– Говорят, вы заключили мир с турками?
   Балашев утвердительно наклонил голову.
   – Мир заключен… – начал он. Но Наполеон не дал ему говорить. Ему, видно, нужно было говорить одному самому, и он продолжал говорить с тем красноречием и невоздержанием раздраженности, к которому так склонны балованные люди.
   – Да я знаю, вы заключили мир с турками, не получив Молдавии и Валахии. А я бы дал вашему государю эти провинции так же, как я дал ему Финляндию. Да, —продолжал он, – я обещал и дал бы императору Александру Молдавию и Валахию, а теперь он не будет иметь этих прекрасных провинций. Он бы мог однако присоединить их к своей империи, и в одно царствование он бы расширил Россию от Ботнического залива до устьев Дуная. Екатерина Великая не могла бы сделать более, – говорил Наполеон, всё более и более разгораясь, ходя по комнате и повторяя Балашеву почти те же слова, которые он говорил самому Александру в Тильзите. – Tout cela il l’aurait dû à mon amitié. Ah! quel beau règne, quel beau règne! – повторил он несколько раз, остановился, достал золотую табакерку из кармана и жадно потянул из нее носом.
   – Quel beau règne aurait pu être celui de l’empereur Alexandre![25]
   Он с сожалением взглянул на Балашева, и только что Балашев хотел заметить что-то, как он опять поспешно перебил его.
   – Чего он мог желать и искать такого, чего бы он не нашел в моей дружбе?.. – сказал Наполеон, с недоумением пожимая плечами. – Нет, он нашел лучшим окружить себя моими врагами, и кем же? – продолжал он. – Он призвал к себе Штейнов, Армфельдтов, Бенигсенов, Винцингероде. Штейн – прогнанный из своего отечества изменник, Армфельдт – развратник и интриган, Винцингероде – беглый подданный Франции, Бенигсен несколько более военный, чем другие, но всё-таки неспособный, который ничего не умел сделать в 1807 году и который бы должен был возбуждать в императоре Александре ужасные воспоминания… Положим, ежели бы они были способны, можно бы их употреблять, – продолжал Наполеон, едва успевая словом поспевать за беспрестанно-возникающими соображениями, показывающими ему его правоту или силу (чтò в его понятии было одно и то же); – но и того нет: они не годятся ни для войны, ни для мира! Барклай, говорят, дельнее их всех; но я этого не скажу, судя по его первым движениям. А они что̀ делают, что̀ делают все эти придворные! Пфуль предлагает, Армфельдт спорит, Бенигсен рассматривает, а Барклай, призванный действовать, не знает, на что решиться, и время проходит. Один Багратион – военный человек. Он глуп, но у него есть опытность, глазомер и решительность… И что̀ за роль играет ваш молодой государь в этой безобразной толпе? Они его компрометируют и на него сваливают ответственность всего совершающегося. Un souverain ne doit être à l’armée que quand il est général,[26] – сказал он, очевидно посылая эти слова прямо как вызов в лицо государя. Наполеон знал, как желал император Александр быть полководцем.
   – Уже неделя как началась кампания, и вы не сумели защитить Вильну. Вы разрезаны надвое и прогнаны из польских провинций. Ваша армия ропщет.
   – Напротив, ваше величество, – сказал Балашев, едва успевавший запоминать то, что̀ говорилось ему, и с трудом следовавший за этим фейерверком слов, – войска горят желанием…
   – Я всё знаю, – перебил его Наполеон, – я всё знаю, и знаю число ваших батальонов так же верно, как и моих. У вас нет 200 тысяч войска, а у меня втрое больше: даю вам честное слово, – сказал Наполеон, забывая, что это его честное слово никак не могло иметь значения, – даю вам ma parole d’honneur que j'ai cinq cent trente mille hommes de ce côté de la Vistule.[27] Турки вам не помощь: они никуда не годятся и доказали это, замирившись с вами. Шведы – их предопределение быть управляемыми сумасшедшими королями. Их король был безумный; они переменили его и взяли другого, – Бернадота, который тотчас же сошел с ума, потому что сумасшедший только, будучи шведом, может заключать союзы с Россией. – Наполеон злобно усмехнулся и опять поднес к носу табакерку.
   На каждую из фраз Наполеона Балашев хотел и имел что̀ возражать; беспрестанно он делал движение человека, желавшего сказать что-то, но Наполеон перебивал его. Против безумия шведов Балашев хотел сказать, что Швеция есть остров, когда Россия за нее; но Наполеон сердито вскрикнул, чтобы заглушить его голос. Наполеон находился в том состоянии раздражения, в котором нужно говорить, говорить и говорить, только для того, чтобы самому себе доказать свою справедливость. Балашеву становилось тяжело: он, как посол, боялся уронить свое достоинство и чувствовал необходимость возражать; но, как человек, он сжимался нравственно перед забытьем беспричинного гнева, в котором очевидно находился Наполеон. Он знал, что все слова, сказанные теперь Наполеоном, не имеют значения, что он сам, когда опомнится, устыдится их. Балашев стоял, опустив глаза, глядя на движущиеся, толстые ноги Наполеона, и старался избегать его взгляда.
   – Да чтό мне эти ваши союзники? – говорил Наполеон. – У меня союзники – это поляки: их 80 тысяч, они дерутся как львы. И их будет 200 тысяч.
   И вероятно еще более возмутившись тем, что, сказав это, он сказал очевидную неправду и что Балашев в той же покорной своей судьбе позе молча стоял перед ним, он круто повернулся назад, подошел к самому лицу Балашева и, делая энергические и быстрые жесты своими белыми руками, закричал почти:
   – Знайте, что ежели вы поколеблете Пруссию против меня, знайте, что я сотру ее с карты Европы, – сказал он с бледным, искаженным злобой лицом, энергическим жестом одной маленькой руки ударяя по другой. – Да, я заброшу вас за Двину, за Днепр и восстановлю против вас ту преграду, которую Европа была преступна и слепа, что позволила разрушить. Да, вот чтό с вами будет, вот что́ вы выиграли, удалившись от меня, – сказал он и молча прошел несколько раз по комнате, вздрагивая своими толстыми плечами. Он положил в жилетный карман табакерку, опять вынул ее, несколько раз приставлял ее к носу и остановился против Балашева. Он помолчал, поглядел насмешливо прямо в глаза Балашеву и сказал тихим голосом: – cependant quel beau règne aurait pu avoir votre maître![28]
   Балашев, чувствуя необходимость возражать, сказал, что со стороны России дела не представляются в таком мрачном виде. Наполеон молчал, продолжая насмешливо глядеть на него и очевидно его не слушая. Балашев сказал, что в России ожидают от войны всего хорошего. Наполеон снисходительно кивнул головой, как бы говоря: «Знаю, так говорить ваша обязанность, но вы сами в это не верите, вы убеждены мною».
   В конце речи Балашева, Наполеон вынул опять табакерку, понюхал из нее и, как сигнал, стукнул два раза ногой по полу. Дверь отворилась; почтительно изгибающийся камергер подал императору шляпу и перчатки, другой подал носовой платок. Наполеон, не глядя на них, обратился к Балашеву:
   – Уверьте от моего имени императора Александра, —сказал он взяв шляпу, – что я ему предан по-прежнему: я знаю его совершенно и весьма высоко ценю его высокие качества. Je ne vous retiens plus, général, vous recevrez ma lettre à l’Empereur.[29]– И Наполеон пошел быстро к двери. Из приемной всё бросилось вперед и вниз по лестнице.

VII.

   После всего того, что̀ сказал ему Наполеон, после этих взрывов гнева и после последних, сухо сказанных слов: «je ne vous retiens plus, général, vous recevrez ma lettre», Балашев был уверен, что Наполеон уже не только не пожелает его видеть, но постарается не видать его – оскорбленного посла и, главное, свидетеля его непристойной горячности. Но к удивлению своему, Балашев через Дюрока получил приглашение в этот день к столу императора.
   На обеде были Бессьер, Коленкур и Бертье.
   Наполеон встретил Балашева с веселым и ласковым видом. Не только не было в нем выражения застенчивости или упрека себе за утреннюю вспышку, но он, напротив, старался ободрить Балашева. Видно было, что уже давно для Наполеона в его убеждении не существовало возможности ошибок и что в его понятии всё то, что̀ он делал, было хорошо не потому, что оно сходилось с представлением того, что̀ хорошо и дурно, но потому что он делал это.
   Император был очень весел после своей верховой прогулки по Вильне, в которой толпы народа с восторгом встречали и провожали его. Во всех окнах улиц, по которым он проезжал, были выставлены ковры, знамена, вензеля его, и польские дамы, приветствуя его, махали ему платками.
   За обедом, посадив подле себя Балашева, он обращался с ним не только ласково, но обращался так, как будто он и Балашева считал в числе своих придворных, в числе тех людей, которые сочувствовали его планам и должны были радоваться его успехам. Между прочим разговором он заговорил о Москве и стал спрашивать Балашева о русской столице, не только как спрашивает любознательный путешественник о новом месте, которое он намеревается посетить, но как бы с убеждением, что Балашев, как русский, должен быть польщен этою любознательностью.
   – Сколько жителей в Москве, сколько домов? Правда ли, что Moscou называют Moscou la sainte?[30] Сколько церквей в Moscou? – спрашивал он.
   И на ответ, что церквей более двухсот, он сказал:
   – К чему такая бездна церквей?
   – Русские очень набожны, – отвечал Балашев.
   – Впрочем, большое количество монастырей и церквей есть всегда признак отсталости народа, – сказал Наполеон, – оглядываясь на Коленкура за оценкой этого суждения.
   Балашев почтительно позволил себе не согласиться с мнением французского императора.
   – У каждой страны свои нравы, – сказал он.
   – Но уже нигде в Европе нет ничего подобного, – сказал Наполеон.
   – Прошу извинения у вашего величества,– сказал Балашев: – кроме России есть еще Испания, где так же много церквей и монастырей.
   Этот ответ Балашева, намекавший на недавнее поражение французов в Испании, был высоко оценен, по рассказам Балашева, при дворе императора Александра и очень мало был оценен теперь за обедом Наполеона и прошел незаметно.
   По равнодушным и недоумевающим лицам господ маршалов видно было, что они недоумевали, в чем тут состояла острота, на которую намекала интонация Балашева. «Ежели и была она, то мы не поняли ее или она вовсе не остроумна», говорили выражения лиц маршалов. Так мало был оценен этот ответ, что Наполеон даже решительно не заметил его и наивно спросил Балашева о том, на какие города идет отсюда прямая дорога к Москве. Балашев, бывший всё время обеда настороже, отвечал, что comme tout chemin mène à Rome, tout chemin mène à Moscou,[31] что есть много дорог, и что в числе этих разных путей, есть дорога на Полтаву, которую избрал Карл XII, сказал Балашев, невольно вспыхнув от удовольствия в удаче этого ответа. Не успел Балашев досказать последних слов: «Poltawa», как уже Коленкур заговорил о неудобствах дороги из Петербурга в Москву и о своих петербургских воспоминаниях.
   После обеда перешли пить кофе в кабинет Наполеона, четыре дня тому назад бывший кабинетом императора Александра. Наполеон сел, потрогивая кофе в севрской чашке, и указал на стул подле себя Балашеву.
   Есть в человеке известное, послеобеденное расположение духа, которое сильнее всяких разумных причин заставляет человека быть довольным собой и считать всех своими друзьями. Наполеон находился в этом расположении. Ему казалось, что он окружен людьми, обожающими его. Он был убежден, что и Балашев после его обеда был его другом и обожателем. Наполеон обратился к нему с приятною и слегка-насмешливою улыбкой.
   – Это та же комната, как мне говорили, в которой жил император Александр. Странно, неправда ли, генерал? – сказал он, очевидно не сомневаясь в том, что это обращение не могло не быть приятно его собеседнику, так как оно доказывало превосходство его, Наполеона, над Александром.
   Балашев ничего не мог отвечать на это и молча наклонил голову.
   – Да, в этой комнате, четыре дня тому назад, совещались Винцингероде и Штейн, с тою же насмешливою, уверенною улыбкой продолжал Наполеон. – Чего я не могу понять, – сказал он, – это того, что император Александр приблизил к себе всех личных моих неприятелей. Я этого не… понимаю. Он не подумал о том, что я могу сделать то же? – с вопросом обратился он к Балашеву, и очевидно это воспоминание втолкнуло его опять в тот след утреннего гнева, который еще был свеж в нем.
   – И пусть он знает, что я это сделаю, – сказал Наполеон, вставая и отталкивая рукой свою чашку. – Я выгоню из Германии всех его родных, Виртембергских, Баденских, Веймарских… да, я выгоню их. Пусть он готовит для них убежище в России!
   Балашев наклонил голову, видом своим показывая, что он желал бы откланяться, и слушает только потому, что он не может не слушать того, что̀ ему говорят. Наполеон не замечал этого выражения; он обращался к Балашеву не как к послу своего врага, а как к человеку, который теперь вполне предан ему и должен радоваться унижению своего бывшего господина.
   – И зачем император Александр принял начальство над войсками? К чему это? Война мое ремесло, а его дело царствовать, а не командовать войсками. Зачем он взял на себя такую ответственность?
   Наполеон опять взял табакерку, молча прошелся несколько раз по комнате и вдруг неожиданно подошел к Балашеву и с легкою улыбкой так уверенно, быстро, просто, как будто он делал какое-нибудь не только важное, но и приятное для Балашева дело, поднял руку к лицу сорокалетнего русского генерала и, взяв его за ухо, слегка дернул, улыбнувшись одними губами.
   Avoir l’oreille tirée par l’Empereur[32] считалось величайшею честью и милостью при французском дворе.
   – Eh bien, vous ne dites rien, admirateur et courtisan de l’Empereur Alexandre?[33] – сказал он, как будто смешно было быть в его присутствии чьим-нибудь courtisan и admirateur[34] кроме его, Наполеона.
   – Готовы ли лошади для генерала? – прибавил он, слегка наклоняя голову в ответ на поклон Балашева.
   – Дайте ему моих, ему далеко ехать
   Письмо, привезенное Балашевым, было последнее письмо Наполеона к Александру. Все подробности разговора были переданы русскому императору, и война началась.

VIII.

   После свидания своего в Москве с Пьером, князь Андрей уехал в Петербург по делам, как он сказал своим родным, но в сущности для того, чтобы встретить там князя Анатоля Курагина, которого он считал необходимым встретить. Курагина, о котором он осведомился, приехав в Петербург, уже там не было. Пьер дал знать своему шурину, что князь Андрей едет за ним. Анатоль Курагин тотчас получил назначение от военного министра и уехал в Молдавскую армию. В это же время в Петербурге князь Андрей встретил Кутузова, своего прежнего, всегда расположенного к нему, генерала, и Кутузов предложил ему ехать с ним вместе в Молдавскую армию, куда старый генерал назначался главнокомандующим. Князь Андрей, получив назначение состоять при штабе главной квартиры, уехал в Турцию.
   Князь Андрей считал неудобным писать к Курагину и вызвать его. Не подав нового повода к дуэли, князь Андрей считал вызов с своей стороны компрометирующим графиню Ростову, и потому он искал личной встречи с Курагиным, в которой он намерен был найти новый повод к дуэли. Но в Турецкой армии ему также не удалось встретить Курагина, который вскоре после приезда князя Андрея в Турецкую армию, вернулся в Россию. В новой стране и в новых условиях жизни князю Андрею стало жить легче. После измены своей невесты, которая тем сильнее поразила его, чем старательнее он скрывал ото всех произведенное на него действие, для него были тяжелы те условия жизни, в которых он был счастлив, и еще тяжеле были свобода и независимость, которыми он так дорожил прежде. Он не только не думал тех прежних мыслей, которые в первый раз пришли ему, когда он глядел на небо на Аустерлицком поле, которые он любил развивать с Пьером и которые наполняли его уединение в Богучарове, а потом в Швейцарии и Риме; но он даже боялся вспомнить об этих мыслях, раскрывавших бесконечные и светлые горизонты. Его интересовали теперь только самые ближайшие, не связанные с прежними, практические интересы, за которые он ухватывался с тем бо̀льшею жадностью, чем закрытее были от него прежние. Как будто тот бесконечный удаляющийся свод неба, стоявший прежде над ним, вдруг превратился в низкий, определенный, давивший его свод, в котором всё было ясно, но ничего не было вечного и таинственного.
   Из представлявшихся ему деятельностей, военная служба была самая простая и знакомая ему. Состоя в должности дежурного генерала при штабе Кутузова, он упорно и усердно занимался делами, удивляя Кутузова своею охотой к работе и аккуратностью. Не найдя Курагина в Турции, князь Андрей не считал необходимым скакать за ним опять в Россию; но, при всем том, он знал, что сколько бы ни прошло времени, он не мог, встретив Курагина, несмотря на всё презрение, которое он имел к нему, несмотря на все доказательства, которые он делал себе, что ему не стóит унижаться до столкновения с ним, он знал, что, встретив его, он не мог не вызвать его, как не может голодный человек не броситься на пищу. И это сознание того, что оскорбление еще не вымещено, что злоба не излита, а лежит на сердце, отравляло то искусственное спокойствие, которое в виде озабоченно-хлопотливой и несколько честолюбивой и тщеславной деятельности устроил себе князь Андрей в Турции.
   В 12-м году, когда до Букарешта (где два месяца жил Кутузов, проводя дни и ночи у своей Валашки) дошла весть о войне с Наполеоном, князь Андрей попросил у Кутузова перевода в западную армию. Кутузов, которому уже надоел Болконский своею деятельностью, служившею ему упреком в праздности, Кутузов весьма охотно отпустил его и дал ему поручение к Барклаю-де-Толли.
   Прежде чем ехать в армию, находившуюся в мае в Дрисском лагере, князь Андрей заехал в Лысые Горы, которые были на самой его дороге, находясь в трех верстах от Смоленского большака. Последние три года в жизни князя Андрея было так много переворотов, так много он передумал, перечувствовал, перевидел (он объехал и запад и восток), что его странно и неожиданно поразило при въезде в Лысые Горы всё точно то же, до малейших подробностей – точно то же течение жизни. Он как в заколдованный, заснувший замок въехал в аллею и в каменные ворота Лысогорского дома. Та же степенность, та же чистота, та же тишина была в этом доме, те же мебели, те же стены, те же звуки, тот же запах и те же робкие лица, только несколько постаревшие. Княжна Марья была всё та же робкая, некрасивая, стареющаяся девушка, в страхе и вечных нравственных страданиях, без пользы и радости проживающая лучшие годы своей жизни. Bourienne была та же радостно-пользующаяся каждою минутой своей жизни и исполненная самых для себя радостных надежд, довольная собой, кокетливая девушка. Она только стала увереннее, как показалось князю Андрею. Привезенный им из Швейцарии воспитатель Десаль был одет в сюртук русского покроя, коверкая язык говорил по-русски со слугами, но был всё тот же ограниченно-умный, образованный, добродетельный и педантический воспитатель. Старый князь переменился физически только тем, что с боку рта у него стал заметен недостаток одного зуба; нравственно он был всё такой же как и прежде, только с еще бòльшим озлоблением и недоверием к действительности того, чтò происходило в мпре. Один только Николушка вырос, переменился, разрумянился, оброс курчавыми, темными волосами, и, сам не зная того, смеясь и веселясь, поднимал верхнюю губку хорошенького ротика точно так же, как ее поднимала покойница маленькая княгиня. Он один не слушался закона неизменностн в этом заколдованном, спящем замке. Но хотя по внешности всё оставалось по старому, внутренние отношения всех этих лиц изменились с тех пор, как князь Андрей не видал их. Члены семейства были разделены на два лагеря, чуждые и враждебные между собой, которые сходились теперь только при нем, для него изменяя свой обычный образ жизни. К одному принадлежали старый князь, Bourienne и архитектор, к другому – княжна Марья, Десаль, Николушка и все няньки и мамки.
   Во время его пребывания в Лысых Горах, все домашние обедали вместе, но всем было неловко, и князь Андрей чувствовал, что он гость, для которого делают исключение, что он стесняет всех своим присутствием. Во время обеда первого дня князь Андрей, невольно чувствуя это, был молчалив, и старый князь, заметив неестественность его состояния, тоже угрюмо замолчал и сейчас после обеда ушел к себе. Когда ввечеру князь Андрей пришел к нему и, стараясь расшевелить его, стал рассказывать ему о кампании молодого графа Каменского, старый князь неожиданно начал разговор с ним о княжне Марье, осуждая ее за ее суеверие, за ее нелюбовь к m-lle Bourienne, которая, по его словам, была одна истинно предана ему.
   Старый князь говорил, что ежели он болен, то только от княжны Марьи; что она нарочно мучает и раздражает его; что она баловством и глупыми речами портит маленького князя Николая. Старый князь знал очень хорошо, что он мучает свою дочь, что жизнь ее очень тяжела; но знал тоже, что он не может не мучить ее и что она заслуживает этого. «Почему же князь Андрей, который видит это, мне ничего не говорит про сестру?» думал старый князь. «Чтó же он думает, что я злодей или старый дурак, без причины отдалился от дочери и приблизил к себе француженку? Он не понимает, и потому надо объяснить ему, надо, чтоб он выслушал», думал старый князь. И он стал объяснять причины, по которым он не мог переносить бестолкового характера дочери.
   – Ежели вы спрашиваете меня, – сказал князь Андрей, не глядя на отца (он в первый раз в жизни осуждал своего отца), – я не хотел говорить; но ежели вы меня спрашиваете, то я скажу вам откровенно свое мнение насчет всего этого. Ежели есть недоразумения и разлад между вами и Машей, то я никак не могу винить ее – я знаю, как она вас любит и уважает. Ежели уж вы спрашиваете меня, – продолжал князь Андреи, раздражаясь, потому что он всегда был готов на раздражение в последнее время, – то я одно могу сказать: ежели есть недоразумения, то причиной их ничтожная женщина, которая бы не должна была быть подругой сестры.
   Старик сначала остановившимися глазами смотрел на сына, и ненатурально открыл улыбкой новый недостаток зуба, к которому князь Андрей не мог привыкнуть.
   – Какая же подруга, голубчик? А? Уж переговорил! А?
   – Батюшка, я не хотел быть судьей, – сказал князь Андрей желчным и жестким тоном, – но вы вызвали меня, и я сказал и всегда скажу, что княжна Марья не виновата, а виноваты… виновата эта француженка…
   – А, присудил!.. присудил! – сказал старик тихим голосом и, как показалось князю Андрею, с смущением, но потом вдруг он вскочил и закричал: – Вон, вон! Чтобы духу твоего тут не было !..
   Князь Андрей хотел тотчас же уехать, но княжна Марья упросила его остаться еще день. В этот день князь Андрей не виделся с отцом, который не выходил и никого не пускал к себе, кроме m-lle Bourienne и Тихона, и спрашивал несколько раз о том, уехал ли его сын. На другой день перед отъездом князь Андрей пошел на половину сына. Здоровый, по матери кудрявый мальчик сел ему на колени. Князь Андрей начал сказывать ему сказку о Синей Бороде, но, не досказав, задумался. Он думал не об этом хорошеньком мальчике-сыне в то время, как он его держал на коленях, а думал о себе. Он с ужасом искал и не находил в себе ни раскаяния в том, что он раздражил отца, ни сожаления о том, что он (в ссоре в первый раз в жизни) уезжает от него. Главнее всего ему было то, что он искал и не находил той прежней нежности к сыну, которую он надеялся возбудить в себе, приласкав мальчика и посадив его к себе на колени.
   – Ну, рассказывай же, – говорил сын. Князь Андрей, не отвечая ему, снял его с колен и пошел из комнаты.
   Как только князь Андрей оставил свои ежедневные занятия, в особенности как только он вступил в прежние условия жизни, в которых он был еще тогда, когда он был счастлив, тоска жизни охватила его с прежнею силой, и он спешил поскорее уйти от этих воспоминаний и найти поскорее какое-нибудь дело.
   – Ты решительно едешь, André? – сказала ему сестра.
   – Слава Богу, что могу ехать, – сказал князь Андрей; – очень жалею, что ты не можешь.
   – Зачем ты это говоришь! – сказала княжна Марья. – Зачем ты это говоришь теперь, когда ты едешь на эту страшную войну, и он так стар! М-lle Bourienne говорила, что он спрашивал про тебя… Как только она начала говорить об этом, губы ее задрожали, и слезы закапали. Князь Андрей отвернулся от нее и стал ходить по комнате.
   – Ах Боже мой! Боже мой! – сказал он. – И как подумаешь, чтό и кто – какое ничтожество может быть причиной несчастья людей! – сказал он со злобою, испугавшею княжну Марью.
   Она поняла, что, говоря про людей, которых он называл ничтожеством, он разумел не только m-lle Bourienne, делавшую его несчастие, но и того человека, который погубил его счастие.