– Не ест… – Моника прерывисто вздыхает и встает со скамейки. – Не хочет. А знаешь, как ела, когда я ее только нашла? Оооооо… ты б видела! Больше меня! – Моника кладет пиццу на салфетку. Потом достает изо рта помидорку черри, обтирает ее о свитер и кладет рядом с пиццей. – Пойду я, ладно? Устала очень, а еще дела всякие…
Эй, молчу я. Свинку-то возьми! Подумаешь, не ест. Не выбрасывать же из-за этого бедную безделушку!
Моника оборачивается.
– Нет, – говорит она. – Не возьму. Ей у меня надоело. Ты только проследи, пожалуйста, чтобы ее кто-нибудь хороший нашел, ладно?
Ладно, растерянно молчу я. Прослежу.
– И не называй ее безделушкой! – кричит Моника и машет мне рукой.
* * *
– Ну что? – спрашиваю я. – Доигралась? Свинья ты. Монику расстроила.– Так надо, – хмуро отвечает свинка, нюхая оставленный Моникой кусочек пиццы. – А Моника твоя переживет.
Высокомерно пожимаю плечами и отворачиваюсь. Не спорить же с фарфоровой безделушкой. Может, ей и правда надо.
Через несколько секунд со скамейки раздается громкое чавканье.
– О, твоя голодовка закончилась! – говорю я ехидно. – Приятного аппетита!
Но фарфоровая свинка меня не слышит.
– Какая гадость, – бормочет она с набитым ртом, – терпеть не могу холодную пиццу.
Обезьянка
– Ты пойдешь на выставку? – спросила меня моя соседка по квартире Нанда Абукассиш, бесцеремонно копаясь в вещах, разложенных на моем туалетном столике (на самом деле у меня нет туалетного столика, но, когда я заняла эту комнату, я повесила над комодом круглое зеркало, с одной стороны оно нормальное, а с другой – увеличительное, чтобы можно было как следует рассматривать свой нос после ванны. А на самом комоде поставила мозаичную египетскую шкатулку с украшениями, положила кремы – для лица, для тела и один, с экстрактом шелка, для зоны декольте, а еще расческу, маникюрный набор и прочие мелочи, совершенно необходимые любой девушке).
– Ой, какая прелесть! – сказала Нанда, вытаскивая из шкатулки маленькую белую обезьянку с абсолютно живой рожицей. Обезьянку пару дней назад прямо при мне вырезал пожилой негр из клыка бородавочника. Негр хотел за фигурку пятнадцать евро, но у меня не было пятнадцати, и он продал мне ее за двенадцать пятьдесят, билет на метро и шоколадку. – Где взяла?
Я отобрала у Нанды обезьянку, положила ее обратно в шкатулку, закрыла шкатулку на ключик, а ключик вытащила и спрятала в медальон. Просто так, чтобы позлить Нанду. Нанда показала мне язык и взяла с комода расческу.
– Ну так что? – спросила она, начесывая челку на глаза. – Ты пойдешь на выставку?
Вашку – художник и, естественно, гений (все Нандины приятели – гении. По крайней мере, пока они еще приятели). В благодарность за то, что мы его пустили пожить в нашей гостиной, Вашку подарил нам две картинки. Нанде – «Любовь и разлитый кофе по отношению к проходящей Вечности»: две белые кляксы на черном фоне. А мне – «Жили долго и умерли в один день»: что-то вроде клубничного торта, если на нем как следует посидеть. Нанда утверждает, что картинки прекрасные, а я ничего не понимаю в современной живописи. Хорошо, допустим, но что можно понять в двух кляксах?!
И вообще я Вашку недолюбливаю. Он вечно отлынивает от уборки, никогда не возвращает свою часть денег за газ, кладет ноги в ботинках на стеклянный журнальный столик, а окурки вонючих «Португальских» (на другие у него нет денег) засовывает в горшки с цветами и уже совсем уморил мой гибискус. И я уверена, что это именно он ворует из кладовой мое помидорное варенье.
К тому же он регулярно приносит билеты на открытие каких-то совершенно чудовищных выставок в галерее, где он подрабатывает, и приходится тратить вечер и тащиться туда, потому что иначе Нанда с Вашку не дают мне прохода, называют мещанкой и лавочницей.
– Выставка альбиносов. – Нанда разделила челку на тоненькие прядки и безуспешно пыталась заплести их в косички. – Настоящих! Там будет белый питон, белая собака, белые рыбки, еще кто-то… Вашку говорит, очень концептуальный проект. Важный для понимания цвета. Слушай, у тебя есть чем это закрепить? Оно все время расплетается!
– Мещанка и лавочница, – припечатала Нанда, уходя.
Вернулись они поздно и порознь. Первой пришла Нанда – она так хлопнула дверью в свою комнату, что я аж подпрыгнула. Потом, где-то через час, Вашку. Он походил по кухне, вышел на балкон, позвякал чем-то в кладовой (я уверена, уверена, что он опять ел мое варенье), а потом ушел в гостиную и начал чем-то там шуршать и ругаться вполголоса. Я хотела постучать в дверь и попросить потише, но лень было вылезать из постели.
Я подняла один, другой, третий… На всех – на всех! – белым карандашом была нарисована маленькая обезьянка с абсолютно живой рожицей.
– Ой, какая прелесть! – сказала Нанда, вытаскивая из шкатулки маленькую белую обезьянку с абсолютно живой рожицей. Обезьянку пару дней назад прямо при мне вырезал пожилой негр из клыка бородавочника. Негр хотел за фигурку пятнадцать евро, но у меня не было пятнадцати, и он продал мне ее за двенадцать пятьдесят, билет на метро и шоколадку. – Где взяла?
Я отобрала у Нанды обезьянку, положила ее обратно в шкатулку, закрыла шкатулку на ключик, а ключик вытащила и спрятала в медальон. Просто так, чтобы позлить Нанду. Нанда показала мне язык и взяла с комода расческу.
– Ну так что? – спросила она, начесывая челку на глаза. – Ты пойдешь на выставку?
* * *
На все выставки нас водит Нандин приятель – Вашку Диогу. Или Диогу Вашку, я все время забываю, что из этого имя, а что – фамилия, а спрашивать как-то неловко.Вашку – художник и, естественно, гений (все Нандины приятели – гении. По крайней мере, пока они еще приятели). В благодарность за то, что мы его пустили пожить в нашей гостиной, Вашку подарил нам две картинки. Нанде – «Любовь и разлитый кофе по отношению к проходящей Вечности»: две белые кляксы на черном фоне. А мне – «Жили долго и умерли в один день»: что-то вроде клубничного торта, если на нем как следует посидеть. Нанда утверждает, что картинки прекрасные, а я ничего не понимаю в современной живописи. Хорошо, допустим, но что можно понять в двух кляксах?!
И вообще я Вашку недолюбливаю. Он вечно отлынивает от уборки, никогда не возвращает свою часть денег за газ, кладет ноги в ботинках на стеклянный журнальный столик, а окурки вонючих «Португальских» (на другие у него нет денег) засовывает в горшки с цветами и уже совсем уморил мой гибискус. И я уверена, что это именно он ворует из кладовой мое помидорное варенье.
К тому же он регулярно приносит билеты на открытие каких-то совершенно чудовищных выставок в галерее, где он подрабатывает, и приходится тратить вечер и тащиться туда, потому что иначе Нанда с Вашку не дают мне прохода, называют мещанкой и лавочницей.
* * *
– Выставка чего?! – с ужасом переспросила я. Надеялась, что Нанда пошутила, или оговорилась, или просто перепутала что-то, с ней бывает.– Выставка альбиносов. – Нанда разделила челку на тоненькие прядки и безуспешно пыталась заплести их в косички. – Настоящих! Там будет белый питон, белая собака, белые рыбки, еще кто-то… Вашку говорит, очень концептуальный проект. Важный для понимания цвета. Слушай, у тебя есть чем это закрепить? Оно все время расплетается!
* * *
На выставку альбиносов я не пошла. Сказала Нанде, что у меня была няня-альбиноска (няня была вполне цветная, из Мозамбика, но не станет же Нанда проверять?) и парочка белых мышей, что белого питона я видела по телевизору, а про белого кашалота читала в книге и что свою норму по альбиносам я выполнила и пусть Нанда с Вашку сами идут, если им так хочется, а у меня есть чем себя занять.– Мещанка и лавочница, – припечатала Нанда, уходя.
Вернулись они поздно и порознь. Первой пришла Нанда – она так хлопнула дверью в свою комнату, что я аж подпрыгнула. Потом, где-то через час, Вашку. Он походил по кухне, вышел на балкон, позвякал чем-то в кладовой (я уверена, уверена, что он опять ел мое варенье), а потом ушел в гостиную и начал чем-то там шуршать и ругаться вполголоса. Я хотела постучать в дверь и попросить потише, но лень было вылезать из постели.
* * *
Я проснулась рано, еще не было шести. Дверь в гостиную была приоткрыта, и было слышно, как похрапывает Вашку. Я заглянула – ну нельзя было не заглянуть, – потом тихонечко, на цыпочках, вошла. Одетый Вашку спал на неразобранном диване. Рядом с диваном стояла наполовину пустая банка моего варенья. В остатках варенья плавали окурки. По всей гостиной были разбросаны квадратные листы черной бумаги, я таких никогда раньше не видела.Я подняла один, другой, третий… На всех – на всех! – белым карандашом была нарисована маленькая обезьянка с абсолютно живой рожицей.
* * *
Зря я это сделала. Не отдаст мне теперь Вашку мою обезьянку. Он вначале заорал как ненормальный, потом схватил ее и теперь сидит с ней в кулаке, глаз с нее не сводит, даже на свое имя не отзывается. Мы с Нандой его уже и трясли, и в ухо ему кричали. Я принесла последнюю банку варенья, открыла. Бесполезно. И с чего я вообще взяла, что это будет правильно – показать ему обезьянку?
Личная ответственность
– Ну, коллега, ну так нельзя, – гудит чей-то низкий голос, и интерн Инасиу Жозе Пештана чувствует, что его несильно, но настойчиво трясут за плечи. – Приходите в себя, приходите! Что это вы как девица!
Инасиу открывает глаза и мотает головой, прогоняя дурноту.
Он полулежит на кушетке в ординаторской. Зеленая форменная куртка закатана почти до подмышек, а дальше ничего не видно – все заслонила широченная спина старшей медсестры Маргариды Тавареш, и холодные твердые пальцы нажимают, и давят, и постукивают, и от этого в животе что-то ноет, и сжимается, и вроде бы даже скручивается.
Инасиу ерзает, недовольный, но Маргарида Тавареш, привыкшая в одиночку ворочать лежачих больных, не замечает его попыток вырваться. Несколько минут спустя она распрямляется и с размаху хлопает интерна ладонью по впалому животу.
– Получи, худышка! – весело говорит старшая медсестра и потягивается с таким хрустом, что Инасиу передергивает. – Все заклеено в лучшем виде! Будешь мыться – пару дней не мочи.
Инасиу смотрит на свой живот. Зеленые штаны приспущены, а на бледной, пупырчатой, как у цыпленка, коже красуется белая марлевая нашлепка, из-под которой выпирает что-то небольшое, но какое-то… неприятное. Инасиу нервно сглатывает.
– Что это такое? – спрашивает он, стараясь говорить уверенно и строго, как и положено хирургу, но голос позорно срывается на жалобный писк. – Что со мной было? Что это вы тут мне поназаклеивали?
– А правда, что он оперировал сегодня? – В поле зрения интерна, как полная луна, вплывает красное довольное лицо заведующего хирургическим отделением профессора Антониу Брандау Роша.
– Аппендицит, – отвечает Маргарида Тавареш и материнским жестом гладит уворачивающегося интерна по голове. – Отлично справился. Через пару дней отпадет и следа не останется.
Инасиу начинает казаться, что над ним издеваются.
– Кто отпадет? – спрашивает он, чуть не плача. – Откуда отпадет?
Брандау Роша мрачнеет.
– С ним что, – подозрительно спрашивает он, не глядя на Инасиу, – никто не разговаривал? Кто его куратор?
Маргарида Тавареш делает страшное лицо – вскидывает брови, выкатывает глаза и поджимает губы. «Нет-нет, не здесь!» – расшифровывает интерн и чувствует, что сейчас упадет в обморок. Но профессор Брандау Роша не понимает пантомимы.
– Что… – начинает он раздраженно. Маргарида Тавареш не дает ему закончить. Она хватает завотделением за рукав и тащит его к выходу.
«Совсем обнаглели медсестры, – механически думает Инасиу. – Скоро вообще врачей начнут гонять, как санитарок». Вначале он пытается прислушиваться к звукам, доносящимся из-за двери, но слов не разбирает, только басовитое «бубубу», поэтому, помаявшись немного, Инасиу начинает отдирать от кожи прозрачный пластырь, придерживающий марлевую повязку.
Когда профессор Брандау Роша возвращается в ординаторскую, интерн Инасиу Жозе Пештана сидит на кушетке и истерически хихикает, уставившись на багровый остроконечный отросток, торчащий у него справа из живота.
– Как у кого, – терпеливо отвечает Маргарида Тавареш. Ей очень хочется прикрикнуть на недоверчивого мальчишку или стукнуть его тазиком с подтаявшим льдом, но она вспоминает себя двадцать лет назад, как рыдала, как просила уволить ее по собственному желанию, хоть с отрицательной характеристикой, хоть с волчьим билетом, вздыхает и снова подробно объясняет, чем их больница отличается от всех остальных.
– А у кого – как? – не сдается Инасиу. Он старается не смотреть на свой живот, хотя старшая медсестра снова заклеила отвратительный отросток марлей. – Если, скажем, я завтра руку кому-нибудь ампутирую, у меня что – третья рука вырастет?!
– Ну, допустим, к ампутации тебя пока никто не допустит, – возражает Маргарида. – Ты вообще пока оперировать не должен был. Твое дело – ассистировать и ума набираться.
– А у ассистентов? Не вырастает?
Старшая медсестра отрицательно качает головой.
– Почему?
– Это вопрос ответственности, – туманно отвечает она и внезапно улыбается. – Ну что ты так переживаешь, мальчик? Ну, не предупредили тебя. Бывает. Меня в свое время тоже не предупредили. Пациентка мне нервная попалась – дернулась, и я иглу сломала. Так у меня на жопе вот такой синячище вскочил! – Маргарида Тавареш раскидывает руки, показывая размеры синячища. – Я неделю сесть не могла! А ты умничка, все сделал прекрасно – я же вижу. И штука эта отпадет, как только пациенту твоему швы снимут. Вот если бы ты где-то напортачил, салфетку бы в пациенте забыл, еще что-то в этом роде… А когда у пациента все без осложнений, то и у доктора тоже все проходит без проблем.
– Это называется – без проблем? – Инасиу косится на марлевый прямоугольник на животе и тут же отводит глаза. – А как тогда выглядят проблемы?
– По-всякому, – лаконично отвечает старшая медсестра. – Так что не жалуйся.
Инасиу встает с кушетки, но в животе что-то дергает, и он снова усаживается.
– А кто должен был меня предупредить? Куратор?
Маргарида Тавареш молча кивает.
– А где он вообще? – обиженно интересуется Инасиу. – Когда их величество соизволят появиться? Вы в курсе, что он даже не позвонил! Я его с самого утра ищу, это же он должен был резать этот чертов…
Медсестра подходит к тумбочке и начинает подчеркнуто деловито в ней рыться. Инасиу снова становится не по себе.
– Что с ним? – почти шепотом спрашивает он.
– Пациент у него умер, – не поворачиваясь говорит Маргарида Тавареш. – На столе. Судя по последствиям, по его вине.
Инасиу хочет сказать медсестре, что тазик со льдом ему все-таки не помешает, но не успевает – кушетка куда-то уплывает, и он, потеряв сознание, падает лицом вперед.
Лопеш всего на пять лет старше Инасиу, и Инасиу ненавидит его до глубины души. Каждый раз, когда Лопеш входит в операционную, Инасиу надеется, что тот где-нибудь ошибется и проведет месяц-другой в реанимации. Но увы. Педру Лопеш отличный хирург и после самой сложной операции отсутствует самое большее два дня.
– Смотри, ты не отрасти, – огрызается Инасиу, но Лопеш его не слышит: он поймал проходившую мимо хорошенькую стажерку и что-то ей шепчет на ухо. Стажерка краснеет и хихикает.
– Не дуйся, – говорит кто-то, и Инасиу резко поворачивается. За его спиной стоит заговорщицки улыбающаяся старшая медсестра Маргарида Тавареш.
– Знаешь, что сейчас будет делать наш дорогой доктор Лопеш? – со значением спрашивает она. Инасиу хочет сказать, что его это совершенно не интересует, но она уже продолжает: – Доктор Лопеш сейчас будет делать обрезание. К нам везут мальчика с острым фимозом – только что позвонили из диспетчерской.
Вспугнутая громким смехом стажерка срывается с места и убегает. Педру Лопеш недовольно оборачивается. Посреди коридора стоят старшая медсестра Маргарида Тавареш и интерн Инасиу Жозе Пештана и, хлопая друг друга по спине, хохочут до слез.
Инасиу открывает глаза и мотает головой, прогоняя дурноту.
Он полулежит на кушетке в ординаторской. Зеленая форменная куртка закатана почти до подмышек, а дальше ничего не видно – все заслонила широченная спина старшей медсестры Маргариды Тавареш, и холодные твердые пальцы нажимают, и давят, и постукивают, и от этого в животе что-то ноет, и сжимается, и вроде бы даже скручивается.
Инасиу ерзает, недовольный, но Маргарида Тавареш, привыкшая в одиночку ворочать лежачих больных, не замечает его попыток вырваться. Несколько минут спустя она распрямляется и с размаху хлопает интерна ладонью по впалому животу.
– Получи, худышка! – весело говорит старшая медсестра и потягивается с таким хрустом, что Инасиу передергивает. – Все заклеено в лучшем виде! Будешь мыться – пару дней не мочи.
Инасиу смотрит на свой живот. Зеленые штаны приспущены, а на бледной, пупырчатой, как у цыпленка, коже красуется белая марлевая нашлепка, из-под которой выпирает что-то небольшое, но какое-то… неприятное. Инасиу нервно сглатывает.
– Что это такое? – спрашивает он, стараясь говорить уверенно и строго, как и положено хирургу, но голос позорно срывается на жалобный писк. – Что со мной было? Что это вы тут мне поназаклеивали?
– А правда, что он оперировал сегодня? – В поле зрения интерна, как полная луна, вплывает красное довольное лицо заведующего хирургическим отделением профессора Антониу Брандау Роша.
– Аппендицит, – отвечает Маргарида Тавареш и материнским жестом гладит уворачивающегося интерна по голове. – Отлично справился. Через пару дней отпадет и следа не останется.
Инасиу начинает казаться, что над ним издеваются.
– Кто отпадет? – спрашивает он, чуть не плача. – Откуда отпадет?
Брандау Роша мрачнеет.
– С ним что, – подозрительно спрашивает он, не глядя на Инасиу, – никто не разговаривал? Кто его куратор?
Маргарида Тавареш делает страшное лицо – вскидывает брови, выкатывает глаза и поджимает губы. «Нет-нет, не здесь!» – расшифровывает интерн и чувствует, что сейчас упадет в обморок. Но профессор Брандау Роша не понимает пантомимы.
– Что… – начинает он раздраженно. Маргарида Тавареш не дает ему закончить. Она хватает завотделением за рукав и тащит его к выходу.
«Совсем обнаглели медсестры, – механически думает Инасиу. – Скоро вообще врачей начнут гонять, как санитарок». Вначале он пытается прислушиваться к звукам, доносящимся из-за двери, но слов не разбирает, только басовитое «бубубу», поэтому, помаявшись немного, Инасиу начинает отдирать от кожи прозрачный пластырь, придерживающий марлевую повязку.
Когда профессор Брандау Роша возвращается в ординаторскую, интерн Инасиу Жозе Пештана сидит на кушетке и истерически хихикает, уставившись на багровый остроконечный отросток, торчащий у него справа из живота.
* * *
– Что, у всех вырастает? – в пятый раз переспрашивает Инасиу, недоверчиво глядя на старшую медсестру. С истерикой он справился и в обморок не упал, даже лед не понадобился, хотя Маргарида Тавареш на всякий случай велела кому-то принести целый тазик и попыталась сунуть туда голову Инасиу, бедный интерн еле отбился.– Как у кого, – терпеливо отвечает Маргарида Тавареш. Ей очень хочется прикрикнуть на недоверчивого мальчишку или стукнуть его тазиком с подтаявшим льдом, но она вспоминает себя двадцать лет назад, как рыдала, как просила уволить ее по собственному желанию, хоть с отрицательной характеристикой, хоть с волчьим билетом, вздыхает и снова подробно объясняет, чем их больница отличается от всех остальных.
– А у кого – как? – не сдается Инасиу. Он старается не смотреть на свой живот, хотя старшая медсестра снова заклеила отвратительный отросток марлей. – Если, скажем, я завтра руку кому-нибудь ампутирую, у меня что – третья рука вырастет?!
– Ну, допустим, к ампутации тебя пока никто не допустит, – возражает Маргарида. – Ты вообще пока оперировать не должен был. Твое дело – ассистировать и ума набираться.
– А у ассистентов? Не вырастает?
Старшая медсестра отрицательно качает головой.
– Почему?
– Это вопрос ответственности, – туманно отвечает она и внезапно улыбается. – Ну что ты так переживаешь, мальчик? Ну, не предупредили тебя. Бывает. Меня в свое время тоже не предупредили. Пациентка мне нервная попалась – дернулась, и я иглу сломала. Так у меня на жопе вот такой синячище вскочил! – Маргарида Тавареш раскидывает руки, показывая размеры синячища. – Я неделю сесть не могла! А ты умничка, все сделал прекрасно – я же вижу. И штука эта отпадет, как только пациенту твоему швы снимут. Вот если бы ты где-то напортачил, салфетку бы в пациенте забыл, еще что-то в этом роде… А когда у пациента все без осложнений, то и у доктора тоже все проходит без проблем.
– Это называется – без проблем? – Инасиу косится на марлевый прямоугольник на животе и тут же отводит глаза. – А как тогда выглядят проблемы?
– По-всякому, – лаконично отвечает старшая медсестра. – Так что не жалуйся.
Инасиу встает с кушетки, но в животе что-то дергает, и он снова усаживается.
– А кто должен был меня предупредить? Куратор?
Маргарида Тавареш молча кивает.
– А где он вообще? – обиженно интересуется Инасиу. – Когда их величество соизволят появиться? Вы в курсе, что он даже не позвонил! Я его с самого утра ищу, это же он должен был резать этот чертов…
Медсестра подходит к тумбочке и начинает подчеркнуто деловито в ней рыться. Инасиу снова становится не по себе.
– Что с ним? – почти шепотом спрашивает он.
– Пациент у него умер, – не поворачиваясь говорит Маргарида Тавареш. – На столе. Судя по последствиям, по его вине.
Инасиу хочет сказать медсестре, что тазик со льдом ему все-таки не помешает, но не успевает – кушетка куда-то уплывает, и он, потеряв сознание, падает лицом вперед.
* * *
– А вот и наше светило, надежда отечественной хирургии! – ехидно говорит молодой хирург Педру Лопеш. – Ну, как дела? Не отрастил себе еще пару-тройку аппендиксов?Лопеш всего на пять лет старше Инасиу, и Инасиу ненавидит его до глубины души. Каждый раз, когда Лопеш входит в операционную, Инасиу надеется, что тот где-нибудь ошибется и проведет месяц-другой в реанимации. Но увы. Педру Лопеш отличный хирург и после самой сложной операции отсутствует самое большее два дня.
– Смотри, ты не отрасти, – огрызается Инасиу, но Лопеш его не слышит: он поймал проходившую мимо хорошенькую стажерку и что-то ей шепчет на ухо. Стажерка краснеет и хихикает.
– Не дуйся, – говорит кто-то, и Инасиу резко поворачивается. За его спиной стоит заговорщицки улыбающаяся старшая медсестра Маргарида Тавареш.
– Знаешь, что сейчас будет делать наш дорогой доктор Лопеш? – со значением спрашивает она. Инасиу хочет сказать, что его это совершенно не интересует, но она уже продолжает: – Доктор Лопеш сейчас будет делать обрезание. К нам везут мальчика с острым фимозом – только что позвонили из диспетчерской.
Вспугнутая громким смехом стажерка срывается с места и убегает. Педру Лопеш недовольно оборачивается. Посреди коридора стоят старшая медсестра Маргарида Тавареш и интерн Инасиу Жозе Пештана и, хлопая друг друга по спине, хохочут до слез.
Уши Бруну
Однажды зимним утром лейтенант от инфантарии Бруну де Соуза Диаш проснулся, томимый сильной головной болью и нехорошими предчувствиями.
Не открывая глаз, лейтенант похлопал рукой по тумбочке, пытаясь нащупать бутылку с минеральной водой. Бутылку он не нашел, но зато свалил с тумбочки будильник. Когда в голове отзвонили колокола, вызванные грохотом упавшего будильника, лейтенант Бруну Диаш решил прибегнуть к посторонней помощи.
– Тереза… – слабым голосом позвал он. – О Тереза!
– Что тебе надо? – нелюбезно отозвалась жена со своей половины кровати.
– Спаси меня, Тереза, – как можно жалостливее попросил лейтенант и завозился в постели. – Принеси водички и аспирину!
– Сам возьми, – еще нелюбезнее буркнула жена.
– Сам не могу, – просипел Бруну, прижимая ледяную руку к горящему лбу. – Умираю…
Кровать заскрипела, и Бруну с облегчением понял, что Тереза встает.
– На, – спустя минуту сказала она, со стуком ставя на тумбочку стеклянную бутылку. От этого стука в голове у Бруну что-то болезненно заныло, но лейтенант даже не поморщился, чтобы не рассердить жену.
– Спасибо, любимая, ты ангел! – произнес Бруну, с трудом разлепляя глаза. Держась за голову, он сел, отвинтил пробку с маленькой зеленой бутылки и с наслаждением отпил больше половины. Потом вытащил из принесенной Терезой упаковки две таблетки растворимого аспирина, разломал, кинул в бутылку, закрыл горлышко ладонью и хорошенько встряхнул. Потом отнял ладонь от горлышка, зачем-то понюхал пузырящуюся воду, зажмурился и одним глотком допил до конца.
– Бррр, – сказал он, передернувшись. – Тереза, ты спасла мне жизнь. Проси чего хочешь!
– Я все время прошу только об одном! – мрачно ответила Тереза, выходя из комнаты. – Чтобы ты пил меньше!
– Это называется – хотеть невозможного, – пробормотал себе под нос Бруну, нащупывая ногой шлепанцы.
Встав с кровати, он со стоном потянулся, несколько раз взмахнул руками и подошел к зеркалу.
– Доброе утро, господин лейтенант, – поприветствовал сам себя Бруну, одергивая пижамную куртку и придирчиво разглядывая свое долговязое отражение. Отражение было слегка желтоватым и потрепанным, но все еще довольно привлекательным. Вот только в районе головы наблюдалась некая несообразность.
«Зарос я сильно, что ли? – подумал Бруну, берясь рукой за сизый щетинистый подбородок. – Или, может, стричься пора?»
Бруну повернул голову и, скосив глаза, попытался взглянуть на себя в профиль. Ощущение несообразности не пропало и вроде бы даже усилилось.
Бруну поискал расческу, но не нашел, отступил от зеркала, вытащил из шкафа коричневый форменный берет, лихо натянул его на голову и похолодел: руки соскользнули с головы, не встретив привычного сопротивления. У Бруну возникло абсурдное ощущение, что у него нет ушей.
Лейтенант нервно засмеялся и вернулся к зеркалу, но посмотреть решился не сразу.
Вначале он поскреб ногтем какое-то пятнышко на пижаме. Потом покрутил пуговицу. Потом еще раз поскреб пятнышко.
И только после этого глубоко вздохнул и с отчаянием человека, впервые прыгающего с парашютом, в упор уставился на свое отражение.
Ушей не было.
– Завтракать будешь? – спросила она подобревшим голосом. – Иди, уже все на столе.
Бруну оторвался от зеркала и еще раз провел руками по тем местам, где еще вчера красовалась пара довольно ладных ушей.
– Те-тереза, – запинаясь проговорил он, – ты не видела моих ушей?
– В ящике лежат, а если нет, то в грязном белье, – не удивившись, ответила Тереза и откусила от бутерброда.
– В ящике?! – с недоверием переспросил Бруну.
– Ну да. Или в грязном белье. – Тереза подошла к зеркалу, подышала на него и протерла рукавом халата. – Ты вечно все разбрасываешь, а я вечно за тобой собираю, и стираю, и складываю, а ты только и знаешь что пачкаешь и разбрасываешь, разбрасываешь и пачкаешь, а потом я тебе виновата, а я только стираю… – Тереза прервалась, чтобы вздохнуть, и Бруну немедленно этим воспользовался.
– Мои УШИ?!! – переспросил он хрипло. – В ГРЯЗНОМ БЕЛЬЕ?!!
– Какие уши? – рассеянно переспросила Тереза, неловко взмахнув бутербродом. – Я про рубашки твои говорила и про носки, ты их вечно где попало…
Бруну схватил Терезу за плечи и затряс.
– Какие, к черту, рубашки?! – взревел он. – Какие, к черту, носки?! Я тебя про уши спрашиваю, ты речь человеческую понимаешь или нет?!! Про уши! Уши мои куда-то делись, уши!!!
Терезины губы задрожали. За десять лет, что они с Бруну были женаты, лейтенант только дважды повысил на нее голос: когда она случайно сожгла его мундир накануне парада 25 апреля и когда во время чемпионата мира по футболу пошла пить кофе с соседкой доной Консейсау и забыла записать полуфинальный матч. Бруну тогда кричал и топал ногами, но не выглядел и вполовину так угрожающе, как сейчас.
– Что ты на меня орешь? – проблеяла Тереза и уронила на пол недоеденный бутерброд. По ее щекам покатились круглые мультипликационные слезы.
Лейтенанту стало стыдно. В конце концов, жена не виновата в том, что у него куда-то пропали уши. Бруну выпустил Терезу и неловко похлопал ее по плечу.
– Ну не реви, Терезиня, ты чего?
Тереза, которая все всегда делала наперекор мужу, закрыла лицо руками и бурно зарыдала.
Бруну тяжело вздохнул и нежно обнял жену.
– Ну-ну-ну, – успокоительно забормотал он ей в макушку, – я больше не буду, Терезиня, прости меня. Ну видишь, всё, я уже не кричу… Ну не плачь, миленькая, солнышко мое…
Тереза протяжно всхлипнула и уткнулась носом в вырез мужниной пижамной куртки. В вырезе стало горячо и влажно, и Бруну умилился.
– Девочка моя, – прошептал он. – Хорошая…
Тереза подняла голову и солнечно, как десять лет назад, улыбнулась Бруну. Потом ее улыбка потускнела.
– Ой, – сказала Тереза. – А что это у тебя с ушами?!
Не открывая глаз, лейтенант похлопал рукой по тумбочке, пытаясь нащупать бутылку с минеральной водой. Бутылку он не нашел, но зато свалил с тумбочки будильник. Когда в голове отзвонили колокола, вызванные грохотом упавшего будильника, лейтенант Бруну Диаш решил прибегнуть к посторонней помощи.
– Тереза… – слабым голосом позвал он. – О Тереза!
– Что тебе надо? – нелюбезно отозвалась жена со своей половины кровати.
– Спаси меня, Тереза, – как можно жалостливее попросил лейтенант и завозился в постели. – Принеси водички и аспирину!
– Сам возьми, – еще нелюбезнее буркнула жена.
– Сам не могу, – просипел Бруну, прижимая ледяную руку к горящему лбу. – Умираю…
Кровать заскрипела, и Бруну с облегчением понял, что Тереза встает.
– На, – спустя минуту сказала она, со стуком ставя на тумбочку стеклянную бутылку. От этого стука в голове у Бруну что-то болезненно заныло, но лейтенант даже не поморщился, чтобы не рассердить жену.
– Спасибо, любимая, ты ангел! – произнес Бруну, с трудом разлепляя глаза. Держась за голову, он сел, отвинтил пробку с маленькой зеленой бутылки и с наслаждением отпил больше половины. Потом вытащил из принесенной Терезой упаковки две таблетки растворимого аспирина, разломал, кинул в бутылку, закрыл горлышко ладонью и хорошенько встряхнул. Потом отнял ладонь от горлышка, зачем-то понюхал пузырящуюся воду, зажмурился и одним глотком допил до конца.
– Бррр, – сказал он, передернувшись. – Тереза, ты спасла мне жизнь. Проси чего хочешь!
– Я все время прошу только об одном! – мрачно ответила Тереза, выходя из комнаты. – Чтобы ты пил меньше!
– Это называется – хотеть невозможного, – пробормотал себе под нос Бруну, нащупывая ногой шлепанцы.
Встав с кровати, он со стоном потянулся, несколько раз взмахнул руками и подошел к зеркалу.
– Доброе утро, господин лейтенант, – поприветствовал сам себя Бруну, одергивая пижамную куртку и придирчиво разглядывая свое долговязое отражение. Отражение было слегка желтоватым и потрепанным, но все еще довольно привлекательным. Вот только в районе головы наблюдалась некая несообразность.
«Зарос я сильно, что ли? – подумал Бруну, берясь рукой за сизый щетинистый подбородок. – Или, может, стричься пора?»
Бруну повернул голову и, скосив глаза, попытался взглянуть на себя в профиль. Ощущение несообразности не пропало и вроде бы даже усилилось.
Бруну поискал расческу, но не нашел, отступил от зеркала, вытащил из шкафа коричневый форменный берет, лихо натянул его на голову и похолодел: руки соскользнули с головы, не встретив привычного сопротивления. У Бруну возникло абсурдное ощущение, что у него нет ушей.
Лейтенант нервно засмеялся и вернулся к зеркалу, но посмотреть решился не сразу.
Вначале он поскреб ногтем какое-то пятнышко на пижаме. Потом покрутил пуговицу. Потом еще раз поскреб пятнышко.
И только после этого глубоко вздохнул и с отчаянием человека, впервые прыгающего с парашютом, в упор уставился на свое отражение.
Ушей не было.
* * *
С кухни запахло свежесваренным кофе, и в комнату заглянула Тереза с бутербродом в руке.– Завтракать будешь? – спросила она подобревшим голосом. – Иди, уже все на столе.
Бруну оторвался от зеркала и еще раз провел руками по тем местам, где еще вчера красовалась пара довольно ладных ушей.
– Те-тереза, – запинаясь проговорил он, – ты не видела моих ушей?
– В ящике лежат, а если нет, то в грязном белье, – не удивившись, ответила Тереза и откусила от бутерброда.
– В ящике?! – с недоверием переспросил Бруну.
– Ну да. Или в грязном белье. – Тереза подошла к зеркалу, подышала на него и протерла рукавом халата. – Ты вечно все разбрасываешь, а я вечно за тобой собираю, и стираю, и складываю, а ты только и знаешь что пачкаешь и разбрасываешь, разбрасываешь и пачкаешь, а потом я тебе виновата, а я только стираю… – Тереза прервалась, чтобы вздохнуть, и Бруну немедленно этим воспользовался.
– Мои УШИ?!! – переспросил он хрипло. – В ГРЯЗНОМ БЕЛЬЕ?!!
– Какие уши? – рассеянно переспросила Тереза, неловко взмахнув бутербродом. – Я про рубашки твои говорила и про носки, ты их вечно где попало…
Бруну схватил Терезу за плечи и затряс.
– Какие, к черту, рубашки?! – взревел он. – Какие, к черту, носки?! Я тебя про уши спрашиваю, ты речь человеческую понимаешь или нет?!! Про уши! Уши мои куда-то делись, уши!!!
Терезины губы задрожали. За десять лет, что они с Бруну были женаты, лейтенант только дважды повысил на нее голос: когда она случайно сожгла его мундир накануне парада 25 апреля и когда во время чемпионата мира по футболу пошла пить кофе с соседкой доной Консейсау и забыла записать полуфинальный матч. Бруну тогда кричал и топал ногами, но не выглядел и вполовину так угрожающе, как сейчас.
– Что ты на меня орешь? – проблеяла Тереза и уронила на пол недоеденный бутерброд. По ее щекам покатились круглые мультипликационные слезы.
Лейтенанту стало стыдно. В конце концов, жена не виновата в том, что у него куда-то пропали уши. Бруну выпустил Терезу и неловко похлопал ее по плечу.
– Ну не реви, Терезиня, ты чего?
Тереза, которая все всегда делала наперекор мужу, закрыла лицо руками и бурно зарыдала.
Бруну тяжело вздохнул и нежно обнял жену.
– Ну-ну-ну, – успокоительно забормотал он ей в макушку, – я больше не буду, Терезиня, прости меня. Ну видишь, всё, я уже не кричу… Ну не плачь, миленькая, солнышко мое…
Тереза протяжно всхлипнула и уткнулась носом в вырез мужниной пижамной куртки. В вырезе стало горячо и влажно, и Бруну умилился.
– Девочка моя, – прошептал он. – Хорошая…
Тереза подняла голову и солнечно, как десять лет назад, улыбнулась Бруну. Потом ее улыбка потускнела.
– Ой, – сказала Тереза. – А что это у тебя с ушами?!
Добрососедские отношения
Сестра Перпéтуя еще раз тщательно пересчитала сдачу и тихонько вздохнула.
– Прошу прощения, сеньор Фабиу, – сказала она, натянуто улыбаясь, – но я вам дала два евро…
– Конечно-конечно! – вскричал сеньор Фабиу, выхватывая из коробочки две пятидесятисентимовые монетки. – Это я прошу прощения у сестpы! Я просто задумался, знаете…
«Ничего ты не задумался, вороватая твоя морда», – хмуро подумала сестра Перпетуя, ссыпая монетки в малюсенький вязаный кошелечек. Хлеб со злаками, который она каждые два дня покупала в передвижной пекарне сеньора Фабиу, и без того подорожал с прошлого года почти вдвое, но сеньор Фабиу все равно так и норовил надуть на сдаче.
Сеньор Фабиу икнул. «Чтоб тебе подавиться этим евро!» – страстно пожелал он. Сеньору Фабиу нестерпимо хотелось курить, но не хватало восьмидесяти сентимов на пачку «Голубых португальских».
Сестра Перпетуя поскользнулась на раздавленной кем-то сливе, взмахнула руками, чтобы не упасть и выронила пакет с хлебом. «Ты мне еще поругайся вслед, – стараясь не заводиться, подумала она. – Я тебе так поругаюсь!..»
Сеньор Фабиу потянулся в глубь грузовичка, чтобы поправить криво лежащую буханку, но тут в спине как будто что-то взорвалось. От боли у сеньора Фабиу сперло дыхание, а на глаза навернулись слезы.
– Ведьма! – взвизгнул он вслед сестре Перпетуе, как только сумел продышаться. – Все монашки – ведьмы!
Сестра Перпетуя резко обернулась, охнула и схватилась за подвернувшуюся щиколотку.
– Безбожник! – отчеканила она, не разгибаясь. – В аду гореть будешь!
Лицо сеньора Фабиу налилось кровью.
– А ты! – пропыхтел он. – Да ты! Да ты вообще!..
– Бросали б вы курить, сеньор Фабиу, – ворчала сестра Перпетуя. – Слышали, что вам доктор сказал?
– Сестре легко говорить, – незло огрызался сеньор Фабиу, – а я уже пятьдесят лет курю! Я так думаю, что если бы Господь не хотел, чтобы мы курили, он бы не создал сигареты. – Сеньор Фабиу ухмыльнулся и даже хотел слегка пихнуть сестру Перпетую локтем в бок, но застеснялся и не стал. – А, сестра? Верно я говорю?
Сестра Перпетуя вздохнула, смиряя раздражение. «Вот ведь болтун! – подумала она. – И никак не уймется…»
Сеньор Фабиу поперхнулся и надрывно закашлялся.
– Прошу прощения, сеньор Фабиу, – сказала она, натянуто улыбаясь, – но я вам дала два евро…
– Конечно-конечно! – вскричал сеньор Фабиу, выхватывая из коробочки две пятидесятисентимовые монетки. – Это я прошу прощения у сестpы! Я просто задумался, знаете…
«Ничего ты не задумался, вороватая твоя морда», – хмуро подумала сестра Перпетуя, ссыпая монетки в малюсенький вязаный кошелечек. Хлеб со злаками, который она каждые два дня покупала в передвижной пекарне сеньора Фабиу, и без того подорожал с прошлого года почти вдвое, но сеньор Фабиу все равно так и норовил надуть на сдаче.
Сеньор Фабиу икнул. «Чтоб тебе подавиться этим евро!» – страстно пожелал он. Сеньору Фабиу нестерпимо хотелось курить, но не хватало восьмидесяти сентимов на пачку «Голубых португальских».
Сестра Перпетуя поскользнулась на раздавленной кем-то сливе, взмахнула руками, чтобы не упасть и выронила пакет с хлебом. «Ты мне еще поругайся вслед, – стараясь не заводиться, подумала она. – Я тебе так поругаюсь!..»
Сеньор Фабиу потянулся в глубь грузовичка, чтобы поправить криво лежащую буханку, но тут в спине как будто что-то взорвалось. От боли у сеньора Фабиу сперло дыхание, а на глаза навернулись слезы.
– Ведьма! – взвизгнул он вслед сестре Перпетуе, как только сумел продышаться. – Все монашки – ведьмы!
Сестра Перпетуя резко обернулась, охнула и схватилась за подвернувшуюся щиколотку.
– Безбожник! – отчеканила она, не разгибаясь. – В аду гореть будешь!
Лицо сеньора Фабиу налилось кровью.
– А ты! – пропыхтел он. – Да ты! Да ты вообще!..
* * *
Из приемного покоя выходили вместе. Сеньор Фабиу, уже нормального цвета, поддерживал под руку прихрамывающую сестру Перпетую.– Бросали б вы курить, сеньор Фабиу, – ворчала сестра Перпетуя. – Слышали, что вам доктор сказал?
– Сестре легко говорить, – незло огрызался сеньор Фабиу, – а я уже пятьдесят лет курю! Я так думаю, что если бы Господь не хотел, чтобы мы курили, он бы не создал сигареты. – Сеньор Фабиу ухмыльнулся и даже хотел слегка пихнуть сестру Перпетую локтем в бок, но застеснялся и не стал. – А, сестра? Верно я говорю?
Сестра Перпетуя вздохнула, смиряя раздражение. «Вот ведь болтун! – подумала она. – И никак не уймется…»
Сеньор Фабиу поперхнулся и надрывно закашлялся.
Голубятня
…Карлота Жоакина была старуха богатая и для своего возраста очень крепкая, но вздорная и склочная и какая-то абсолютно бессердечная.
Про нее доподлинно было известно, что каждую неделю она собственноручно толчет в небольшой каменной ступке кусочки стекла, мешает стеклянную пыль с хлебными крошками и рассыпает по дорожкам сада, а сама усаживается в беседке с вязанием и смотрит, как птицы слетаются на адское угощение. Младшая девчонка зеленщика Вашку – рыжая Жоана, которая убирала у Карлоты Жоакины по средам и пятницам, – уверяла, что старуха потом собирает птичьи трупики, перья сжигает, а из крови и костей варит зелье, которое делает ее невидимой тринадцатого числа каждого месяца. Зачем Карлоте Жоакине становиться невидимой по тринадцатым числам, Жоана не знала, но клялась, что своими глазами видела, как старуха откупоривает бутылку толстого неровного стекла, наливает оттуда в стакан вязкой темно-коричневой жидкости, разводит водой и выпивает залпом, и потом весь день ее не видно, только в доме раздаются какие-то пугающие звуки – не то плач, не то смех.
Про нее доподлинно было известно, что каждую неделю она собственноручно толчет в небольшой каменной ступке кусочки стекла, мешает стеклянную пыль с хлебными крошками и рассыпает по дорожкам сада, а сама усаживается в беседке с вязанием и смотрит, как птицы слетаются на адское угощение. Младшая девчонка зеленщика Вашку – рыжая Жоана, которая убирала у Карлоты Жоакины по средам и пятницам, – уверяла, что старуха потом собирает птичьи трупики, перья сжигает, а из крови и костей варит зелье, которое делает ее невидимой тринадцатого числа каждого месяца. Зачем Карлоте Жоакине становиться невидимой по тринадцатым числам, Жоана не знала, но клялась, что своими глазами видела, как старуха откупоривает бутылку толстого неровного стекла, наливает оттуда в стакан вязкой темно-коричневой жидкости, разводит водой и выпивает залпом, и потом весь день ее не видно, только в доме раздаются какие-то пугающие звуки – не то плач, не то смех.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента