Левитов Александр Иванович
Бесприютный

   Александр Иванович Левитов
   Бесприютный
   I
   Я сидел у ворот на лавочке в одной маленькой пришоссейной деревушке, весь отдавшись немому созерцанию шумных шоссейных проявлений.
   Все обстояло благополучно: в десяти домах, из которых состояла деревушка, я насчитал шесть кабаков, три белые харчевни, два постоялых двора и несколько мелочных лавочек. Такой широкий коммерческий размах и притом в таком незначительном уголке давал бы самое отличное понятие о торговой предприимчивости туземцев, если бы вся деревенька в буквальном смысле не была залита мертвецки пьяными толпами, которые бесновались на улице на разные манеры.
   Звуки гармоник и балалаек, лившиеся из широко распахнутых кабаков, горластые песни и унылые взвизги искалеченных шарманок -- все это скорее располагало думать не о торговом пункте, в котором кипит энергическая и более или менее молчаливая работа, а как бы о каком-то сказочном острове беспрерывных веселостей и наслаждений...
   Бравой походкой, нисколько не свойственной сивым бородам, ко мне подскочил вдруг какой-то старик, голова которого вся поросла седыми лохматыми космами. Театрально подперши руки в бока, он уставил в меня свои маленькие, суженные глазки и с азартом закричал:
   -- Подь сюда! подавай мне, майору, сию же минуту лепорт.
   Тут старик топнул ногою, сморщил брови, повелительно надул губы -- и в такой позе долго и пристально всматривался в меня, как будто заранее обсуждая содержание ожидаемого от меня лепорта.
   -- Ха, ха, ха! -- разразился он наконец старческим хохотом, пополам с удушливым кашлем. -- А ты думал, золотой, что это я на тебя вправду командую? А, ха, ха, ха! Нет, брат, я добрый.
   Несмотря на разные развеселые шутки, которые проделывал старик, мне легко было поверить словам его рекомендации: красноватые и слезливые глаза его в действительности была очень добры и кротки.
   Еще в первые дни моего знакомства с деревушкой, прежде всех ее шоссейных див, я уже приметил этого старика в истасканном сером чапане, молодецки накинутом на одна плечо, и всегда без шапки. Случалось и так, что его выкрики залетали с шоссе в мою комнату и будили меня. Они даже предупреждали ранние звуки пастушьего рога. Одним еще только глазком солнце поглядывало на шоссейные безобразия, проделанные ночью, а уже мне слышно было, как старик то, как бы буйствуя, погаркивал на проезжавшие по улице народы, возводя их, более чем скромные, общественные положения в высокие ранги генерал-майоров, полковников и даже, как он говорил, фидьмаршалов, то своим обыкновенным ласковым тоном он приветствовал всю эту трудовую, закорузлую и потому страшно обозленную толпу грациозными эпитетами, вроде: золотенького, милашечки, голубочка, андельчика и т. д. до бесконечности.
   Еще на желтом от ночной росы шоссе реяли какие-то серенькие игривые тени, обыкновенно летающие в предутренней молчаливой природе, еще из пьяных голов, беспомощно приютившихся в канавах, прохладная ночь не успела прогнать сумасбродных грез, а старик уже дежурил на шоссе и, по своему обыкновению пошумливал и погаркнвал:
   -- Литенант! Ты што делаешь, бес? А?
   -- Пааш-шол-л тты!.. -- уклончиво отвечало ему веселое утро угрюмым и пропившимся басом.
   -- Как пошол! Ты это, дьяволок, лошадей-то мутной водой поить вздумал? Ты рази не знаешь, как лошади на вашего брата за это серчают?.. А?..
   -- Па-аш-шол!..
   -- Осина горькая! Поди чаю напейся с похмелья-то али вина. Очнись! Я уж сам коней-то напою. Нечево кулачиной-то намахиваться. Сам тебя завсегда могу смазать, золотенький! Этак ли тебе сладко покажется от моего засвету!.. Хе, хе, хе!
   -- Па-аш-шол-л! -- Вместе с пропившимся утренним голосом погромыхивали бубенцы чьих-то измученных и потому вздрагивавших лошадей.
   Слышно было, как кто-то пересиливал кого-то, потом что-то тяжелое грузно бухалось в телегу, раздавался топот копыт, сопровождаемый звоном бубенцов, -- и после всего этого на затихшем на минуту шоссе снова полетывал беззаботной птицей веселый крик старика:
   -- С бог-гом! Супруге! Деткам! Скажи им: дед, мол, вам по гостинчику обещал принесть. Хе, хе, хе! Любят ребята гостинцы-то есть...
   Как-то особенно приятно было просыпаться от этого веселого и шутливого голоса.
   Встанешь, разбуженный им, выйдешь к воротам и видишь: стоит на шоссе какой-то отрепанный старикашка в самой обеспеченной позе, распевает он различные веселые песни, прерывая их по временам для того, чтобы предупредить путников насчет приятных случайностей, могущих встретиться с ними на шоссейном пути.
   -- Э-э-э! Проснись, проснись поскорее, удалец! А то на одной оглобле домой-то поедешь. Вишь, вон молодцы-то какие милые в канаве-то залегли. Это они твои бочоночки облюбовывают...
   -- Што? што? -- торопливо спрашивает сонный проезжий.
   -- Ничево! Губернатор проехал сейчас, так приказывал тебе верхнюю губу колесом отдавить. Распустил ты ее очень по дороге-то. Эх! Не бережлив же ты, паренек, насчет губ, -- шутил старик, между тем как милые молодцы, любовавшиеся на бочонки проезжего, подняли из канавы шершавые головы и принялись грозить старику:
   -- Погоди, майор! Погоди, старая шельма! Попадешься ты к нам когда-нибудь в лапы. Мы тебя погладим...
   -- Ладно! -- соглашается старик -- и в ту же минуту всем его вниманием овладевает какая-нибудь другая жизнь, появившаяся на шоссе.
   Мне давно хотелось затащить к себе этого старика -- и вот он сидит со мной на приворотной лавочке, наивно рекомендует свою собственную доброту, дружески поталкивает в бок и, осмотревши меня своими как бы на что-то жаловавшимися глазами, вдруг осведомляется:
   -- А что, полковничек (как бы тебе о сем деле доложить?), нет ли у тебя пятачка взаймы до завтрашнего утра? Верь, друг, отдам. Вот наношу завтра воды в трактир -- и отдам. Я на этот счет справедлив. Ты, может, полагаешь, что я, выпивши, забуяню или за нехорошие слова примусь? Ни! Ни! Выпить я --выпью; но забидеть кого... Да сохрани меня царь небесный!
   Говорил это старик убедительным тоном человека, который все свои силы направил к тому, чтобы и другие, как и он, выпивать бы себе выпивали, а буянить или нехорошими словами ругаться -- ни, ни! Сохрани бог!
   -- Ух! Забрусило как натощак-то! -- блаженно покряхтывал старик, закусывая крендельком наскоро обделанную выпивку. -- Как есть по-майорски хватил -- цельную косушку. Хе! То есть так это приятно спросонья старичку божьему опохмелиться. Очень дюже согревает. Я только одним вином и держусь теперь. Ежели бы я им не занимался, давно бы уж и порешил. Так точно! Ты, брат-полковник, не сомневайся! Нечево на меня глазами-то вскидывать... Мне об этом лекарь один говорил. Он теперь, известно, сам с кругу спился -- и, признаться, даже в запивойстве в своем приворовывать по-малости стал: но л-леч-чить... размое мое!.. Можно чести приписать! Имеет похвальные листы от именитых господ. Бумаги широкие -- и все с разноцветными печатьми: кое место из красного сургуча приляпана, кое из зеленого. Ну, теперича ходит он по нашим палестинам и, к примеру, исцеляет... Так што же я тебе скажу, сударь ты мой? Сидим мы с ним однажды в кабаке, он мне и объявляет: ежели ты, говорит, Федор, не желаешь скончаться скоропостижно, так до самой смерти без перерыву и пей. И не увидишь, говорит, как умрешь. Словно как бы на тележке под гору скатишься... А перервешь, будет с тобою удар. У него таких случаев много бывало, -- как же! Я, признаться, верю ему, потому ах какой добрый человек этот лекарь! Да по нашим сторонам и все ему верят и денег с него никто не берет ни за еду, ни за ночлег; а бабы ему так и рубашками жертвуют -- старенькими. Нельзя, друг, не жертвовать. Слаб, слаб; а все же он человек есть. Так ли я говорю, господин фидьмаршал?
   -- Так! Так! -- поспешил я согласиться с стариком, не желая прерывать ринувшегося на меня словесного потока, который лился из стариковских уст с тем поражающим обилием, с каким обыкновенно разговаривают люди, приученные своею придорожною жизнию непременно потолковать с первым встречным.
   -- Не такай, голубица! Не поддакивай! -- остановил старик мое поспешное согласие с выраженным им мнением. -- Сами знаем, что добродетель-то значит. У нас тут, вот я тебе расскажу, каков случаек был: пленного турку ребята наши до смерти зашутили. От Севастополю он остался. Встретился кто, бывало, с ним на улице, сейчас его в бок. "Здравствуй, говорят, туретчина!" Известно, он одинокий -- и опять же нехристь. Бывало, хватят-хватят по колпаку-то по ихнему; а он только что глаза уставит, ровно бы барашек бесноватый, а из глаз у него слезы-то, слезы-то... Ах, б-боже ты мой милосердый! Помирать стану, так вспомню, как эти грешные слезы точились... Три года мучился он таким-то манером, -- ругаться было по-нашенскому привыкать стал, и все-то это в аккурате; ну, однако, слег -- не стерпел... Вижу я, расплохие его делишки, прихожу: сейчас ему водки, горяченького пирожка такожде кое-откуда раздобыл. Гляжу: он пялит на меня глаза, словно бы и я его, как ребята наши, бить собираюсь, -- руками на небо кажет и со слезами хрипит мне: Рус! Рус! Старык! Господы!.. Так вот ты и думай тут, господин полицмейстер, что значит добродетель-то свою объявить человеку: нехристь, а ежели ты с ней по-душевному обойдешься, так и ей небось господь-то бог батюшка за первое дело припомнится...
   Но в этом разе я очень грешон! --сокрушенно исповедовался старик. --Потому как, -- растягивал он свою речь, -- повадился я к тому турку каждый день с винищем с эстим -- поганым -- шататься, -- полагал дурак, что это ему в утешенье и в усладу пойдет -- и так это он от меня к вину приучился... Так приучился, -- страсть! Умирать когда стал, совсем напоследях уж бормочет: "Дай-ка, дай!.." -- говорит. Даешь!.. Потому, как не дать больному человеку?.. Но, милый генерал, заместо тово, я всегда желал его, штобы, то есть, к христианской вере... Не попущено!.. Все грехи наши!.. А? Как ты рассуждаешь? Ежели бы не грехи-то?.. А?..
   Глубокое уныние, с которым старик делал последние вопросы, было нарушено приходом к нам содержателя того постоялого двора, в котором я приютился. Это был высокий, крепкий старик, в дутых, ярко вычищенных сапогах и с большою связкой ключей, висевшей у него на поясе. Он тоже уселся с нами на лавочку и, снисходительно улыбаясь, выслушивал, как Федор Василич рекомендовал мне его как самого лучшего губернатора.
   -- Нет, ты гляди, баринок, -- с непоколебимой верой в состоятельность своих слов покрикивал Федор Василич. -- Глянь: чем это не губернатор. Он всей деревне у нас комендант, Ах-х! И добр же только! Какой он мне --пьянице -- завсегда приют дает: летом на сене, зимой на печи разлягусь, --беда!
   Говоря это, старик любовно обнимал и целовал степенного содержателя постоялого двора, повертывал его предо мною во все стороны, показывая мне таким образом то его широкую ситцевую спину и высокие светлые задники сапог, то тоже ситцевую и широкую грудь и снисходящее до шутливой улыбки, серьезное стариковское лицо -- и подобные переверты продолжались до тех пор, пока какая-нибудь новая сцена на улице не призывала майора на подмогу своей беспомощности.
   -- Майор! Друг! -- кричал кто-то у окошка, колотясь головой об грядушки телеги, которую с увлекающей бойкостью несла по шоссе маленькая вятка, увешанная бубенцами малинового звону. -- Приостанови, сердечный, дьяволенка-то! Купил себе нового черта; ни за што не стоит. Уж я ему и бубенцы-то новые понавешал (слышь, вон как позванивают, -- разлюли малина!), и розовых лент-то в гриву наплел, -- бесится -- и кончен бал!
   -- Хо, хо! -- завопил майор не своим голосом, покидая тряску, которую он задавал содержателю постоялого двора, и бросаясь на середину шоссе, прямо наперерез взбудораженной хозяйскими ласками лошади. Схвативши ее за узду в то время, когда она бешено встала на дыбы от неожиданного препятствия, майор радостно вскрикивает:
   -- А-а, Гаврюша! Т-ты? Как супруга? Детки?
   -- Слава богу! -- отзывается Гаврюша, барахтаясь в телеге. -- Майор! Подними, милый человек...
   -- Вот чудачок-то у нас, сударь! -- сказал мне содержатель постоялого двора про майора. -- Стар, стар, а сколько он этого винища осиливает!.. К ночи иной раз только ополоумеет. А смолоду что было, ежели бы вас известить, так это истинно страсти господни!..
   -- Да что же он у вас такое? Кто? -- полюбопытствовал я.
   -- Уж и не знаю, как вам доложить про него, милостивый государь мой! Теперь он, конешно, што вроде полоумного или блажного, но прежь того звонкий был человек.
   -- Звонкий?
   -- Так точно-с! Отличался Федор Васильев, может, на триста или на пятьсот верст по всей округе.
   -- Вот как?!
   -- Сущую правду докладываю. Человек был одно слово: ажже!..
   -- Как вы говорите, хозяин? Какой человек?
   -- Ажже, господин! Это он в старину сам себя прозвал на заграничный манер. Молод был, так перед девками хвастался, что он на всяких языках научился. А по-нашему ежели, по русскому, ха, ха, ха! по-простому, так это выйдет -- человек на все руки, -- и в рай, и в муки. Да вы его, ежели вам скучно у нас, порасспросите только, поразглядите, -- чудород, я вам доложу-с, -- ей-богу! Я, сударь, признаться, рос с ним -- с этим самым майором, и как в те времена каменной дороги еще не бывало, то наши родители шли больше насчет щетины. Признаться, тогда сухопут был большой, -- ну и обыкновенно родители наши хаживали тем сухопутом со щетиной в Москву, такожде с салом, с кожами, а бывало и иное: занимались, примером, насчет пера, пуху... Вот мы и растем. Растем и играем. Наши игры деревенские, известно какие, -- что увидишь, в то и играешь: орлишка молодого в грядках увидишь, его представляешь. Притаишься так-то, съежишься весь в каком-нибудь уголку и для того чтобы у тебя, как у орленка, губы белые были, то возьмешь, примером, слюны этак языком наточишь, да в каму к соседу и бухнешь украдкой...
   В редьку тоже, бывало, примемся, -- продолжал хозяин. -- Друг за друга ухватимся -- орем: "Дергай!" Майор всегда всех повыдергивал -- силен был!.. Переняли, сударь мой, и мы от родителев наших торговлю -- и пошли по ней в тихости с господом богом. Только вдруг из Москвы к нам в деревню весть приходит (а в Москву Федора Васильева, как он был очень боек, мастерству учиться послали), -- Федька, говорят, пропал! Известно, в деревне новостей мало, так мы годика два об Федоре поахали. Думали все: как так? Куда наша заноза девалась?..
   И вот, барин, как теперь вижу: сидим мы однажды на вечеринке, болтаем с девками, только вдруг входит к нам мужчина и говорит: "Вот они мы-то!" Смеется. Мы сразу Федор Васильева признали и обрадовались ему. Спрашиваем: как? что? Где пропадал?
   Пошел он тут пробирать нас стихами и прибаутками: был я, говорит (и все это скороговоркой отваливает!), в Италии, немного подалее, -- был в Париже, немного поближе. Совсем было родимую сторону позабыть хотел, да пришодчи на четвертое небо, опрос получал: а где, говорят, у тебя, детинка, пачпорт?.. Должен был по эфтим делам вертаться назад к батюшке с матушкой...
   В лоск уложил он своим стихом всю компанью; а сюртук был тогда надет на нем суконный, распервый сорт! Фалбара назади запущона, -- взгляни да ахни! На жилетке цепочка блестит, -- фу-ты ну-ты, перевернись! Ходит он так-то по горенке, сапогами поскрипывает; а девки на него так глаза и уставили, словно бы коза перед обухом...
   Садим мы наконец тово Федора играть с собой в карты, в три листа. Сел -- ухмыляется и ус поглаживает. Ну и обгладил же он нас вместе с этим усом! Каждый кон, каждую сдачу он, вражий сын, возьмет, да всем хлюсты и навертит, а себе три туза и обнаковенно огребает себе деньгу, яко щучину... Но чести приписать ему надоть, -- в конец не сфальшивал. Обругал он нас всех заодно нехорошим словом и девок не постыдился, а прямо это, сударь, напрямки запустил. Где вам, говорит, со мною играть? Поприутерли бы себе носы прежде. И тут же нам всю механику объявил, то есть как хлюсты подбирать; а деньги какие выиграл, с маху все пропил вместе с нами, по-товарищески, а кое девкам и ребятенкам на гостинцы бросил. Мы, толкует, в этой гнили не нуждаемся; а сам все цепочкой-то своей пошевеливает...
   Еще пуще у девок глаза на него разгорелись; а бабы, так те пристали к нему с умильными расспросами: ну, как же ты теперича, Федор Васильич, купец али до господ дослужился?..
   Засмеялся он тогда и зычным голосом вскрикнул: "Милые товарищи! Гайда в харчевню! Нечего нам, удалым молодцам, с бабьем речи тратить..."
   Так и не дал бабам никакого ответу!..
   Што, сударь мой, было тут у нас, у ребят, всякого буйства, я и сказать тебе не умею. Бесились года с два. Не только наша деревня, а даже какие по соседству с нами сидели, насквозь пропились... Соберут, бывало, нас старики на сход, -- сучинять примутся: "Ребятки! детищи наши! Побойтесь вы господа бога, -- войдите в разум! Ведь вас Федор, ровно бы бес, обуял". Глядя на стариков и мы прослезимся, бывало, -- примемся в ноги им кланяться... А ночью, глядь, он уж и орет: "Эх-эх-э! Молодчики, вы что же это? Своих стали в обиду допущать? Кто с Федор Васильевым за ведром отправляется?.."
   Ни за что, бывало, не стерпишь, как это он таким манером погаркивать примется! Гужом за ним все: иной из лавки к нему летит, иной из-под отцовского караула шарахается, а те от жен улепетывают... Гам по деревне-то, плач, драки; а мы-то себе на всю-то ночь-ноченскую закатимся! Грянем это песню, в гармонии вдарим, в балалайки... Дорога-то у нас, бывало, стоном стонет: о-го-го! по лесам-то, бывало, гудет... Вот они как, Федор Васильичи-то маклируют!.. Вал-ли!..
   Эх, раздолье! только, бывало, пошумливает Федор Васильев. И шут его, прости господи, знает, откуда он только выкапывал деньжищу эту страшенную? Все ведь эти оравы, какие с ним хаживали, нужно было ублаготворить до отвалу. Только, бывало, подплясывает да подсвистывает. Гуляй, молодцы! Наша взяла!
   Вдруг, глядь: опять наш Федор Васильев сгас. Сгиб, словно в воду канул...
   Вошли мы маненько после него в разум -- и перекрестились: слава, мол, тебе, господи! Улетел, сатана!..
   С немалым страхом наблюдал я после над кочевавшим из кабака в кабак с разными субъектами Федором Васильевым, отыскивая в нем ужасные черты того сатаны, от которого открещивалось, бывало, целое население. Действительно, огромная голова, окаймленная лесом седых волнистых вихров, делала этого человека похожим на статую Нептуна; но голова эта до того беспомощно клонилась к груди... А лицо так уж совсем не соответствовало грозно-божественным очертаниям головы: оно представлялось испуганным и болезненным, словно бы какая-нибудь сильная рука долго сжимала его в своем громадном кулаке и потом, вдруг отпустивши, оттиснула на нем таким образом следы своих линий в виде красных и синих морщин. По временам, впрочем, лицо это освещалось какою-то особенной энергией, однако вовсе не той, от которой, по рассказу содержателя постоялого двора, когда-то стоном стояла дорога и разбойницки гай-гакал лес. Напротив, старик выражал ее озадаченным обращением красноватых глаз к небу, колочением себя по расстегнутой груди и нервическим дрожанием тонких бледных губ.
   В таком непобедимом всеоружии майор часто устремлялся в самую середину целой толпы друзей, только что сейчас угощавших его и которые теперь из кабацкой духоты выбрались на шоссе с целью разрешить какой-то, должно быть, весьма важный и до крайности запутанный спор. Громкий, смешанный гул множества голосов, мускулистые, высоко махавшие в воздухе руки и наконец клочья летевшей во все стороны холстины и пестряди -- все это делало спор до того оживленным, что и проезжие люди, и мимо пробегавшие собаки описывали большие дуги для того, чтобы не быть втянутыми в круговорот этой неописанной страсти и не завертеться самим вместе с нею так же бешено, как вертелась она.
   -- Мил-лые! Гарнадеры! Да што же это вы, -- Христос с вами? -- вопрошал старик, безбоязненно бросаясь в самый разгар возбужденного на шоссе вопроса.
   -- Капут теперича майору пришел, -- потолковывали издали молодцы, вышедшие с гармониками полюбопытствовать для ради скуки насчет того, какая такая на дороге потеха идет. -- Уж кто-нибудь его там саданет!.. Ха, ха, ха!
   -- Надо так полагать, что "съездиют", -- рассуждали другие, хладнокровно ожидая счастливых результатов от предполагаемой "езды".
   "Езда" между тем в самом деле была до того необузданно быстра, что при одном намерении не только прекратить ее, а даже просто-напросто подступиться к ней, дух захватывало... Наподобие громадного, во все пары пущенного механизма, злобно, но непонятно ревела, стучала и грохотала мудреная поэма этой шоссейной "езды".
   -- Каков ты есть своему дому хозяин? -- козелковато, но еще состоятельно подщелкивал буйству главного голоса в механизме другой зубец, вострый и, должно быть, из самой крепкой стали...
   -- Мы хозяева! -- глухо ответил еще зуб, видимо тупой и пугливый, потому что, скрежетнув один раз, он только через долгое время повторил свое: "М-мы хозя-ва!" -- и затем окончательно был заглушен тысячью других голосов, хотя менее слышных, но зато до того дружных и бойких, что сквозь их слитно жужжавшую песню изредка только вырывалась азартно басистая нота: "Н-не-ет! С-стой! Шал-лишь!.."
   -- А право, сомнут они у нас старика. Ишь ведь вертит как, -- мельница словно! -- перебрасывались словцами зрители с гармониками.
   -- Беспременно! Как пить дадут, -- соглашались другие. -- Поминай теперь Федор Васильича, как его по имени звали, по отчеству величали. Они ведь, эти плотники-то владимирские, черти! С ними поиграй только, так сам в дураках останешься... Ха, ха, ха!
   -- Быдто это плотники? Истинно черти! Сцепились как, -- никого и не признаешь. Только клочья летят. И рубахи стали не милы, даром што жены пряли...
   Скоро, впрочем, хор, привлекший публику, стал понемногу ослабевать, --и потому из него вырвался другой, знакомый голос майора, из всех сил выкрикивавший такую молитвенную скороговорку:
   -- Братцы! Да что же это вы? Перекреститесь! Плотнички-умнички! Что это вы, господь с вами, как себя надрываете! Петя-голубчик! Перестань лютовать. Всех ты, петушок, пуще надсаживаешься... Ведь это он в шутку насчет, то есть, жены... Где ему?.. Полковнички, целуйтесь живее! Н-ну, мир! А ты тоже галдишь: мы-ста хо-зява! Над чем это ты расхозяйничался спьяну-то?.. Про тебя вон тоже ваши ребята толкуют, как ты рожь мирскую зажилил. Семь, друг, четвертей -- не картофельная похлебка. Только что-то добрые люди мало им верят, ребятам-то вашим. Так-тось! Ну, мировую што ль? Ходит? Я уж, брат, знаю... Хе, хе, хе!
   Певшая с такою дикой энергией машина совсем расхлябла от этого голоса. Как бы в глубокой устали она изредка только попыхивала своими первыми басистыми голосами, между тем как голоса второстепенные, прежде было забравшие так бойко и дружно, теперь окончательно замолчали... Наконец машина затихла совсем, как бы остановившись, -- и тогда уже явственно можно было видеть кучу людей, из которых одни целовались, с видимой целью помириться и на будущее время жить как можно дружнее, другие умывали окровавленные лица, третьи отыскивали сбитые с голов шапки и сорванные с шей кожаные кошели.
   -- Ишь ведь идолы расщепались как! Ополоумели ровно, -- удивлялся деревенский публикат. -- Батюшки! Светупреставленье, как есть! Гляньте-ко: у Федоски-то носа нет, только кровь одна!.. Ха, ха, ха! Урезонили же его...
   -- Добрые! -- похвалил наш майор кучку людей, теперь дружно и тихо о чем-то совещавшихся. -- Что за анделы ребята, -- сичас умереть! И оказия же только с ними приключилась, -- ей-богу! Допрежь все артелью живали, друг за друга горой стаивали...
   -- У тебя все добрые! -- с недовольством отвернувшись от старика, ответил ему содержатель постоялого двора. -- Палка-матушка плачет по этим по добрым-то. Буйства какого наделали посередь белого дня. Тут, брат, тоже господа проезжающие разъезжают...
   -- Э-эх ты, друг сердечный! -- почему-то пожалел его старик. --Пр-роезжающие!.. Што же теперь, и слова нельзя сказать никогда?.. Проезжающие!..
   Проговоривши это, Федор Васильев смиренно поплелся к кабаку, из окон и дверей которого давно уже ласково и плутовски-секретно подманивали его какие-то чем-то как бы переконфуженные лица толстыми и мозолистыми пальцами...
   II
   Проснувшись одним утром, я увидел, что обжитая мною комнатка вмещает в себе не одну мою тоску. На полу, в уголке, как раз напротив моей кровати, застланной пахучим сеном, лежал какой-то серый армяк с длинным кожаным воротником. Из-под армяка, с тем многознаменательным молчанием, которое примечается в ржавых старинных пушках, расставленных по некоторым нашим городишкам, в видах напоминания славных отечественных событий, на меня сурово и презрительно поглядывали большие, но истасканные и грязные сапоги. Затем уже виднелась косматая, седая головища, безмятежно покоившаяся на большом, костистом кулаке.
   -- Ну уж это ты, майор, напрасно так-то, -- сердито заговорил содержатель постоялого двора, входя ко мне в комнату с звонко кипевшим самоваром. -- Я, друг, вашего брата не очень одобряю за такие дела. Эва! К господину в горницу затесался!.. Хор-рош!
   -- Толкуй про ольховые-то! -- по своему обыкновению не задумываясь, ответил майор, живо выхватывая из хозяйских рук самовар и устанавливая его на столе. -- Я, брат, теперь сам стану служить барину, потому я очень его полюбил со вчерашнего числа. Мы с ним таперича без тебя обойдемся чудесно! Ему со мною веселее будет, а я тоже за его харчами приотдохну малость... Где у тебя чай-то, полковник? В шкатулке, што ли? Так ключ подавай.
   Я покорно подал старику бумажный картуз с чаем.
   -- Вот это чаек! -- понюхивая и заваривая чай, толковал майор. -- Это, брат, признаться... Точно, что чай! Рубля три небось отсыпал за фунт-от?.. Этого, друг, ежели чаю попьешь, -- наставительно обратился он к хозяину, --так, пожалуй, и опохмеляться не захочешь, сколь бы в голове ни звонило... А ты опохмеляешься по утрам-то? -- перескочил он вдруг ко мне. -Дай-ка на косушечку, я прихвачу покамест на свободе. Оно перед чайком-то, старые люди толкуют, в пользу...