При втором аресте мы просидели подольше. Тогда были с нами в тюрьме две женщины. Одна – немолодая проститутка, а вторая психически больная женщина. Когда проститутка, бывало, сердилась по какому-нибудь поводу, она кричала и делала неприличные движения. Но, заметив нас, прижавшихся к стене, остолбеневших от отвращения, она успокаивалась и просила извинения. Вторая женщина с Кавказа сошла с ума, когда родители оторвали ее от любимого и забрали с собой в Палестину. Об этом рассказывал нам ее отец, единственный человек, навещавший ее. Она сидела все время во дворе, тихая, с опущенной головой, покрытой черным платком. Душевно больных помещали тогда в тюрьмы, так как не было психиатрических больниц. Эта женщина тогда еще не была буйной. Позже, когда я сидела в женской тюрьме в Бет-Лехеме, привезли к нам ее в буйном состоянии и посадили в камере с широкой, во всю стену решеткой и кованой дверью. Она царапала себя до крови и по ночам издавала страшные, леденящие душу крики.
   Несмотря на то что за все три ареста я провела в тюрьме общей сложностью меньше шести месяцев, некоторые образы запечатлелись в моей памяти до сегодняшнего дня. Сидела с нами в Яффо арабка, молодая женщина. Она сидела за измену мужу. Я не знаю, по какому закону ее арестовали. Ее возлюбленный приносил ей большую питу с целой, очищенной луковицей. Одет он был, как рабочий. Больше к ней никто не приходил. Находясь в тюрьме с арабками, я постепенно начала понимать арабский язык.
   Во второй раз я встретилась с этой женщиной, когда арестовали группу проституток из-за скандала в публичном доме: она была среди них. Их толстая «мадам» была с ними. Но это уже было спустя некоторое время, при моем третьем аресте, когда меня привезли из Бет-Лехема в Яффскую тюрьму для высылки. Об этой арабской женщине я написала рассказ в стенгазету пединститута в Москве под заголовком «Лайла». Тогда я помнила до мельчайших подробностей историю падения этой женщины. Когда проститутки узнали, что мы арестованы за коммунистическую деятельность, то отнеслись к нам с уважением.
   Однажды полиция арестовала всех цыганок-гадалок на улицах Яффо. Они ввалились во двор тюрьмы шумной оравой в широких юбках с разноцветными шалями. Среди них была одна молодая, веселая цыганка невиданной красоты. Она все время пела и танцевала.
   Обе эти группы женщин находились с нами недолго. Сидели с нами в Яффской тюрьме и члены нашей партии, которые дожидались высылки – парохода в Советский Союз.
   Они все видели в этой высылке избавление. Население Страны было небольшим, полиция знала всех членов коммунистической партии. Были среди них и такие, что проводили в тюрьме больше времени, чем на свободе. Они верили, что в Советском Союзе им представится возможность учиться и работать – участвовать в строительстве «новой жизни». Это были молодые люди, разочаровавшиеся в сионизме, ставшие жертвами коммунистической агитации. Они стали настоящими жертвами, так как большинство из них попало в лагеря ГУЛАГа и мало кто из них дожил до освобождения.
   Некоторые из коммунистов Палестины сами уезжали во Францию. Девушек, прибывших в страну из Польши, старались выдать замуж за родившихся в стране, устраивая им фиктивные браки с сабрами. Геню «выдали замуж» за Хейфеца из Иерусалима. А Меира женили на девушке родом из Польши. Устраивались «свадьбы» в здании раввината. Часто кто-нибудь заменял фиктивного жениха под свадебным балдахином (хупой). Если, например, «жених» должен был прибыть из Тель-Авива в Иерусалим или наоборот, его заменял кто-нибудь из местных членов партии. Фиктивные браки устраивались выходцам из Польши потому, что высланных туда власти арестовывали и сажали в тюрьму сразу по их прибытии в Польшу.
   Находясь на свободе в перерывах между арестами, мы продолжали участвовать в подпольной деятельности. Нас уже перевели из группы детей в члены комсомола. Мы служили в организации связными. Я помню две поездки в другие города, связанные с возложенными на меня обязанностями. Как-то раз я ездила в Хайфу, чтобы сообщить одному из членов ЦК партии о предстоящем заседании Центрального комитета партии Палестины. Никакого материала я с собой не везла, и квартира члена ЦК была хорошо законспирирована. Я на словах сообщила ему о месте и времени заседания.
   Вторая моя поездка была в Иерусалим. Это было в пятницу. Я имела при себе адрес строящегося здания, где работал товарищ, которому я должна была передать сообщение. Я нашла его, но время было позднее, близкое к часу наступления субботы. Я была незнакома с городом и долго искала нужный мне адрес. Я застала нужного мне человека перед окончанием работы: он уже мыл руки. Он сказал, что лучше мне переночевать у одной из девушек – членов партии, так как последний автобус на Тель-Авив скоро отходит и вряд ли я успею. Я отказалась, ответив, что мои родители не знают, где я, и будут беспокоиться. Я обязана была вернуться. Я поспешила к центральной автобусной станции и еле успела на последний автобус, запрыгнув на ходу. Что бы я делала на улицах Иерусалима, если бы опоздала на этот автобус. Я не знала никакого другого адреса в Иерусалиме, кроме адреса строящегося дома. Правда, мой новый знакомый хотел позаботиться обо мне, но я так спешила, что не взяла у него никакого адреса. Вспоминая эту поездку, я всегда задумываюсь о том, где было чувство ответственности старших членов партии, многие из которых уже имели детей. Мне было тогда лет 16, но выглядела я совсем девочкой.
   Мы работали связными и во время демонстраций. Перед демонстрацией участники ее сидели небольшими группами в комнатах в разных частях города. Ответственные за группу не знали места и времени выхода демонстрации. Мы, связные, являлись к ним за 10–15 минут до выхода и сообщали им от имени руководства о месте и часе начала демонстрации. Это обычно было на углу Алленби и какой-нибудь другой улицы. Шагали демонстранты по довольно длинной улице Алленби от улицы Левински до берега моря. Место нахождения секретаря городского или члена Центрального комитета партии знали только несколько человек. Иногда мы получали указания от Лейба Треппера. Позже во время войны он стоял во главе «Красной капеллы» – советской разведки в Европе. Спустя 25 лет, когда после смерти Сталина Треппер был освобожден из советской тюрьмы, я пришла к нему. Он сразу узнал меня, назвав подпольным именем Лейчик.
   Сомнения стали разъедать мою душу: правилен ли путь, по которому я иду. Почему не перейти в организацию «Рабочая молодежь». Ведь эта организация охватывает массу молодых людей, и я уже некоторое время посещала их клуб, когда была направлена туда для коммунистической агитации. Клуб этой организации располагался в бараке в песках Тель-Авива. Я успела присмотреться к их культурной работе: участвовала в кружках, спортивных мероприятиях, в докладах на различную тематику. Я знала, что они защищают интересы молодых рабочих с частных предприятий. Я сравнивала эту деятельность с сектантской деятельностью коммунистической организации. Это не давало мне покоя. Я молчала и плакала. Мои родители, не понимая причину моих слез, очень беспокоились обо мне. Наконец я решилась и написала заявление о выходе из комсомола. Не помню, обосновала ли я причину, но хорошо помню, что закончила я словами, что мое решение окончательное и бесповоротное.
   Симха по-прежнему посещала наш дом. Она стала грустной, но не делала никаких попыток убедить меня вернуться. Но кто не молчал, так это Яэль «большая». Она приходила ко мне и часами напролет своим медленным тихим голосом все доказывала мне правильность коммунистического пути и необходимость насильственной революции для счастья человечества. Я помню, как поздним вечером мы стоим с ней, прислонившись к закрытой двери магазина на углу ул. Левински на полпути от ее дома до нашего барака, и она все говорит и говорит, а у меня, усталой и измученной, нет уже доводов, чтобы ей противиться. Так она не отставала от меня, пока не вернула в подпольную организацию. При этом она сама тогда уже начала нарушать дисциплину и отказываться от поручений, связанных с опасностью ареста. Спустя некоторое время она вообще оставила страну, уехав в Париж со своим будущим мужем. Там она живет по сей день.
   А меня арестовали и выслали из страны, разлучив с любимыми родителями, сестрами и братом. Оторвали меня от любимой страны, от всего, что было мне дорого, без чего, как мне казалось, я жить не смогу.
   После второго ареста, когда мы с Геней освободились из Бет-Лехемской женской тюрьмы, мы решили остаться в Иерусалиме и устроиться домоработницами. Мы находились в Иерусалиме несколько дней, ночуя в комнате двух девушек-коммунисток. Они начали подыскивать для нас работу. В Стране тогда было мало развито производство, и большинство женщин нашей организации служили домработницами. Такая работа была удобной, так как она занимала первую половину дня и остаток его был посвящен подпольной деятельности. Другой зароботок трудно было найти. Иногда можно было нанаться на сезонную уборку фруктов. Женщины из «Гдуд Авода» трудились на прокладке дорог. Я видела женщин, ремонтирующих шоссе на улице Алленби в Тель-Авиве. Но женщины-коммунистки уже не участвовали в строительстве Страны. Мы с Геней считали, что нашим матерям будет легче, если они не будут видеть, как мы ежедневно занимаемся подпольной деятельностью, подвергая себя опасности ареста.
   Мы пробыли в Иерусалиме несколько дней. И однажды утром я проснулась с твердым намерением вернуться домой. Я так тосковала по детям, беспокоилась о них! Особенно я беспокоилась о младших: Саре, Бат-Ами и Якове. «Ведь они такие еще маленькие, – думала я, – ведь Якову исполнился только год. И Тове тяжело там без меня. И родители озабочены, ждут меня».
   Я помню, как рано утром стояли мы на остановке, дожидаясь автобуса на Тель-Авив. Геня умоляла меня остаться: «Не уезжай, Лея, останемся! Я больше не могу видеть страдания моей матери», а я ей отвечаю: «Я тоскую по детям, по родителям, я не могу без них – я еду домой!»
   Дома знали срок моего освобождения из тюрьмы, и мой отец выходил к железнодорожной станции встречать меня все дни, пока я задерживалась в Иерусалиме, ко всем поездам, прибывавшим оттуда. Об этом стало мне известно по прибытии домой от других членов семьи. Папа только счастливо улыбнулся, увидев меня выходящей из вагона. Он был молчаливым человеком. Он никогда не говорил о своих душевных страданиях, а только опускал козырек шапки на глаза, чтобы не видна была отраженная в них боль. А мы понимали, что нельзя тревожить его в такую минуту.
   Тут я расскажу о моих впечатлениях о пребывании в женской тюрьме в Бет-Лехеме. В тот раз мы были большой группой политзаключенных. Находились мы все вместе в большой комнате. Наши металлические кровати черного цвета стояли вдоль окон с решетками из толстого металла, окрашенного также в черный цвет. Такой же решеткой был огорожен узкий балкон, куда выходили двери камер. В конце коридора стоял длинный стол, за которым мы, политические заключенные, обедали. Камеры уголовных арестанток находились в коридоре под прямым углом к нашему. Это было на втором этаже здания. На первом этаже была квартира начальника тюрьмы с женой, там же располагалась кухня. Перед зданием был небольшой двор, примыкавший к зданию женского монастыря. Из «детей», как продолжали называть нас в организации, были арестованы на этот раз только Геня и я. Другие политзаключенные были старше нас на 5–10 лет. С нами была тогда Юдит, сестра моего будущего мужа Михаила, Сара Чечик, Рехка и Гута, с которыми мы потом встречались в России. С Гутой мы оказались вместе в эвакуации в Томске во время войны.
   Начальник тюрьмы был высоким англичанином, полным, с глупой улыбкой на румяном лице. Его жена отличалась худобой. Волосы ее были тонкие и стриженые. Наши женщины ее недолюбливали и называли по-русски «Щепкой». Я тогда не понимала, что это означает. Наши женщины из группы политических получали продукты питания на кухне по весу на всю группу: мясо, крупы, овощи по отпущенной на каждого арестанта норме, и готовили сами. Поскольку они все работали домработницами в богатых домах, приготовленная ими пища была вкусной. Нас с Геней в очередь по приготовлению пищи не пускали. Но вскоре отняли у нас эту привилегию, не помню, по какой причине. Готовить стала для нас пышная, белолицая, черноволосая арабка-христианка. Она была бойкой и веселой, а сидела за убийство своего мужа. Она была богатой, среднего возраста женщиной. Через некоторое время ее освободили. Она все время говорила нам, что брат хлопочет о ее освобождении, и она уверена, что ему это удастся. В день своего освобождения она пришла к нам, сияющая от счастья, и расцеловалась со всеми нами на прощание. Женщины говорили, что богатых и за убийство не наказывают.
   Еще две женщины отбывали свой срок за убийство. Одной – рыжей немолодой арабке – дали срок 15 лет. Она работала в доме начальника тюрьмы. Чем конкретно было вызвано ее преступление, я не помню. Она была серьезна и молчалива.
   Самой интересной преступницей была красивая 18-летняя женщина, которая была продана своим отцом или братом в жены старику. Она не выдержала и убила мужа. Не помню, как она это сделала.
   С уголовницами мы встречались иногда в коридоре, но главным образом на прогулках на крыше тюрьмы, огороженной высоким решетчатым барьером. Перед нами открывался исключительный пейзаж Иудейских гор и города Бет-Лехема. Через ограду видны были улицы и прохожие. Я помню, что при виде людей, прогуливающихся по улице, меня охватывало страстное желание быть на свободе среди этих людей. Несмотря на относительно неплохие условия заключения (в смысле помещения, питания, окружающих людей, которые относились к нам с Геней с особым вниманием, как старшие сестры к младшим), я страстно стремилась на свободу. Я считала дни и часы тюремного срока. Во время этих прогулок на крыше молодая арабка, убившая или отравившая своего старика мужа, пела и танцевала перед нами.
   Мы не бездельничали в тюрьме. Там были иллюстрированные журналы о русских народовольцах, фотоснимки Софьи Перовской, Желябова, других их соратников. Не помню, на каком языке были журналы – на немецком или на русском. О встрече Софьи Перовской с матерью (женой генерала) перед казнью был в журнале трогательный рассказ: «Она положила голову на колени матери, скорчилась и лежала молча, как маленькая девочка…» А перед виселицей Софья подошла к каждому из осужденных на смерть и поцеловала всех, кроме предателя. Мне эти рассказы переводили, так как я не владела ни русским, ни немецким. Я подолгу смотрела на эти снимки. Особенно привлекало меня красивое лицо Перовской, ее лучистые глаза на круглом, молодом лице, похожем на детское.
   Особое внимание уделяла мне Рехка, старше меня на 8–10 лет. Она пересказала мне содержание целого романа, который она читала тогда на немецком языке. И чувствовала я, что с Рехкой происходит что-то похожее на чувства и переживания той разочаровавшейся в любви женщины из романа, и потому она с таким волнением рассказывает мне содержание. Сестра Михаила Юдит тоже посвящала мне много времени, она научила меня читать по-русски. Иногда мы в своей камере устраивали «вечера танцев». Мы танцевали любимые тогда танцы хору, польку и краковяк под собственное пение. Не помню, по какому поводу было веселье. Мы, наверное, это делали, чтобы размяться.
   Однажды к нам явилась комиссия для обследования женской тюрьмы. Она состояла из трех женщин. Среди них была одна высокая англичанка со строгим лицом. Увидев нас с Геней среди взрослых, она выразила недовольство, сказав, что нас нужно перевести в детскую тюрьму, в Иерусалим. Наши женщины ответили, что они этого не допустят, пригрозив голодной забастовкой, так как условия в детской тюрьме в Иерусалиме плохие, и там не место политическим заключенным. Но по-видимому, о нас забыли, и мы продолжали отбывать свой срок в Бет-Лехеме.
   Были и посещения тюрьмы близкими: приходили главным образом друзья заключенных – члены организации. Когда кто-нибудь приходил в неотведенный для свиданий день, он поднимался на крышу соседнего монастыря, которая была на уровне нашего балкона. И тогда женщины переговаривались со своими посетителями, главным образом жестами.
   Особо тяжелое впечатление произвели на меня две женщины из уголовниц. Одна из них – та психически больная женщина с Кавказа, с которой мы сидели в Яффской тюрьме. Но там она сидела безмолвно в углу двора, а тут мы просыпались ночью от ее устрашающих криков и воплей. Смотреть на нее, расцарапанную до крови, было ужасно. Ее недолго продержали там, наверное из-за того, что квартира начальника тюрьмы была здесь же, в здании.
   А вторая женщина была молодая арабка-христианка. Она была красивой коротко остриженной брюнеткой, одетой по-европейски. Рассказывали о ней, что она работала секретаршей в одном из правительственных учреждений. Она не впервые сидела в тюрьме. Она была матерью нескольких детей, и каждый раз после родов психически заболевала. На этот раз во время приступа она кинулась с ножом на родного отца. Жена начальника тюрьмы, знакомая с ней с прошлого раза, любила ее. Она иногда сидела с ней на балконе у палат заключенных и причесывала ее. Помешанная женщина врывалась в нашу камеру, прыгала по нашим аккуратно застеленным кроватям с кровати на кровать вдоль всего ряда. А жена начальника тюрьмы бегала за ней, уговаривая ее перестать. В тюрьму пришло письмо от Михаила к его сестре Юдит. Это письмо развеселило нас всех. Оно было написано на хорошем иврите, хотя он не успел поучиться в Стране. Он работал слесарем в мастерской в Хайфе. Он писал якобы от имени ученика ешибота (Высшей еврейской духовной школы). Раввина и ешиботников он называл именами руководителей и членов хайфской организации и таким образом передал нам подробный рассказ о происходящем в хайфском подполье. Это письмо доставило всем нам удовольствие по своему содержанию и форме, вызвало радость близостью к внешнему, свободному миру.
   И вот мы с Геней освободились из тюрьмы. Мы вышли из ворот и пошли к городской площади, чтобы сесть в такси на Иерусалим. Две молодые девушки-еврейки в арабском городе были, по-видимому, тогда редкой картиной. Я помню, что мужчины-арабы посматривали на нас такими глазами, что волосы у меня встали дыбом. Но вскоре мы сели в такси и благополучно доехали до Иерусалима. Итак, я вернулась домой.
   Мои дяди и тетя Ада поняли, что положение серьезное. Они стали проводить со мной беседы о неверности выбранного пути. Они и после того как обзавелись собственными семьями, продолжали поддерживать тесные связи с семьей своей сестры. Я была сильно привязана к ним. Они перенесли все события, связанные с революцией и Гражданской войной, уже взрослыми и знакомы были с некоторыми активистами установившегося большевистского строя. Но все, рассказанное ими, не могло убедить меня в неправильности выбранного мною пути. Мой любимый дед, отец моей матери Биньямин Таратута, был еще жив. И больно мне, что я оставила его тогда без внимания из-за подпольной деятельности. Сыновья и дочери жили со своими семьями, и дед остался жить одиноко в бараке. Он, наверное, всю жизнь жалел о разводе с бабушкой Рахелью, которая осталась в России, оторванная от своих детей. В те годы пришло извещение о смерти бабушки, и мама оплакивала ее и ее судьбу: одна ее дочь была в Аргентине, другая – в Северной Америке, а остальные дети жили в Палестине. Все ее дети были женаты и имели детей, а она умерла одна, оторванная от них и внуков, из которых успела увидеть только нас, троих старших детей ее дочери, родившихся в местечке.
   Мой дедушка Таратута был «миснагедом», то есть противником хасидов. Он считал, что в стране все некошерное. Он не ел мясо, так как резники были из хасидов. Он не давал нам стирку, так как, по его мнению, нельзя было стирать «некошерным» мылом. Я приносила ему еду, которую готовила мама. Мы жили на Левински, далеко от него. Как-то я увидела, как он кипятит свое белье в маленьком котле на костре во дворе перед бараком, где он жил. Я просила, чтобы он дал мне постирать ему. Он отказался и сказал, что нельзя стирать мылом. «В этой стране все некошерно». Дедушка, которого все смущались, остался одиноким в большом бараке. Никто не смел даже жениться против его воли. Я знаю, что у мамы был любимый человек в местечке. Он был учителем. Но дедушка сказал, что он «эпикойрес», и не дал своего согласия на брак. Юноша оставил местечко и уехал в Америку, а мама вышла замуж за папу через сваху. Ада тоже встречалась здесь, в Палестине, с высоким красавцем. Я видела его, когда он провожал Аду до барака. Дедушка запретил ей встречаться с «эпикойресом», и она вышла замуж за Иошуа тоже через сваху.
   Юда как-то привел любимую девушку к дедушке, чтобы тот познакомился с ней. Эту встречу я помню. На нашей встрече в 1956 году Юда подтвердил мои воспоминания. Они сидели втроем у маленького столика возле стены барака. Девушка была уроженкой Польши. Она сидела, одетая с иголочки, нарумяненная, губы подкрашены, и блестящие каштановые волосы спадали ей на плечи. Я стояла и смотрела на нее. В те годы такой вид был достаточно редок среди женщин-поселенок, которые одевались в серые рабочие платья. В часы досуга и для танца хора поселенки надевали белые вышитые рубашки с черным или цветным сарафаном. Девушка Юды была одета в черное платье, украшенное тонкой вязью. Она все время посмеивалась, и при каждом ее смешке дедушка становился все более хмурым. Когда я описала эту сцену в семейном кругу во время моего посещения Израиля в 1956 году, Юда поразился, как я в таком маленьком возрасте восприняла и запомнила ситуацию. Дедушка, понятно, был против их свадьбы, и Юда в конце концов женился на Ривке, по-видимому, тоже через сваху. Ривка была здоровая и красивая девушка, блондинка с серо-голубыми глазами и румянцем на щеках. Она была веселая и сразу нашла с нами, детьми, общий язык. Мордехай женился на Рахели, иерусалимской красавице, тоже через посредника.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента