
[Дхаммапада] Буддийская мудрость
   __________________________________
   Воздержание не достигается сразу, но всегда может быть достигнуто. Жизнь всякого человека идет не к усилению страстей, а к ослаблению их.
   Время помогает усилиям и воздержанию.

30 марта

Доброта
   Истинная доброта – не только добродетель и радость, но и орудие борьбы, гораздо более могущественное, чем насилие.
1
   Правда, что трудно быть добрым с человеком порочным, лживым, особенно с тем, кто оскорбляет нас, но с ним-то, с этим именно человеком, и нужно быть добрым и для него, и для себя.
2
   Тогда Петр приступил к Нему и сказал: Господи, сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня, до семи ли раз?
   Иисус говорит ему: не говорю тебе до семи, но до семижды семидесяти раз.
Мф., гл. 18, ст. 21–22
3
   Если ты знаешь, как надо жить людям для их блага, и желаешь добра людям, то будешь высказывать им это и высказывать так, чтобы они поверили тебе. Для того же, чтобы они поверили тебе и поняли тебя, тебе надо постараться передавать свои мысли спокойно и с добротой.
   А между тем как часто мы поступаем как раз наоборот. Мы хорошо умеем беседовать с человеком, согласным или почти согласным с нами; когда же мы видим, что собеседник наш не верит в ту истину, которую мы признаем, или даже не понимает ее и, несмотря на наши усилия объяснить ему, он продолжает не соглашаться с нами и, как нам кажется, упрямится или извращает наши слова, то как легко мы теряем наше спокойствие и раздражаемся! Мы или начинаем сердиться и говорить нашему собеседнику неприятности, или прекращаем разговор, думая, что с таким непонятливым или упрямым человеком не стоит и рассуждать.
   Когда ты хочешь показать твоему собеседнику в разговоре какую-нибудь истину, то самое главное при этом – не раздражаться и не сказать ни одного недоброго или обидного слова.
По Эпиктету
4
   Если ты заметил в ком-либо ошибку, поправь его кротко и укажи ему, в чем он ошибся. Если же он не слушает тебя, вини одного себя или, еще лучше, никого не вини, а продолжай быть кротким.
Марк Аврелий
   __________________________________
   Если ты разошелся с человеком, если он недоволен тобой, если он не согласился с тобой, когда ты был прав, виноват не он, а, наверное, ты тем, что ты не был добр, когда имел с ним дело.

31 марта

Покаяние
   Каяться – значит видеть всю степень своей порочности, своей слабости. Покаяние есть порицание всего дурного в себе, есть чистка души, приготовление ее к принятию добра.
1
   Если добрый человек не признает своих ошибок, а старается всегда оправдывать себя, то он очень скоро из доброго сделается очень недобрым.
2
   Присуще ли тебе нечто такое, что достойно порицания, сам спеши признать это.
3
   Ничто так не размягчает сердца, как сознание своей вины, и ничто так не окаменяет его, как желание быть всегда правым.
По Талмуду
4
   Если человек и чувствует в душе себя виноватым пред Богом, но не признается в своей вине ни перед другими людьми, ни перед собой, то такой человек всегда охотно обвинит других людей, и в особенности тех, перед кем виноват.
5
   Добрый человек – это тот, кто помнит свои грехи и забывает свое добро, а злой – наоборот, тот, кто помнит свое добро и забывает свои грехи.
   Не прощай себе, и тогда легко будешь прощать другим.
Талмуд
6
   Тот, кто свои прежние злые дела покрыл добрыми, светит в этом мрачном мире подобно месяцу в облачной ночи.
Буддийская мудрость [Дхаммапада]
7
   Хорошо каяться в грехах, когда еще в силах. Каяться – значит очищать свою душу и готовиться к доброй жизни, и потому хорошо каяться, пока еще силы жизни не оставили человека. Надо подливать масла, пока еще не погасла светильня.
По Талмуду
   __________________________________
   Сознание человеком своей конечности среди бесконечного мира и своей греховности, т. е. неисполнения всего того, что он мог бы и должен был сделать, но не сделал, всегда было и всегда будет до тех пор, пока человек будет человеком.

Недельное чтение

Корней Васильев
I
   Корнею Васильеву было пятьдесят четыре года, когда он в последний раз приезжал в деревню. В густых курчавых волосах у него не было еще ни одного седого волоса, и только в черной бороде у скул пробивалась седина. Лицо у него было гладкое, румяное, загривок широкий и крепкий, и все сильное тело обложилось жиром от сытой городской жизни.
   Он двадцать лет тому назад отбыл военную службу и вернулся со службы с деньгами. Сначала он завел лавку, потом оставил лавку и стал торговать скотиной. Ездил в Черкассы за «товаром» (скотиной) и пригонял в Москву.
   В селе Гаях, в его каменном, крытом железом доме, жила старуха мать, жена с двумя детьми (девочка и мальчик), еще сирота племянник, немой 15-летний малый, и работник. Корней был два раза женат. Первая жена его была слабая, больная женщина и умерла без детей, и он уже немолодым вдовцом женился второй раз на здоровой красивой девушке, дочери бедной вдовы из соседней деревни. Дети были от второй жены.
   Корней так выгодно продал последний «товар» в Москве, что у него собралось около трех тысяч денег. Узнав от земляка, что недалеко от его села выгодно продается у разорившегося помещика роща, он вздумал заняться еще и лесом. Он знал это дело и еще до службы жил помощником приказчика у купца в роще.
   На железнодорожной станции, с которой сворачивали в Гаи, Корней встретил земляка, гаевского кривого Кузьму. Кузьма к каждому поезду выезжал из Гаев за седоками на своей парочке плохеньких косматых лошаденок. Кузьма был беден и оттого не любил всех богатых, а особенно богача Корнея, которого он звал Корнюшкой.
   Корней в полушубке и тулупе, с чемоданчиком в руке вышел на крыльцо станции и, выпятив брюхо, остановился, отдуваясь и оглядываясь. Было утро. Погода была тихая, пасмурная, с легким морозцем.
   – Что ж не нашел седоков, дядя Кузьма? – сказал он. – Свезешь, что ли?
   – Что ж, давай рублевку. Свезу.
   – Ну, и семь гривен довольно.
   – Брюхо наел, а тридцать копеек у бедного человека оттянуть хочешь.
   – Ну ладно, давай, что ль, – сказал Корней. И, уложив в маленькие санки чемодан и узел, он широко уселся на заднем месте.
   Кузьма остался на козлах.
   – Ладно. Трогай.
   Выехали из ухабов у станции на гладкую дорожку.
   – Ну а что, как у вас, не у нас, а у вас на деревне? – спросил Корней.
   – Да хорошего мало.
   – А что так? Моя старуха жива?
   – Старуха-то жива. Надысь в церкви была. Старуха твоя жива. Жива и молодая хозяйка твоя. Что ей делается. Работника нового взяла.
   И Кузьма засмеялся как-то чудно, как показалось Корнею.
   – Какого работника? А Петра что?
   – Петр заболел. Взяла Евстигнея Белого из Каменки, – сказал Кузьма, – из своей деревни, значит.
   – Вот как? – сказал Корней.
   Еще когда Корней сватал Марфу, в народе что-то бабы болтали про Евстигнея.
   – Так-то, Корней Васильич, – сказал Кузьма. – Очень уж бабы нынче волю забрали.
   – Что и говорить! – промолвил Корней. – А стара твоя сивая стала, – прибавил он, желая прекратить разговор.
   – Я и сам не молод. По хозяину, – проговорил Кузьма в ответ на слова Корнея, постегивая косматого кривоногого мерина.
   На полдороге был постоялый двор. Корней велел остановить и вошел в дом. Кузьма приворотил лошадь к пустому корыту и оправлял шлею, не глядя на Корнея и ожидая, что он позовет его.
   – Заходи, что ль, дядя Кузьма, – сказал Корней, выходя на крыльцо, – выпьешь стаканчик.
   – Ну что ж, – отвечал Кузьма, делая вид, что не торопится.
   Корней потребовал бутылку водки и поднес Кузьме. Кузьма, не
   евши с утра, тотчас же захмелел. И как только захмелел, стал шепотом, пригибаясь к Корнею, рассказывать ему, что говорили в деревне. А говорили, что Марфа, его жена, взяла в работники своего прежнего полюбовника и живет с ним.
   – Мне что ж. Мне тебя жалко, – говорил пьяный Кузьма. – Только нехорошо, народ смеется. Видно, греха не боится. Ну да погоди же ты, говорю. Дай срок, сам приедет. Так-то, брат, Корней Васильич.
   Корней молча слушал то, что говорил Кузьма, и густые брови все ниже и ниже спускались над блестящими, черными, как уголь, глазами.
   – Что ж, поить будешь? – сказал он только, когда бутылка была выпита, – а нет, так и едем.
   Он расплатился с хозяином и вышел на улицу.
   Домой он приехал сумерками. Первый встретил его тот самый Евстигней Белый, про которого он не мог не думать всю дорогу. Корней поздоровался с ним. Увидав худощавое, белобрысое лицо заторопившегося Евстигнея, Корней только недоуменно покачал головой. «Наврал, старый пес, – подумал он на слова Кузьмы. – А кто их знает. Да уж я дознаюсь».
   Кузьма стоял у лошади и подмигивал своим одним глазом на Евстигнея.
   – У нас, значит, живешь? – спросил Корней.
   – Что ж, надо где-нибудь работать, – отвечал Евстигней.
   – Топлена горница-то?
   – А то как же? Матвевна тама, – отвечал Евстигней. Корней поднялся на крыльцо. Марфа, услыхав голоса, вышла в сени и, увидав мужа, вспыхнула и торопливо и особенно ласково поздоровалась с ним.
   – А мы с матушкой уж и ждать перестали, – сказала она и вслед за Корнеем вошла в горницу.
   – Ну что, как живете без меня?
   – Живем все по-старому, – сказала она и, подхватив на руки двухлетнюю дочку, которая тянула ее за юбку и просила молока, большими решительными шагами вошла в сени.
   Корнеева мать с такими же черными глазами, как у Корнея, с трудом волоча ноги в валенках, вошла в горницу.
   – Спасибо проведать приехал, – сказала она, покачивая трясущейся головой.
   Корней рассказал матери, по какому делу заехал, и, вспомнив про Кузьму, пошел вынести ему деньги. Только он отворил дверь в сени, как прямо перед собой он увидал у двери на двор Марфу и Евстигнея. Они близко стояли друг от друга, и она говорила что-то. Увидав Корнея, Евстигней шмыгнул во двор, а Марфа подошла к самовару, поправляя гудевшую над ним трубу.
   Корней молча прошел мимо ее согнутой спины и, взяв узел, позвал Кузьму пить чай в большую избу. Перед чаем Корней роздал московские гостинцы домашним: матери шерстяной платок, Федьке книжку с картинками, немому племяннику жилетку и жене ситец на платье. За чаем Корней сидел насупившись и молчал. Только изредка неохотно улыбался, глядя на немого, который забавлял всех своей радостью. Он не мог нарадоваться на жилетку. Он укладывал и развертывал ее, надевал ее и целовал свою руку, глядя на Корнея, и улыбался.
   После чая и ужина Корней тотчас же ушел в горницу, где спал с Марфой и маленькой дочкой. Марфа оставалась в большой избе убирать посуду. Корней сидел один у стола, облокотившись на руку, и ждал. Злоба на жену все больше и больше ворочалась в нем. Он достал со стены счеты, вынул из кармана записную книжку и, чтобы развлечь мысли, стал считать. Он считал, поглядывая на дверь и прислушиваясь к голосам в большой избе.
   Несколько раз он слышал, как отворялась дверь в избу и кто-то выходил в сени, но это все была не она. Наконец послышались ее шаги, дернулась дверь, отлипла, и она, румяная, красивая, в красном платке, вошла с девочкой на руках.
   – Небось, с дороги-то уморился, – сказала она, улыбаясь, как будто не замечая его угрюмого вида. Корней взглянул на неё и стал опять считать, хотя считать уж нечего было.
   – Уж не рано, – сказала она и, спустив с рук девочку, прошла за перегородку.
   Он слышал, как она убирала постель и укладывала спать дочку.
   «Люди смеются, – вспомнил он слова Кузьмы. – Погоди же ты…» – подумал он, с трудом переводя дыхание, и медленным движением встал, положил обгрызок карандаша в жилетный карман, повесил счеты на гвоздь, снял пиджак и подошел к двери перегородки. Она стояла лицом к иконам и молилась. Он остановился, ожидая. Она долго крестилась, кланялась и шепотом говорила молитвы. Ему казалось, что она давно перечитала все молитвы и нарочно по нескольку раз повторяет их. Но вот она положила земной поклон, выпрямилась, прошептала в себя какие-то молитвенные слова и повернулась к нему лицом.
   – А Агашка-то уж спит, – сказала она, указывая на девочку, и, улыбаясь, села на заскрипевшую кровать.
   – Евстигней давно здесь? – сказал Корней, входя в дверь. Она спокойным движением перекинула одну толстую косу через плечо на грудь и начала быстрыми пальцами расплетать ее. Она прямо смотрела на него, и глаза ее смеялись.
   – Евстигней-то? А кто его знает, недели две али три.
   – Ты живешь с ним? – проговорил Корней. Она выпустила из рук косу, но тотчас же поймала опять свои жесткие густые волосы и опять стала плести.
   – Чего не выдумают. Живу с Евстигнеем? – сказала она, особенно звучно произнося слово Евстигней. – Выдумают же! Тебе кто сказал?
   – Говори: правда, нет ли? – сказал Корней и сжал в кулаки засунутые в карманы могучие руки.
   – Будет болтать пустое. Снять сапоги-то?
   – Я тебя спрашиваю, – повторил он.
   – Ишь добро какое. На Евстигнея польстилась, – сказала она. – И кто только наврал тебе?
   – Что ты с ним в сенях говорила?
   – Что говорила. Говорила, на бочку обруч набить надо. Да ты что ко мне пристал?
   – Я тебе велю: говори правду. Убью, сволочь поганая. – Он схватил ее за косу.
   Она выдернула у него из руки косу, лицо ее скосилось от боли.
   – Только на то тебя и взять, что драться. Что я от тебя хорошего видела? От такого житья не знаю что сделаешь.
   – Что сделаешь? – проговорил он, надвигаясь на нее.
   – За что полкосы выдрал? Во, так шмотами и лезут. Что пристал. И правда что…
   Она не договорила. Он схватил ее за руку, сдернул с кровати и стал бить по голове, по бокам, по груди. Чем больше он бил, тем больше разгоралась в нем злоба. Она кричала, защищалась, хотела уйти, но он не пускал ее. Девочка проснулась и бросилась к матери.
   – Мамка, – ревела она.
   Корней ухватил девочку за руку, оторвал от матери и как котенка бросил в угол. Девочка визгнула, и несколько секунд ее не слышно было.
   – Разбойник! Ребенка убил, – кричала Марфа и хотела подняться к дочери.
   Но он опять схватил ее и так ударил в грудь, что она упала навзничь и тоже перестала кричать. Только девочка кричала отчаянно, не переводя духа.
   Старуха без платка, с растрепанными седыми волосами, с трясущейся головой, шатаясь, вошла в каморку и, не глядя ни на Корнея, ни на Марфу, подошла к внучке, заливавшейся отчаянными слезами, и подняла ее.
   Корней стоял, тяжело дыша и оглядываясь, как будто спросонья, не понимая, где он и кто тут с ним.
   Марфа подняла голову и, стоная, вытирала окровавленное лицо рубахой.
   – Злодей постылый! – проговорила она. – И живу с Евстигнеем и жила. На, убей до смерти. И Агашка не твоя дочь; с ним прижила, – быстро выговорила она и закрыла локтем лицо, ожидая удара.
   Но Корней как будто ничего не понимал и только сопел и оглядывался.
   – Ты глянь, что с девчонкой сделал: руку вышиб, – сказала старуха, показывая ему вывернутую, висящую ручку не переставая заливавшейся криками девочки. Корней повернулся и молча вышел в сени и на крыльцо. На дворе было все также морозно и пасмурно. Снежинки инея падали ему на горевшие щеки и лоб. Он сел на приступай и ел горстями снег, собирая его на перилах. Из-за дверей слышно было, как стонала Марфа и жалостно плакала девочка; потом отворилась дверь в сени, и он слышал, как мать с девочкой вышла из горницы и прошла через сени в большую избу. Он встал и вошел в горницу. Завернутая лампа горела малым светом на столе. Из-за перегородки слышались усилившиеся, как только он вошел, стоны Марфы. Он молча оделся, достал из-под лавки чемодан, уложил в него свои вещи и завязал его веревкой.
   – За что убил меня? За что? Что я тебе сделала? – заговорила Марфа жалостным голосом. Корней, не отвечая, поднял чемодан и понес к двери. – Каторжник. Разбойник! Погоди ж ты. Али на тебя суда нет? – совсем другим голосом злобно проговорила она. Корней, не отвечая, толкнул дверь ногой и так сильно захлопнул ее, что задрожали стены.
   Войдя в большую избу, Корней разбудил немого и велел ему запрягать лошадь. Немой, не сразу проснувшись, удивленно-вопросительно поглядывал на дядю и обеими руками расчесывал голову. Поняв наконец, что от него требовали, он вскочил, надел валенки, рваный полушубок, взял фонарь и пошел на двор.
   Уж было совсем светло, когда Корней выехал с немым в маленьких пошевнях за ворота и поехал назад по той же дороге, по которой с вечера приехал с Кузьмою.
   Он приехал на станцию за пять минут до отхода поезда. Немой видел, как он брал билет, как взял чемодан и как сел в вагон, кивнув ему головой, и как вагон укатился из вида.
   У Марфы кроме побоев на лице были сломаны два ребра и разбита голова. Но сильная, здоровая, молодая женщина справилась через полгода, так что не осталось никаких следов побоев. Девочка же навек осталась полукалекой. У нее были переломаны две кости руки, и рука осталась кривая.
   Про Корнея же с тех пор, как он ушел, никто ничего не знал. Не знали, жив ли он или умер.
II
   Прошло семнадцать лет. Была глухая осень. Солнце ходило низко, и в четвертом часу вечера уж смеркалось. Андреевское стадо возвращалось в деревню. Пастух, отслужив срок, до заговенья ушел, и гоняли скотину очередные бабы и ребята.
   Стадо только что вышло с овсяного жнивья на грязную, испещренную раздвоенно-копытными следами, черноземную, взрытую колеями, большую грунтовую дорогу и с неперестающим мычанием и блеянием подвигалось к деревне. По дороге впереди стада шел в потемневшем от дождя, заплатанном зипуне, в большой шапке, с кожаным мешком за сутуловатой спиной высокий старик с седой бородой и курчавыми седыми волосами; только одни густые брови были у него черные. Он шел, тяжело двигая по грязи мокрыми и разбившимися грубыми хохлацкими сапогами и через шаг равномерно подпираясь дубовой клюкой. Когда стадо догнало его, он, опершись на клюку, остановился. Гнавшая стадо молодайка, покрывшись с головой дерюжкой, в подтыканной юбке и мужских сапогах, перебегала быстрыми ногами то на ту, то на другую сторону дороги, подгоняя отстающих овец и свиней. Поравнявшись с стариком, она остановилась, оглядывая его.
   – Здорово, дедушка, – сказала она звучным, нежным, молодым голосом.
   – Здорово, умница, – проговорил старик.
   – Что ж, ночевать, что ль?
   – Да, видно, так. Уморился, – хрипло проговорил старик.
   – А ты, дед, к десятскому не ходи, – ласково проговорила молодайка. – Иди прямо к нам, третья изба с краю. Странных людей свекровь так пущает.
   – Третья изба. Зиновеева, значит? – сказал старик, как-то значительно поводя черными бровями.
   – А ты разве знаешь?
   – Бывал.
   – Ты чего, Федюшка, слюни распустил, хромая-то вовсе отстала, – крикнула молодайка, указывая на ковылявшую позади стада трехногую овцу, и, взмахнув правой рукой хворостиной и как-то странно снизу кривой левой рукой перехватив дерюжку на голове, побежала назад за отставшей хромой мокрой черной овцой.
   Старик был Корней. А молодайка была та самая Агашка, которой он выломил руку семнадцать лет тому назад. Она была выдана в Андреевку, в богатую семью, за четыре версты от Гаев.
III
   Корней Васильев из сильного, богатого, гордого человека стал тем, что он был теперь: старым побирушкой, у которого ничего не было, кроме изношенной одежи на теле, солдатского билета и двух рубах в сумке. Вся эта перемена сделалась так понемногу, что он не мог бы сказать, когда это началось и когда сделалось. Одно, что он знал, в чем был твердо уверен, это то, что виною его несчастия была его злодейка жена. Ему странно и больно было вспоминать то, что он был прежде. И когда он вспоминал про это, он с ненавистью вспоминал про ту, кого он считал причиной всего того дурного, что он испытал в эти семнадцать лет.
   В ту ночь, когда он избил жену, он поехал к помещику, где продавалась роща. Рощи не довелось купить. Она была уже куплена, и он вернулся в Москву и там запил. Он и прежде пивал, но теперь пьянствовал без просыпу две недели и, когда опомнился, уехал на низ за скотиной. Покупка была неудачная, и он понес убыток. Он поехал в другой раз. И вторая покупка не задалась. И через год у него из трех тысяч осталось двадцать пять рублей, и пришлось наниматься к хозяевам. Он и прежде пил, а теперь стал выпивать чаще и чаще.
   Сначала он прожил год приказчиком у скотопромышленника, но дорогой запил, и купец расчел его. Потом он нашел по знакомству место торговца вином, но и тут прожил недолго. Запутался в расчетах, и ему отказали. Домой ехать и стыдно было, и злоба брала. «Проживут и без меня. Может, и мальчишка-то не мой», – думал он.
   Все шло хуже и хуже. Без вина он не мог жить. Стал наниматься уж не в приказчики, а в погонщики к скотине, потом и в эту должность не стали брать.
   Чем хуже ему становилось, тем больше он обвинял ее и тем больше разгоралась его злоба на нее.
   В последний раз Корней нанялся в погонщики к скотине к незнакомому хозяину. Скотина заболела. Корней не был виноват, но хозяин рассердился и рассчитал и приказчика, и его. Наниматься некуда было, и Корней решил идти странствовать. Состроил он себе сапоги хорошие, сумку, взял чаю, сахару, денег восемь рублей и пошел в Киев. В Киеве ему не понравилось, и он пошел на Кавказ в Новый Афон. Не доходя Нового Афона, его захватила лихорадка. Он вдруг ослабел. Денег оставалось рубль семьдесят копеек, знакомых никого не было, и он решил идти домой к сыну. «Может, она и померла теперь, злодейка моя, – думал он. – А жива, так хоть перед смертью выскажу ей все; чтоб знала она, мерзавка, что со мной сделала», – думал он и пошел к дому.
   Лихорадка трепала его через день. Он слабел все больше и больше, так что не мог уходить больше 10, 15 верст в день. Не доходя 200 верст до дому деньги все вышли, и он шел уж Христовым именем и ночевал по отводу десятского. «Радуйся, до чего довела меня!» – думал он про жену, и по старой привычке старые и слабые руки сжимались в кулаки. Но и бить некого было, да и силы в кулаках уже не было.
   Две недели шел он эти двести верст, и совсем больной и слабый добрел до того места, в четырех верстах от дома, где встретился, не узнав ее и не быв узнан, с той Агашкой, которая считалась, но не была его дочерью и которой он выломал руку.
IV
   Он сделал, как сказала ему Агафья. Дойдя до Зиновеева двора, он попросился ночевать. Его пустили.
   Войдя в избу, он, как и всегда делал, перекрестился на иконы и поздоровался с хозяевами.
   – Застыл, дед! Иди, иди на печь, – сказала сморщенная веселая старушка хозяйка, убиравшаяся у стола.
   Муж Агафьи, моложавый мужик, сидел на лавке у стола и заправлял лампу.
   – И мокрый же ты, дед! – сказал он. – Да что станешь делать. Сушись!
   Корней разделся, разулся, повесил против печки онучи и влез на печь.
   В избу вошла и Агафья с кувшином. Она уже успела пригнать стадо и убраться с скотиной.
   – А не бывал старик странный? – спросила она. – Я велела к нам заходить.
   – А вот он, – сказал хозяин, указывая на печь, где, потирая мохнатые костлявые ноги, сидел Корней.
   К чаю хозяева кликнули и Корнея. Он слез и сел на краю лавки. Ему подали чашку и кусок сахара.