Возможно, понимания долга в рамках житейской привычки к добросовестному труду и достало бы Егорову на многие годы, если бы не переезд в Норильск. Город этот, возникший за Полярным кругом в зоне вечной мерзлоты за несколько лет до войны первоначально в виде бараков вокруг маломощных рудников и плавильных цехов, призванных хотя бы отчасти восполнить дефицит никеля, необходимого для изготовления танковой брони, в середине 50-х годов начал бурно строиться и испытывал, в соответствии с размахом строительства, острую нужду в специалистах всех профилей, в том числе и в квалифицированных юристах.
   Не без колебания согласился Егоров на перевод в Норильск, манившим северными льготами и пугавшим климатом, жестоким даже в сравнении с далеко не мягким Уралом. Но нужно было помогать деньгами сестре, поступившей в пединститут, братьям, заканчивающим школу, и одновременно было стремление устроить дочерям и жене счастливую или хотя бы безбедную жизнь, как бы в благодарность за их любовь и покой, которые Егоров неизменно находил дома после трудных дежурств.
   Близкое знакомство с Норильском произвело на Егорова сильное впечатление. Ещё в Свердловске, в управлении, когда рассматривал карту страны, словно бы повеяло сквознячком, до озноба, от мелких черных названий, рассыпанных по всему Заполярью: мыс Горький, залив Ожидания, остров Горький, мыс Справедливости, многочисленные Надежды – озёра, плато, крошечные посёлки. А между ними, разделенные тысячами километров, чернели названия покрупнее: Воркута, Норильск, Магадан. С названиями этих городов связывались самые мрачные страницы новейшей истории, в истоках их тесно переплеталось героическое и трагическое: подвижничество первооткрывателей, полярных исследователей и возведенная в ранг закона несправедливость, фанатизм руководителей и подневольный труд миллионов людей. И хотя Егоров знал всё это и по рассказам, и по не успевшим ещё пожелтеть газетам, ощущение, которое он испытал в первые дни в Норильске, было сродни чувству острой причастности к бедам страны, что пронзает человека при больших, важных для всего народа событиях.
   Ничего в разворочённом, изрытом строительными траншеями городе, каким Егоров летом 1959 года увидел Норильск впервые, не напоминало о прошлом. Кроме разве что пеньков на окраинных пустырях от сосен и лиственниц, сведенных некогда на бараки. Пеньки были разномерные, высотой и по полтора метра – пилили снежной зимой. Кроме тюрьмы для подследственных в Каларгоне, сверкающей белеными дощатыми заборами и бараками в голой тундре на трассе одноколейной железной дороги Норильск – Дудинка, не было даже обычных исправительных учреждений, уместных в быстро растущем промышленном городе. Осуждённых даже на короткие сроки вывозили «на материк», в центральные районы, в навигацию теплоходами по Енисею, а зимой обычными пассажирскими самолётами. Это, конечно, удорожало себестоимость отправления правосудия, но, видимо, не настолько, чтобы город не мог себе этого позволить.
   Лагерные зоны, покрывавшие, словно коростой, всё пространство тундры вокруг заводов, были уже разрушены и сожжены. Отстраивался центр города из многоэтажных домов, плотно скомпонованных вокруг пятачка Гвардейской площади. Из неё вытекали улица Севастопольская и Ленинский проспект, в облике которых мирно уживались все архитектурные веяния – от громоздких, словно комоды, старых зданий на скальных фундаментах, до краснокирпичных многоподъездных домов, приподнятых над землей на сваях, вмороженных в вечную мерзлоту.
   По ночам с окраин тянуло гарью – жгли бараки. Кольцо деревянных посёлков, с которых начинался город, истаивало, как снег под весенним солнцем. От чадящих кострищ ползли грузовики с убогой мебелью, вязли в глине новых дворов, навстречу им из города без сирен и спешки катились красные машины пожарников.
   Появились первые «Буратино» и «Гвоздички» – детские сады, отделанные с трогательной и даже несколько вызывающей щедростью. Витрины Ленинского проспекта начали пестреть всевозможными «Ладами» и «Северными сияньями» – магазинами и столовыми, которые словно бы спешили убрать со своих вывесок порядковые номера, по которым они ещё вчера различались. С вершины окраинного холма потянулись, врастая в низкое небо, ажурные фермы телевизионной вышки, а рядом, на соседнем холме, из ряби арматуры всё отчетливее прорисовывался купол плавательного бассейна.
   Но по мере того, как осваивался Егоров на новом месте и среди новых людей, по мере того, как привыкал к чередованию летних дней, слипающихся в один бессонный ком, и бездонных полярных ночей, ощущение, опалившее его при первой встрече с Норильском, не исчезало.
   У каждого человека есть свой предел мечтаний и устремлений. Старик, мирно доживающий дни, часто глубже и значимей себя в молодости и в зрелом возрасте, потому что предел его мечтаний уже не ограничивается служебным преуспеванием или семейным довольством. Он связан, не сознавая того, со всем мирозданием и вечным круговоротом природы. Так человек на войне, не важно, генерал или рядовой, значительнее себя в мирной жизни, личные его устремления неотрывны от устремлений всего народа. Точно так же любой человек, в сферу служебной деятельности или духовной жизни которого входят интересы не одного-двух, а многих людей, такой человек всегда глубже и значимей того, кто ограничивает себя рамками конкретных целей. При этом неважно, насколько реально практическое влияние человека на жизнь других людей, важно лишь, что это входит в круг его жизненных интересов не как средство придать себе значительности, а как сущее, неотрывное и естественное для него.
   В то первое бессонное лето Егоров принял Норильск, весь, целиком, с новыми фундаментами и с не успевшей ещё истлеть колючкой лагерных зон, вдавленной бульдозерами в ржавую грязь тундры, принял как данность, как судьбой назначенный долг, а дальнейшее зависело от него, от его жизни, вплетенной в жизнь города.
   Отсюда проистекало чувство значительности, производимое Егоровым на окружающих. Подобно тому, как бывают люди, равные своим поступкам и разговорам, или даже по масштабу мельче собственных дел, так и Егоров был крупнее того, что он делал и говорил. При всей свой простоватости он был не из тех, кто исчерпывается до дна в первых же разговорах. Даже за его природной неторопливостью и немногословной доброжелательностью люди угадывали нечто большее, чем то, что может быть легко выражено словами.
   Некоторая суховатость, появившаяся в его характере уже в Норильске, было воспринята новыми сослуживцами как должное. Накопленный опыт и давняя привычка видеть правильность своей жизни в точном и добросовестном исполнении своих обязанностей, всегда дававшая Егорову гарантию душевного равновесия, быстро выдвинула его в норильской прокуратуре, как и раньше в Свердловске, в ряд людей, несущих основную нагрузку в любом деле, без срывов и яркого блеска, создающих благоприятный фон для успешных исканий более дерзновенных коллег и надежно страхующих дело при неудачах. В праздничных застольях, вместе с женой, под стать ему доброжелательной и легко смущающейся уральской казачкой с тонким смуглым лицом и короткими черными волосами, он представлял собой всю ту же категорию людей, которые, как и в работе, создают благодатный фон для остроумцев и заводил. Они не из тех, кого спешат пригласить в первую очередь, но кого нельзя не позвать, если хочешь создать ощущение полнокровности праздника.
 
   И вот он сидит в своём небольшом кабинете, старший следователь Николай Тихонович Егоров, похожий скорее на озабоченного годовым отчётом бухгалтера, чем на ответственного работника прокуратуры, машинально постукивает пальцами по картонной папке и рассеянно, с неприязнью, поглядывает в окно.
   В кабинете он не один. Рядом, пристроившись на краю стола, стремительно строчит в блокноте, делая выписки из пухлого тома следственных материалов, молодой человек с тусклым, словно бы неумытым лицом, в сером пиджачишке, с галстуком под ковбойку и в таких же тускло-чёрных, как и у Егорова, ботинках.
   Этот молодой человек – Павел Волчков, корреспондент норильского телевидения, «Паша», как его ласково называют в очередях. И внешне, и по складу мышления он не более притязателен, чем любой из обладателей черных меховых ботинок и таких же стандартных овчинных тулупов с брезентовым верхом (их тоже партиями завозили в Норильск по спецзаказу). Его еженедельные выступления в субботней программе всегда посвящены внутригородским делам – движению автобусов, работе магазинов, недостаткам в снабжении. Темы эти близки и понятны каждому, поэтому Волчков гораздо популярнее в городе, чем другие тележурналисты, подражающие высоколобым обозревателям московского телевидения, передачи которого идут по системе «Орбита».
   – И эта сюда попала, надо же! – вполголоса комментирует он свои записи. – А папа-то у неё!.. Опять управление торговли. А я, дурак, пять лет уродовался, пока получил свой диплом!..
   Документы, из которых Волчков делает выписки, – материалы следствия по делу группы жуликов, которые торговали фиктивными дипломами институтов и справками об успешной сдаче экзаменов и зачётов (такие справки нужны заочникам, чтобы производство оплатило расходы на дорогу и учебный отпуск). Клиентура мошенников оказалась настолько обширной, что всё расследование заняло больше трёх месяцев, а судебный процесс целую неделю давал обильную пищу толкам и пересудам.
   Этому процессу Волчков и собирается посвятить субботний комментарий. Из следственных материалов он выписывает фамилии «потерпевших», не упомянутых на суде или упомянутых вскользь. Материалы предоставлены в его распоряжение Егоровым по указанию прокурора. И хотя самому Егорову это дело обрыдло до последней степени, он терпеливо отвечает на вопросы Волчкова, разъясняет ссылки на статьи Уголовного кодекса, затем его взгляд вновь обращается к окну.
   Начало апреля. По календарю – второй месяц весны. В просвете между темно-красными блоками соседних домов сверкает промороженный льдистый наст. Вдалеке, на горизонте, из снежной равнины прорастают каменистые отроги Хараелаха, где-то там, за мертвящей стылостью плоскогорья – Имангда, Макус, 14-й и 15-й гидрологические посты.
   Щедро залитый солнцем город и люди, пробегающие по тротуарам в шубах с поднятыми воротниками и в надвинутых на глаза шапках, густые выхлопы машин, тотчас сносимые резким ветром, застарелая куржа на оконных карнизах, – всё это Егорову давно привычно. Но одновременно, как и у всех северян, это полнокровное апрельское солнце невольно вызывает в памяти мягкие весенние дни материка с утренней капелью, с цветением вербы в синих вечерних тенях. Не то чтобы тоскливость, но что-то похожее на чувство обделенности рождает у Егорова обманчивая ласковость этих дней. В Ялту бы такое солнце, думает он (там уже неделю отдыхает его жена с дочками), а вот поди ж ты, пишет жена, дожди…
   – Всё. Ну, выдам я им! – Волчков кидает авторучку в нагрудный карман пиджака и с треском захлопывает блокнот. – В субботу, семь тридцать, – напоминает он. – Мы тут подсняли синхрон с вашим прокурором. Экземпляр этот ваш Ганшин! Он угостил меня чёрным кофе. Прокурор с чашечкой кофе, никогда такого не видел. Знаете, чего ему не хватает? Котенка. Чтобы он держал его на коленях и поглаживал, говоря на предмет преступлений и прочих разных вопросов!
   Волчков намеренно употребляет неправильные обороты, он разнообразит язык, обиходный и поднадоевший инструмент свой профессии, как шоферы иногда оплетают руль яркими проводками, а слесари вытачивают рукоятки отверток из набора цветных пластмасс.
   – А ты много прокуроров видел? – интересуется Егоров, усмехнувшись меткости замечания. И тут же гасит усмешку, он не намерен обсуждать с Волчковым своего начальника.
   – Сказать по правде, вообще не видел, ни одного, – признается Волчков с простодушием, подкупающим в его передачах. – И ожидал, что у прокуроров зад – как бы это лучше сказать? – пошире. А вообще-то он вроде бы ничего. Сам позвонил, предложил интересную информацию. Даже поворот подсказал. Прикинуть по этим вот спискам, в какой организации больше тщеславных дамочек, которые не мыслят себя без верхнего образования.
   – Кому позвонил – директору студии?
   – Мне – персонально. «Павел Филиппович, не посетите ли вы меня как-нибудь на досуге?» «Как-нибудь на досуге!» Конечно, я сразу всё бросил и прикатил. А директору что, сам прокурор дал материал. С него и спрос, если что будет не так.
   Несмотря на иронию в тоне Волчкова, чувствуется, что внимание прокурора ему польстило.
   – Между нами, Николай Тихонович, это правда, что ваш Ганшин копает под Трушкина?
   Егоров молча пожимает плечами, давая понять, что если у прокурора в самом деле есть какие-то счёты с начальником управления торговли, то его это мало интересует.
   – Что ж, похоже, что он своего добьётся. Слухи, – объясняет Волчков. – Только слухи. На бюро горкома партии меня не приглашают, рылом не вышел. Но есть у меня некоторых соображений, что так оно и будет. Некоторых неофициальных соображений. Ну, спасибо вам за этих вопросов!
   Волчков упаковывается в тулуп и исчезает. Егоров переносит со стола в шкаф папки следственных материалов, место которым теперь в архиве. Глядя из окна, как внизу разворачивается грязно-зеленый «уазик» телестудии, некоторое время думает над словами Волчкова.
   Ганшин фигура, действительно, необычная для такого поста, как прокурор города. Тем более в Норильске, где из-за удаленности от Красноярска и Москвы гораздо весомее роль каждого из звеньев, составляющих громоздкий, одновременно взаимодействующий и взаимоборствующий механизм городского управления.
   Тридцать семь лет, спортсмен, эрудит, остроумец того образца, что начал штамповаться столичными ВУЗами в середине 50-х годов, когда, поотстав от сверстников, заканчивал своё образование и Егоров. Говорили, что после окончания Ленинградского университета Ганшин работал на материке, где-то в Ставрополье, недолго. В Норильске начинал следователем по особо тяжким преступлениям, следователем, по отзывам, был неплохим. Он был известен в городе как лектор-международник с острым, порой даже слишком своеобразным пониманием многих проблем, как человек с корнями дружеских связей в среде инженерной и творческой интеллигенции гораздо более прочными, чем среди партийных работников и руководителей городских организаций.
   Люди его склада и возраста, с их вызывающими очками в тонкой золоченой оправе, с их склонностью к иронии, с их грубой вязки свитерами, верность которым они сохранили со студенческих лет, такие люди давно уже были привычными для Норильска в кабинетах начальников цехов, проектных и конструкторских групп, даже в роли главных инженеров заводов и рудников. И всё же назначение Ганшина прокурором, формально произведенное краем, а фактически по предложению с места, было воспринято в кругах, причастных к таким событиям, как случайность, курьёз, кем-то найденный временный выход из противоречиво сложившейся ситуации.
   Но довольно скоро все почувствовали, что маховики механизма, регламентирующие жизнь города, обладают слишком большой инерцией, чтобы можно было приостановить их движение, а тем более повернуть вспять. Время шло, Ганшин прочно обосновался в своём просторном кабинете с окнами, выходящими на Гвардейскую площадь, и покидать его, судя по всему, не собирался. И уж во всяком случае, он не производил впечатления человека, понимающего временность своего положения.
   С его назначением роль прокуратуры в жизни города, этого небольшого реле, скрытого от стороннего наблюдателя в глубине механизма, не стала более явной, но в самой прокуратуре живо ощутились новые веяния. Для начала с легкой руки Ганшина прокуратура, а потом суд и милиция приобрели репутацию мест, приличных для отбывания двухгодичной трудовой повинности, в те времена необходимой после окончания школы для поступления в институты. Штаты младшего технического персонала, всегда неполные из-за низкой зарплаты, быстро заполнились девушками из материально обеспеченных семей, каких в Норильске при ощутимых северных льготах было немало. На лестничных площадках и в кабинетах курили, кокетничали с лейтенантами и сплетничали по телефонам юные конторщицы в мини-юбках. Они же в свободное от этих занятий время рассылали повестки и в меру навыков, полученных на школьных уроках русского языка, вели протоколы судебных заседаний.
   Другое было серьезней. Начиная расследование, особенно по делам, где затрагивались интересы влиятельных в городе лиц, теперь далеко не каждый следователь мог быть уверен, что от прокурора не поступит распоряжение прекратить дело или повернуть следствие в другое русло. При этом о причинах таких распоряжений можно было только догадываться. Такой стиль работы большей частью сотрудников расценивался как непоследовательность, а меньшинством, как и всегда наиболее горячим, как непринципиальность и угодничанье перед мнением «всего города».
   Егоров сочувственно относился к недовольству коллег, которым по приказам Ганшина, обычно имевшим форму товарищеского совета, приходилось перестраиваться или ограничивать круг расследования. Но по привычке делать выводы на основании фактов, а не слухов, с собственной оценкой прокурора не спешил. Что бы там ни говорили, а у него пока не было к Ганшину никаких претензий. Больше того, это последнее дело о торговле дипломами только благодаря прокурору получило больший резонанс, чем просто дело о мошенничестве. Егоров не вдавался в причины, которыми руководствовался Ганшин, но такой подход к следствию, при котором выявляются не только основные, но и побочные аспекты преступления, его устраивал.
   Вместе с тем, если имели почву принесенные Волчковым слухи о взаимоотношениях Ганшина с начальником управления торговли Трушкиным (а какая-то доля истины в словах Волчкова была), этого нельзя было оставлять без внимания. Будучи человеком гораздо более опытным, чем молодой журналист, Егоров без труда определил направление удара, который наметил прокурор, давая Волчкову внешне невинный совет: подсчитать по спискам «потерпевших» от жульничества с дипломами, в какой из организаций больше «тщеславных дамочек». Возможно, из-за тщеславия, а вернее потому, что среди завмагов и продавщиц у мошенников было больше знакомых, но управление торговли в таком соревновании получало первое место. Вряд ли обнародование этого могло серьезно повредить Трушкину. Извлекаемый отсюда вывод о недостатках воспитательной работы с кадрами был явно не из тех, что приводят к освобождению человека от занимаемой должности. Тем более руководителя такого масштаба, одного из старожилов Норильска и самых влиятельных людей в городе. Больше двадцати лет Трушкин возглавлял управление торговли Норильского комбината, под его руководством обеспечивалась доставка в навигацию ежегодно более миллиона тонн грузов, необходимых для того, чтобы одевать и кормить зимой стотысячный город.
   Всё правильно. Но если у кого-то были причины добиваться устранения Трушкина от дел и если этот или, вернее, эти кто-то имели весомый голос в управлении комбината, в горкоме партии или в горисполкоме, телепередачу такого плана не следовало недооценивать. В общем, если всё это так, а на это было очень похоже, то и он, Егоров, невольно оказался втянутым в эту борьбу.
   Над этим следовало серьёзно подумать. Он не любил, когда его руками делают дело, конечных целей которого он не понимает.
 
   Егоров возвращается к столу и раскрывает папку с материалами о самоубийстве старшего техника-гидролога Неверова на посту № 14. Эту папку принесли ему утром от прокурора с просьбой ознакомиться и высказать своё мнение.
   Больше года она пролежала в архиве. Документы в ней успели спрессоваться, пропитались специфическими запахами больших хранилищ, запахами пыли и беды (так иногда кажется Егорову), но подсохли только с краёв. Середина листов свежа, строчки кажутся написанными только вчера, и это немного мешает Егорову определить своё отношение к делу, как трудно бывает сделать заключение о недавнем происшествии не потому что картина происшествия неясна, а потому что в любой момент могут поступить новые сведения, меняющие местами причины и следствия.
   Снова, не торопясь, уже второй раз перебирает Егоров листки из папки.
   Протокол осмотра места происшествия.
   Заключение судмедэкперта. (Егоров выделяет фразу: «Признаков алкогольного опьянения не обнаружено»).
   Показание рабочих-гидрологов.
   «Личное дело» Неверова из отдела кадров Гидрологической службы, листок по учёту кадров с фотографией 3 на 4.
   Егоров приостанавливает движение руки. Длинные темные волосы, молодое, ничем не примечательное лицо с правильными чертами и застывшим, как и на большинстве таких снимков, выражением скованности и словно бы недовольства.
   Полстраницы врезанных шариковой ручкой в бумагу строк – автобиография по неизвестно кем и когда составленному шаблону:
   «Родился в 1938 году в Москве в семье служащих.
   Отец, Неверов Андрей Иванович, по образованию педагог, работает директором школы.
   Мать, Неверова Варвара Степановна, по образованию экономист, служащая Госплана РСФСР.
   В 1958 года, после окончания средней школы, поступил на физико-математический факультет МГУ им. Ломоносова, с четвертого курса был отчислен за академическую неуспеваемость, после чего работал лаборантом на кафедре математики вплоть до отъезда в г. Норильск.
   Беспартийный, правительственных наград не имею, под судом и следствием не состоял, гражданских прав не лишался».
   Список личного имущества.
   Разрешение милиции на хранение и ношение огнестрельного нарезного оружия, фиолетовый штамп: «Без права охоты».
   Свидетельство о смерти.
   Все документы составлены с обстоятельностью, которую ценит Егоров, он с уважением думает о следователе, который вёл это дело. Жаль, что он перевёлся на материк, с ним полезно было бы поговорить.
   Да, всё убедительно. И всё-таки чего-то Егорову не достаёт, ощущение какой-то незавершенности не оставляет его. Но он отдаёт себе отчёт в том, что это ощущение может возникать от того, что к этой архивной папке по каким-то причинам привлечено особое внимание. А при пристальном рассмотрении любой факт, даже самый бесспорный, может казаться подозрительным.
   Раздаётся телефонный звонок. Секретарша прокурора ледяным тоном сообщает, что следователя Егорова вызывает Вячеслав Николаевич Ганшин. Она не знает причины вызова, но если бы Егорова ожидали неприятности, это доставило бы ей гораздо больше удовольствия, чем неприятности любого другого сотрудника, всегда вносящие приятное разнообразие в жизнь девиц из приёмных. Её тон – следствие давнего выговора, который он сделал ей из-за хамской манеры разговаривать с посетителями.
   Егоров завязывает тесемки папки и выходит из кабинета. Пристукивая папкой по колену, идёт серыми коридорами здания, вместившего прокуратуру, суд и милицию, этого каменного первенца Норильска с метровой толщины стенами, с недосягаемыми потолками. Из-за дверей доносятся телефонные звонки, дробь пишущих машинок, проходят сотрудники, озабоченные и беззаботные, на ходу обмениваясь приветствиями и новостями. Прокуратура живёт в обычном ритме, перерабатывая свою долю отходов стотысячного города, в котором преступления и нарушения законов вполне в рамках нормы.
   При появлении Егорова в приёмной секретарша вытягивается на стуле, как при команде «смирно», одновременно безуспешно пытается натянуть край юбки на свои вызывающие коленки.
   – Вячеслав Николаевич занят, он разговаривает по телефону, – извещает она, но лишь пожимает плечами, когда Егоров, сухо кивнув в знак того, что принял её слова к сведению, проходит в кабинет прокурора.

III

   Вячеслав Николаевич Ганшин, прокурор города Норильска, занят, он разговаривает по телефону.
   Удобно вытянувшись, точно в шезлонге, в рабочем кресле, слишком просторном для его сильного сухощавого тела, изредка перемежая речь собеседника любезными «э-э, разумеется» и «э-э, благодарю», он в то же время словно бы любуется рантом своих меховых ботинок, не оставляющих никаких сомнений, к большей или меньшей части Норильска относится его прокурор: ботинки импортные, добротные, с матово поблескивающими носами.
   Любой человек, застигнутый посторонним, а тем более подчинённым, за телефонным разговором явно не служебного свойства, постарается перенести его на другое время или хотя бы придать репликам видимость официальности. Оглянувшись на стук двери, Ганшин жестом предлагает Егорову входить и располагаться, но не меняет ни позы, ни выражения светской любезности на обветренном лице со следами свежего загара от первых весенних лыжных вылазок в тундру.
   Егоров кладёт папку на стол и отходит к окну. Щурясь от обилия солнечного света, обегает рассеянным взглядом ломаный очерк предгорий Шмидтихи и Надежды, источенных штреками, облепленных крытыми галереями и террасами вскрышных отвалов. Западные склоны гор словно бы раскалены, восточные затягивает мутная предвечерняя синь. Бесконечным потоком втягиваются в неё самосвалы, натужно одолевающие подъём, встречные машины без задержки, как детишки на санках, скатываются по широкой бетонке к парующему от сбросов ТЭЦ озеру Долгому, оставляя позади вспышки сварки, движение электровозов на маневровых путях, неторопливо вспухающие и так же неторопливо тускнеющие зарницы шлаковых сливов.