Но прихотливы бывают дорожные думы... Идете вы и думаете: что было бы, ежели бы все это, не вынесши своей тяжкой боли, вскрикнуло вдруг?
   Я не успел ответить себе на этот вопрос. Теокритов прервал мои думы.
   -- Если вы не хотите идти в такую жаркую пору, -- сказал он, -- я приглашаю вас зайти к моему деду. Скоро будет небольшой выселок на дороге: у него тут бахчи и постоялый двор.
   -- Я не прочь отдохнуть, -- согласился я.
   Очень скоро завиднелись с горы крыши выселка. За полверсты по обеим сторонам дороги потянулись бахчи, обрытые глубокой канавою. Кроме сплошной зелени свеклы, арбузов и дынь, покрывавшей бахчи, на них возвышался высокий лес ярко-желтых подсолнечников. Стая бахчевых собак встретила нас громким лаем. Седой сгорбленный старик торопливо выбежал из соломенного куреня усмирять их.
   -- Арбузиков, што ль, вам? -- спрашивал он. -- Не поспели еще.
   -- А ты нам, дедушка, спеленьких откопай, -- заговорил Теокритов.
   -- Родимый ты мой! Как это ты попал сюда? -- пытал дед, признав наконец внука.
   -- Проститься пришел, дедушка. В Москву иду.
   -- Зачем?
   -- Счастья искать.
   -- Дай тебе бог! Пошли тебе царица небесная! -- взмолился старик, приглашая нас в курень.
   С неописанным наслаждением людей, проведших пять часов кряду в пешковой дороге, мы с Теокритовым уселись на только что скошенном сене, которым роскошно устлана была прохладная куща степного патриарха. Гостеприимство старика бахчевника тем только и отличалось от гостеприимства древних, что ноги уставших странников не были омыты руками хозяина. Золотые дыни и, как раскаленный уголь, красные арбузы были принесены нам. Вода, зачерпнутая дедом из придонского родника, была так холодна, что, как только поднесли мы ко рту по первому ковшу, наши пылавшие лица освежились мгновенно.
   -- Эх ты, счастье, счастье наше! -- заговорил старик, устав наконец для нашего угощенья суетиться по куреню и рыскать по длинным бахчам. -- В какие-то далекие стороны ты закатилось от нас? -- раздумывал он.
   -- Сказывали мне, дедушка, в губернии: в Москву оно от нас по каменной дороге ушло, -- шутливо сказал Теокритов. -- Ежели я увижу его там, поклон ему от тебя сказать, что ли?
   -- Скажи, родимый, скажи, потому туго нам без него приходится на степях. Ох, как туго! Ровно вот скрутит тебя кто по рукам и ногам, и хотелось бы тебе эдак-то вздохнуть посвободнее, а он говорит: не дыши!.. Говорит -- и так-то пуще того крутит тебя и жмет...
   -- Это тебя, дедушка, старость крутит и жмет, -- подсказал внук. --Молодым когда был, тоже небось вольно дышал.
   -- Справедливо ты это говоришь. В молодости в самом деле вольготнее будто бы жили, потому дешевисть была во всем, милый ты мой, самая, то есть, добродетельная, благорастворение воздухов истинно райское. Правду ежели сказать, так и тогда тоже выпадали года не очень чтобы счастливые, да все не такие, как ноне. Вам в губернии-то не видать, как мы по селам страждем. На скотинку бессловесную пойдет мор, так во всем селе ни одной лошади и ни одной коровенки не останется. Холера на людей нападет -- целые дома пустеют и разваливаются, потому вымирают все до единого человека. Истинно говорю, в старину таких див мы и не видывали: реки у нас пересыхают, леса выгорают дотла, земля ничего не родит... Сказывают поученее да поблагочестивее кто нас: за грехи, говорят, ваши все это на ваши головы рушится. И точно, милые вы мои, велики грехи на нонешнем свете лежат!.. Чужому горю мы злорадостны, чужую беду сыскать мы злохитростны, а в старину простота была. Ям-то глубоких ближнему мало мы рыли, ног-то ему не подстанавливали... А теперь взглянешь: и неурожаи-то, и мор-то, и знамения небесные -- все это господь показует нам и стращает, дабы мы убоялись и от похотей своих плотоугодливых отреклись. Видно, други мои сердечные, по всему видно, последний конец земле настает, потому странние люди, в дальних краях какие бывают, то же и про дальние края сказывают. Немилость, говорят, божья вообще на всю землю легла, -- ни к чему, сказывают, подступу нет -- дорого!.. Что прежде даром давали, за то ноне деньги плати, а денег-то и нет, взять-то их у нас на степях негде... Думают так-то у нас старики-то: с голоду, пожалуй, все помереть можем, и не диво!.. Зимним так-то временем часто случается -- все село на одном ржаном хлебце сидит, а у кого и хлебца-то нет; да и он, батюшка, хлебец-то, давно ли в наших сторонах гривенник пуд был, а теперь его, пудик, поедешь в город купить, рубль-целковый с собой захватимши, так тебе с целкового-то двугривенный только сдачи дадут. Вот как купцы-то городские припирают, а нам, известно, без хлебушка жить ни под каким видом нельзя. И опять же недавно, не хуже вас тоже, прохожие на бахчи ко мне заходили. Издалека, сказывали, идут, В самом Иерусалиме сподобил их бог раз пяток побывать. Показывали это прохожие писанье такое -- в церковь, говорят, иерусалимскую вовремя службы с неба упало. "Весь мир, -- в писании том говорится, -- несчастием поражу". Многие из нашего околотка списали себе все письмо; слухи пошли тут разные: о преставлении света толковать начали, и смута по селам раскатилась великая. Только становой наш сам поехал по селам, сходы стал собирать. "Не верьте, говорит, и не смущайтесь, а таких странних людей ловите и ко мне в стан представляйте". А не верить-то нам и нельзя странникам, потому кто по-настоящему вникнул в писание, тот видит приметы-то, как приближается к нам царство антихристово, потому приметы-то самые верные. Зимние метели все избы у нас до верха засыпают, морозы хлеба, деревья и травы дотла вымораживают, а что от морозов останется, то летние жары невиданные допекут и досушат...
   Глубокая тоска, очевидно, засела в самую душу бахчевника. Оперся он локтями о свои колени и все лицо закрыл мозолистыми ладонями. Долго сидел он таким образом, не отрывая рук от глаз. Боялся как будто старик, взглянувши на божий свет, увидеть в нем какое-нибудь доселе невиданное и неслыханное в старину горе.
   -- И теперь еще я никак не могу освободиться от той страшной тоски, которую нагоняют на меня эти пророчества о последнем конце мира, о пришествии антихриста и тому подобном, -- сказал мне шепотом Теокритов. --Мой дед особенный мастер на эти рассказы. Темными вечерами, бывало, помню я, начнет он расписывать все эти ужасы: волосы дыбом становятся.
   Я сам слишком хорошо помнил эти ужасы, чтобы не верить Теокритову. Все вдруг вспомнилось мне, и вспомнилось тем живее, что вне куреня, в котором сидели мы, все изнемогало под мучительной пыткой жгучего летнего солнца.
   И так печальна была поза старика, боязливо съежившегося на каком-то отрубке, такое томящее ожидание неотвратимых страданий изображала она, что, смотря на нее, вы невольно думали: не рисует ли в настоящую минуту воображение деда картин, так поражающих простые сердца, как по мертвой молчащей дороге степной идет теперь адская сила антихриста.
   -- Что же, внучек, долго ты у нас проживешь? -- вдруг спросил Теокритова старик. -- Ты у нас долго-то не заживайся, родимый. И мне и сестре твоей большая беда от этого будет.
   -- Знаю, знаю, дедушка! Небось, не заживусь долго; только одну ночь переночую и уйду, -- отвечал он.
   -- Такой-то враг лютый навязался на нас с ней, хоть в лес от него бежи! -- жаловался на кого-то старик. -- Бьет он ее, милый ты мой, каждый божий день; вся иссохла, голубушка, от его кулаков, а мне, кроме как "старый черт" да "лежень", от него другого названья и нет совсем.
   -- Знаю, дедушка, знаю. Ты уж лучше не говори мне про него. Ты шел бы покуда домой да что-нибудь нам поесть приготовил. Ежели он будет там разговаривать, так ты скажи ему, что мы деньги за постой и обед заплатим. Пришли тогда за нами кого -- мы покуда здесь уснем немного.
   -- Господь с вами, дорогие мои! Сосните со Христом, -- пожелал нам старик и отправился в выселок.
   -- Про какого врага вы говорили с вашим дедом? -- спросил я моего спутника.
   -- Слишком обыкновенная история. Видите: после смерти отца и матери мы вдвоем с сестрою остались сиротами. Я, на худо ли, на добро ли, в бурсу был принят, а сестру вот этот самый дед к себе взял. Он прежде неподалеку отсюда дьяконом был, только теперь уж от места его отставили, преклонных лет и вдовства его ради. Вот и принялся он за эти самые бахчи; двор постоялый выстроил. Прошел тут о нем слух по околотку, что очень будто бы много денег нажил старик. Можете себе представить, сколько на основании этих слухов налетело к деду сватов за сестру, и мещан, и купцов, и духовных. В числе разных соискателей явился один весьма забулдыжный приказный из ближнего городка. Вам, конечно, известно, что по деревням всякого, кто только марает бумагу в городском суде, барином чествуют. Вот дед и прельстился барином и отдал за него сестру с той надеждой, что внучка его тоже барыней будет и с городскими приказницами подружится. Утешительные надежды, однако ж, не сбылись, потому что барин наш расчел, вероятно, что лучше быть первым в деревне, нежели последним в городе, и бросил службу. Он, изволите видеть, не удовлетворился тем, что дед поил и кормил его в городе, потому что, самому вам должно быть известно, можно ли удовлетворить барина какими-нибудь картошками? Аристократу, зятю моему, оказались необходимы деньги для поддержания чести наследственных гербов, хотя гербы его особенных позолот не требовали, ибо, -- с злобой смеялся Теокритов, -- гербы эти состояли всего-навсего из зеленого полуштофа да двух даже не крестообразно расположенных рюмок с отбитыми донышками на дубовом, залитом чернилами и огуречным рассолом столе. Слухи про богатство деда оказались ложны, и когда зять-барин увидел, что, кроме репы и картофеля, от деда ждать нечего, он с своими гербами переселился из города в выселок, справедливо рассуждая, что расходы нобля делаются ограниченнее, когда нобль из шумного города переселяется под густую тень зеленых сельских берез. Надобно, впрочем, сказать, что приказный не скоро решился зарыть свои административные способности в сельском уединении, а променял он городские кабаки и городскую публику на кабаки и публику сельскую тогда только, когда увидел, что те варварские тиранства, которыми он тиранил жену, не могли заставить ее вымолить ему у деда никогда не бывалые деньги. Вот теперь и засел этот зверь под сею мирною кровлей и ждет под ней, когда, как он говорит, издохнет старый черт, в поте лица построивший свой дом, чтобы завладеть его денежками. А в ожидании этой счастливой минуты барин блаженствует, глядя на мужиков, которые простодушно снимают шапки перед медными пуговицами негодяя... Впрочем, хоть и шучу я, рассказывая вам про эту каналью, все-таки признаюсь вам, чем больше я говорю про него, тем больше усиливается моя злость. Рано или поздно, чувствую я, он будет причиной какого-нибудь страшного несчастья, потому что в жизнь мою я не видал человека, который больше моего зятя был бы способен заставить меня убить себя. И теперь этот городской мерзавец, поселившись здесь, кроме того, что, как сказал дед, не дает житья ни ему, ни сестре, сделался ужасом всех соседних мужиков. Что хочет, то и берет у них, и всякий дает ему все, что он попросит, лишь бы только отвязаться как-нибудь от шаромыги. Да вот вы сами увидите эту язву; сейчас я буду иметь случай показать вам, как эта мерзость, постепенно разливаясь из городков по нашим селам, оскверняет и портит их простые, добрые нравы, -- закончил Теокритов и задумался...
   Я насмотрелся в разных городах на такие язвы -- и потому не ощутил особенного удовольствия при этом обещании. Но, необыкновенно устав и лежа в прохладном месте на душистом сене, следовательно имея под рукой все средства уснуть сном праведных, я все-таки никак не мог уснуть. В голове моей теснилась неотвязная мысль о том, что будет тогда, когда эта городская образованность, вышедшая из-под розог и кулаков дьячков, просвирен и отставных солдат, в самом деле разольется по селам и властительно засядет под гостеприимными елками питейных домов?..
   На постоялом дворе, куда нас с Теокритовым очень скоро пригласили обедать, встретили мы обыкновенную обстановку и обыкновенные сцены. Заезжий мужик после благодарности за хлеб за соль, назвал при расчете живодером и лупилой работника, который обобрал его за эту хлеб-соль. Маленький тощий солдатик с птичьим лицом занял после его место за столом.
   -- Барыня-сударыня, женушка-красавица! Кушать пожалуйте-с! -- кричит солдатик на двор в растворенное окно.
   На его зов вошла в избу молодая женщина в ситцевом платье.
   -- Что это у меня какая жена умница, братцы мои, -- сказать не могу! --рекомендовал публике солдатик вошедшую женщину. -- Словно барыня какая, сейчас умереть!
   -- Будет, будет хвалить-то! Ешь знай, -- говорила жена.
   -- И есть будем и хвалить будем. Поверите ли, господа, -- продолжал он, налегая на щи, -- такой бабы, мастерицы такой на всякие господские платья, однова дохнуть, в жисть не видал!
   Только что отобедавший мужик слушал солдатскую похвалу с видимым удовольствием, между тем как работник, казалось, весьма сомневался в возможности обладания такой редкой женой, и в то же время, не желая из деликатности высказать свои сомнения, он смотрел на солдата и старался подкашливанием и кивками головы дать ему знать, что он понимает и ценит счастье быть женатым на такой умнице и мастерице на всякие господские платья.
   -- Веришь ли, друг ты мой сладкий, -- обратился солдатик исключительно к мужику, -- когда я, то есть, сватался за нее в Петербурге, оторопь меня великая забрала. Вот, думаю, по роже сейчас царапнет меня. Как ты, скажет, смеешь, солдатик ты эдакой разнесчастный, свататься за меня? Ей-богу!.. Потому (как тебя зовут, дядя? Петр, говоришь?), видишь ты, Петр, люди дорожные мы с нею теперь; одначе посмотри-кась ты на нее, во что одета она. Встань, покажись дяде Петру, -- ему ничего, показаться можно. Ведь это, братец ты мой, знаешь, материя-то какая? Ты такой сроду и не видывал. Вот какая эта материя! Ну, а в то время, приятель ты мой дорогой, когда я сватался за нее, словно барыня какая была она расфуфынимши. Сейчас издохнуть! Шляпка на ней была как кровь красная, -- платье, с места мне не сойти, шелковое, самое дорогое! А? Каково?
   Восторг солдата в эту минуту дошел до высшей степени. Он бросил ложку на стол, проворно выскочил на середину избы и продолжал:
   -- Юбка у ней, землячок, так, то есть, распушилась, обхватов примером в пять либо в шесть, словно сена копна, -- ты бы, милый человек, со всей семьей досыта нажился там. Только смотри ты теперь, какой я малый не промах. Другой бы что тут стал делать, а? Удрал бы, а я, бра-е-ц ты мой, учтиво так-то, по политике, вычистил сапоги ваксой (ты, поди, не знаешь, и вакса-то что такое?) и говорю ей: так и так, говорю, сударыня! Насчет законного брака переговорить с вами позвольте; а сам ногою-то дрягаю, сапог-то, значит, ей светлый показываю... Вот я какой!
   И солдатик, рассказывая это, заливался тем добродушным смехом, каким обыкновенно смеются все счастливые люди.
   Мужик, слушая солдата, видно удивлялся его беспримерной храбрости, с которой он сватался за свою барски одетую жену, а суровое лицо работника постоялого двора как-то насмешливо и вместе крайне завистливо уставилось на рассказчика. Кухарка, подавши гостям щи, стала у перегородки, сложила на груди свои так редко праздные руки и умиленно вздыхала, потому, может быть, что ей было не суждено не только носить, но даже и видеть такое богатое платье, которое украшало солдатскую жену, когда она была невестой.
   -- Вот оно что значит военная служба-то! -- удивлялся солдат после некоторого молчания. -- Ко всему она человека приучит. Ты давича, дядя Петр, обедал, смотреть на тебя тошно мне было. Пыхтел ты над щами-то, ровно в воз тебя запрягли. А я вот, видишь, как живо дело обделал, потому солдату много ли надо? Ложечек триста свистнул да по избе шагов эдак двести отмотал скорым маршем -- и аминь. Так-тось! Не очень мы, служивые люди, любим раздобарывать-то. За раздобары-то нас недолюбливают: бывало, эдак и по спине нашего брата за прохладу-то гладят. Что ж такое? -- спрашивал солдат у дяди Петра, как будто самому ему дядя Петр жаловался на то, что ему за прохладу спину гладили. -- Не доводи себя до этого --вот и не будут.
   -- Это точно, -- согласился дядя Петр. -- Вся сила в эфтом.
   Работник подтвердил это положение знаменательным кивком головы, а кухарка, лишь только солдатик упомянул про глажение, тихомолком захлюпала.
   -- Да, бишь и забыл я вам давича про жену-то свою досказать, --неутомимо продолжал служивый, закуривая коротенькую трубку. -Вот теперь сам уж ты, Петр, все видел: и в какое она платье одета и какая она умница. Только и черти же необузданные эти мужичишки степные, посмотрю я на них! И ты, Петр, тоже, надо думать, дуб неотесанный, потому ты тоже мужик и в политике толку не знаешь. Ведь, лошади вы дикие, вы бы хоть то подумали: чем, дескать, мы, мужики, носы-то свои утираем? Ведь вы их ногами утираете-то!.. Сейчас издохнуть, ежели все вы, мужвари, не хуже идолов в тысячу раз! Да что с тобой толковать, с дураком. Ты, статуй эдакой деревянный, поди прежде в Питере да в Москве с мое поживи, тогда и приходи ко мне -- я, может, с тобой и потолкую безделицу...
   Дядя Петр действительно как деревянный статуй слушал ругательства солдата, ни слова не отвечая на них. Неожиданный переход от обыкновенного разговора к брани ошеломил его до такой степени, что он мог только пялить на солдата свои большие смирные глаза и улыбаться ему при каждом чествовании самым жалостным образом.
   -- Ты сам посуди: ну, не черти ли вы, степнина нераспаханная? -- с большим ожесточением спрашивал солдат.
   -- Будет тебе, служивенький, ругаться-то. Што ты в самом деле пристал, государев ты воин храбрый, -- проговорил наконец Петр с самой умилостивляющей улыбкой. -- Ты вот лучше про жену-то свою еще бы что рассказал.
   -- Про жену? Про жену я тебе и толкую, шут новой ловли! Разве ты не видишь, к чему я речь подгоняю? Как же ты можешь теперь понять, куда я еду и зачем? В Астрахань я ездил к родным жену показать. У меня в Астраханской губернии, значит, родные есть: мать, братья женатые, сестры -- такие же серые волки, как ты. Знаешь ли ты, сколько верст будет от Питера до Астрахани? Молчи уж лучше: где тебе знать, дураку! Мы вот с женой и поумнее тебя, да и то верстам-то счет потеряли. Только проехал я эти версты или нет, -- сказывай? Проехал, мол. Не должны ли родные мои всячески уважить меня за это, -- сказывай? Должны, мол. Так! Ну, слушай теперь. Приехал я к ним, пожил два дня, а на третий старший брат мне и говорит: "Ты, говорит, брат, ежели в долгую побывку приехал, так фатеру себе ищи". -- "Как так?" --говорю. "Да так, говорит, милый ты мой, самим нам есть нечего, не токма что тебя с женой кормить". Я его сейчас и спрашиваю: "В солдаты, спрашиваю, не я за тебя, музлана, пошел? Не я разве, говорю, заместо тебя, может, на сраженья ходил?" -- "Точно, говорит, это ты сказал настоящее дело; только ты прости мне мои слова грубые, потому, дескать, неурожай у нас каждый год, почитай, -- малые дети наши с голоду мрут. Одного тебя мы бы, говорит, кое-как продержали, а уж с женой никак нам это, говорит, невмоготу". Очень я удивился, братец ты мой, как это он такие глупые речи про жену, не подумавши, разговаривает. "Фатеру, говорит, сыщи!" Чудно, право, мне это показалось. "Да ты, спрашиваю, видал ли когда в избе-то своей такую барыню, как моя жена? Как же ты, не рассудимши этого, фатеру мне велишь искать?" --"Ничего, говорит, не поделаешь. Ежели, примером, ты с женой будешь жить с нами, до новой ржи мы ни за что не дотянем". -- "Да черт ты эдакой! --согрешил я тут, изругал его. -- Ты, говорю, рассуди попристальнее-то: ведь она все равно что барыня". И тут не понял, заплакал только. Мать тоже пристала ко мне, и вся семья реветь по-коровьему принялась. "Мы, говорят, душою вам рады, да помереть с голоду боимся!" Плюнул я на них и уехал. Вот все вы, мужики, какие-то шуты несуразные! С вами, с дураками, сговоришь, што ли?
   -- А может, у них взаправду на мале хлеба-то оставалось? -- не без страха возразил дядя Петр.
   -- На мале! Што ж такое? Ты прежде спроси, кто меня от запоя лечить выучил, да тогда и говори, что на мале. Жена меня выучила, а ей про то ее бабка сказала. Вот она у меня какая! Я тебе про это расскажу сейчас. Соскучилась ты у меня в дороге, барыня-сударыня, -- обратился солдатик к своей жене, которая окончила в это время обед. -- Сосни-ка ступай в телеге, там тебе прохладнее будет. Только ты погоди маленько, я тебя потешу немножко.
   И он стал в бойкую позицию плясуна, подперся руками в бока и принялся выбивать ногами частую дробь.
   Ой, я не сам трясусь,
   Меня черти трясут... -
   приговаривал с азартом солдатик. Жене, очевидно, пляс его доставлял большое удовольствие, потому что и она хлопала в такт ладонями и заливалась звонким, веселым смехом.
   Суровый работник снисходительно смотрел на эту сцену, дядя Петр добродушно удивлялся ей, а кухарка положительно завидовала.
   -- Будет, будет тебе, шелопутник ты эдакий! -- упрашивала мужа солдатка. -- Со смеху ведь уморил меня.
   -- Не прикажите казнить, прикажите миловать, барыня! -- отвечал плясун с видом человека, умоляющего о прощении, и с последним словом еще чаще затопал он ногами по шаткому, скрипучему полу постоялого двора и еще громче заорал свою приговорку:
   Я не сам трясусь,
   Меня черти трясут!
   Жена не отставала от мужа. Звонче и веселее прежнего засмеялась она и усиленно захлопала ладонями.
   -- Што это ты, братец, безобразничаешь здесь? -- величественно спросил у солдата вошедший в эту минуту человек в суконном вытертом сюртуке с медными пуговицами. -- Я вашего брата за безобразие в три шеи со двора гоню.
   -- Вот он! -- шепнул мне Теокритов. -- Пожалуйста, постарайтесь не ссориться с ним. Очень дерзкое животное.
   -- Жену, ваше высокоблагородие, молодую тешу, а не безобразничаю, --отвечал солдатик, вытянувшись в струнку. -- Она у меня, ваше высокоблагородие, умница, все равно, почитай что барыня. Не тешить ее мне ни под каким видом нельзя.
   -- Уж ты лучше, крупа, с балами-то своими дальше проваливай, а то я тебе шею накостыляю, -- говорили медные пуговицы.
   -- Напрасно обижаться изволите, ваше высокоблагородие! -- застенчиво говорил солдатик. -- Ни в чем перед вашею милостью не причинны.
   -- Не причинны! Знаю я вас, куроцапов. Еще с двенадцатого года в казну-то вы задолжали крупой, и теперь не можете заплатить. Ха-ха-ха! За этот долг я тебя и вздую сейчас. А то толкует туда же: не причинны, говорит...
   Голос обладателя медных пуговиц был необыкновенно строг и серьезен. Солдатик присмирел и всячески старался удержаться от возражений, потому что движения, которыми приказный пополнял свои фразы, носили не менее строгий и серьезный характер. Публика постоялого двора смиренно стояла на своих местах и со вниманием слушала, как барин распекает солдата. Вдруг барин неожиданно обратился к Теокритову.
   -- Ты кто такой? -- грозно спросил он его.
   -- Все тот же! -- отвечал Теокритов. -- Залил глаза-то: родных перестал узнавать.
   -- А, это ты, брат? За сестру да за деда заступаться пришел. Хорошо! Ты кто такой? -- кстати спросил приказный и меня. -- Паспорт у тебя есть?
   -- Есть, -- отвечал я. -- Вот он.
   Я показал ему свою толстую дорожную дубину.
   -- Ха-ха-ха! -- разразился приказный. -- Вот так молодец! Откуда ты? Хочешь, я тебе за твою смелость вина сейчас поднесу?
   Я молча отодвинулся от него. Моя палка со свистом завертелась между моих пальцев.
   -- Вишь, спесивый какой! -- бурчал он, злобно всматриваясь в меня.
   Сестра Теокритова сидела в это время рядом с ним. Они шепотом разговаривали о необходимости разлуки, просили друг друга писать как можно чаще и не печалиться. Обняла брата несчастная женщина и ласкала его тем кротким взглядом, которым обыкновенно смотрят женщины на любимого человека, надолго или, может быть, навсегда прощаясь с ним.
   -- Как я буду тосковать об тебе! -- шептала она. -- А муж не велит мне говорить про тебя, он меня скоро в гроб вгонит.
   Молодой человек мог сказать только одно слово в утешение сестры:
   -- Терпи. И тебе и ему бог за все заплатит.
   -- Я и терплю. Я ко всему привыкла, -- говорила бедная женщина с той тихой покорностью тяжелой судьбе, которую некогда проявляли мученики.
   -- Так ты, брат, заступаться за сестру пришел? -- снова начал приказный. -- Я за нее заступаться должен: муж, а не брат. Столоначальником в палате был, студентом из семинарии вышел, а этого не понимаешь.
   Теокритов молчал.
   -- Встань-ка, жена, на ноги, покажись мне: я на тебя посмотрю. Видела ты, как солдат сейчас свою жену тешил? Потешь теперь ты меня. Солдат! Какую ты побаску давеча приговаривал?
   -- "Ой! Я не сам трясусь, меня ч..." -- начал было солдатик.
   -- Молчи! Дальше сам знаю. Пляши, жена! Брат к тебе в гости пришел.
   Ой! Я не сам трясусь,
   Меня черти трясут,
   В буерак тащат,
   Колотить жену велят.
   И бедная женщина оставила брата и начала плясать под песню мужа. Лицо Теокритова побледнело и как-то особенно передернулось.
   -- Вот какие веселые мы с женой! Мы с нею всегда так-то веселимся. Так ведь, жена? Заступаться, друг мой сердечный, нечего за нее. Она сама любому человеку глаза выцарапает. Вот так всякого возьмет да по роже и цапнет. --При этом приказный ударил жену по лицу. -- Это я для того ударил ее, чтобы тебе не ходить понапрасну. Пришел заступаться, так заступайся. Подавай теперь, Акулина, обедать. Мы с женой закусим немного, -- обратился он к кухарке. -- Милости просим обедать с нами, братец родимый.
   -- Спасибо за ласку! -- отвечал Теокритов. -- Вижу я, совсем ты зверем сделался, а с зверями обедать я не могу.
   -- Слышишь, жена, что твой брат говорит? Зверем он пугает меня, чтобы разлучить нас. Какой же я зверь? Зверь законов не знает, а я знаю. Вот тебе для памяти, чтобы и ты законы знала.