Страница:
А тут мама закричала. И я вскочил.
– Гады! – еще раз крикнула она. – Что теперь с театром-то? Вдруг разбомбили? Что же они творят, эти гады!
Грех, конечно, это был, но невинный, детский грех – ругнул я про себя маму. Подумаешь, сказал я про себя, театр. Кричит так, будто с отцом что случилось. Впрочем, а так ли велик был мой грех? Да и грех ли это – любить и жалеть отца больше, чем даже целый драгоценный театр?
Став взрослым, вроде бы легко разуметь, что театр нельзя ставить напротив отца, что и живой человек, и золотой дворец неповторимы, но одинаковая ли эта неповторимость – кто скажет… Нет, нет, только кажется, будто, став взрослым, легче жить и разбираться легче в разных сложных делах. Детство владеет клинком прямоты и справедливой однозначностью. Нет, я не пожалел театр, а испугался за отца, ругнул маму и облегченно сел на место.
– Фу, как ты меня напугала, – согласилась со мной бабушка, обращаясь к маме.
Она ничего не ответила. Ела завариху, вовсе не замечая еды, наверное, ушла обратно в свой чудесный театр, пусть, если ей так там нравится. Она устала, моя мама, она развеселилась первый раз за всю войну, пусть побудет еще немного в своей памяти, в золоченом дворце, где показывают балет. Ей недолго радоваться, минута, и она вернется назад.
Мама встряхнулась, возвратилась из воспоминаний и сказала, глядя на меня:
– Пойдем в библиотеку вместе. Хочу увидеть замечательную артистку.
И прибавила, помолчав:
– Может, это она танцевала тогда, давным-давно?
Я читал свою толстую книгу очень долго – месяц или полтора.
Я купался в счастье, в солнце и беззаботности довоенной жизни, которая уже стала забываться, отодвигаться в даль памяти, словно в театральные кулисы. Иногда казалось, что война идет всегда, что отец целую вечность на фронте. Не верилось только одному – что это будет бесконечно. Надежда и ожидание – единственное, чем жили люди. Все, что происходило сейчас, казалось временным. Но затянувшаяся временность требовала хоть коротких прикосновений к постоянству. Может, я потому так долго и читал книгу о довоенной жизни, что это было воспоминание о постоянстве? Может, я хотел подольше задержаться там, на мирной и тихой Волге, представляя героя книжки, моего сверстника, самим собою? Может, эта книжка была маленьким островком мира в море войны? Не помню. Помню, что я был бесконечно счастлив, усаживаясь с книгой в руках поближе к печи и натянув – для уюта – старый и уже дырявый от старости бабушкин шерстяной платок на плечи. Счастлив и просветлен.
Книга делала со мной чудо: она говорила со мной разными голосами детей и взрослых, я чувствовал, как подо мной покачивается палуба белоснежного парохода, видел всплески огромных рыб в тяжелых струях реки, слышал металлический грохот якорной цепи и команды капитана, хоть и не морского, речного, а все-таки с трубкой в зубах. Я ощущал прикосновения человеческих ладоней, чувствовал запахи дыма рыбацкого костра, который доносился с берега, слышал мерное чмоканье волны о дебаркадер и наслаждался сахаристым вкусом астраханского арбуза. Будто волшебная власть уносила меня в другое пространство и время, раскрывая безмерные дали и вознося в облачные небеса.
Я теперь хорошо понимал маму, взрыв ее негодования, ведь у нее был свой мир ей только одной представимого прошлого. Она видела театр наяву, а я любил то, чего даже не видел, и это невиданное мною было прекрасно и удивительно.
Через десять дней я пошел в библиотеку, чтобы продлить срок своего чтения. Мама задерживалась в госпитале – то дежурство, то пригнали новый эшелон с ранеными, и тут уж она возвращалась поздним вечером, таким поздним, что я не выдерживал и засыпал, не дождавшись, когда она прижмется ко мне своей холодной, с мороза, щекой. Словом, на десятый день я отправился один в довоенный табачный магазинчик, который теперь оказался местом не менее замечательным: детской библиотекой!
Я всячески раздувал в себе праздничное настроение, даже немножко потрубил в охотничий рог, про себя, разумеется, и двадцатый раз мысленно прорепетировал слова, которые я скажу старушке-библиотекарю, бывшей, так сказать, графине, а ныне заслуженной артистке республики. Неудобно же, в конце концов, настоящей балерине говорить какие попало пустячные слова.
Итак, я вхожу, снимаю шапку, пусть там даже мороз трескучий стоит, и говорю:
– Здравствуйте, Татьяна Львовна, я прошу продлить книгу Бориса Житкова «Что я видел» на десять дней, моя фамилия такая-то, читательский номер одна тысяча тринадцать!
О-о-ох! Я остановился, как будто врезался в стену. Меня, кажется, даже назад отшатнуло от такого удара. Что же я за растяпа, как же я до сих пор не догадался: ведь в моем читательском номере есть цифра тринадцать! Чертова дюжина!
Как теперь быть? Ведь это же, это же… И я твердо решил – значит, так, сперва поздороваюсь, потом попрошу сменить номер.
Но это оказалось не так-то просто. Во-первых, народу в библиотеке оказалось довольно много. С одной стороны помещения был прилавок для младших, с другой – для старших, и старушка перебегала от прилавка к прилавку, едва поспевая записать книги.
Пришлось ждать. Но я так и не дождался. Народ приходил, уходил, а чтобы я остался один на один со старушкой, не получалось. Тогда я решил: будь что будет. Скажу при всех.
Не вышло у меня культурно, нет. Даже по имени-отчеству я ее не назвал, ведь я поздоровался, когда входил, а здороваться второй раз, да еще так вежливо, – явный подхалимаж, все, кто в библиотеке, сразу подумают, будто я хочу какую-нибудь особенную книжечку, и мне пришлось пробормотать что-то вроде этого:
– Мнепродлитечтоявидел.
Прошамкал, как старик, будто кашу пожевал. Вышло очень невнятно, но старушка не переспросила, несмотря на завязанную шапку, быстрым и хитреньким взглядом кольнула меня, вытащила бумажки, отметила в них что-то и вопросительно посмотрела на меня.
– Что еще?
– Мер льзя менить? – проговорил я, глотая почему-то начала слов и кляня свой деревянный язык.
Старушка, точно ворона, как-то боком поглядела в мою карточку, перевела непонимающий взгляд на меня, потом снова качнула голову к бумажке и вдруг довольно громко, так, что было слышно всем, сказала:
– Но ведь твой номер – одна тысяча тринадцать. А не тринадцать!
Народ, конечно, заржал, сначала тихо и неуверенно, потом – посмелее.
– А еще книжки читает! – пропищала за спиной какая-то девчонка, видать, жуткая кляуза и подхалимка.
Но Татьяна Львовна будто не услышала этих слов.
– Номера тринадцать, – сказала она еще серьезнее, – в нашей картотеке нет! Я его своими руками выбросила! Понимаешь? И твой номер – одна тысяча тринадцать.
Я весь взмок от этих переговоров, хотя каждое слово вылетало изо рта вместе с паром: такая холодина здесь стояла.
– А ты не боишься чертовой дюжины? – Татьяна Львовна подняла голову повыше, глядела из-под очков куда-то за мою спину.
Там возникло замешательство, опять послышался смех, только уже нестройный, неуверенный.
– Не боюсь, – лживым голосом ответил все тот же девчоночий голос, но я и сейчас не обернулся – плевать на эту врушу.
– Молодец! – сказала Татьяна Львовна. – А вот он, – она кивнула в мою сторону, – боится. Так зачем ему мешать?
За спиной засмеялись поувереннее.
– Ни мешать, ни помогать ему не надо, – сказала старушка. – Он сам решит, как быть, понимаешь?
И она проговорила еще одну фразу:
– Человек сам освобождается от страха.
Но ее слышал только один я. Все остальные смеялись. Довольно дружно над тем, что она сказала раньше. И громче всех повизгивал девчачий голос.
Я повернулся и вышел, забыв попрощаться.
«Идиоты!» – ругал я про себя эту смешливую публику в библиотеке. Да я уверен, каждый из вас цифры тринадцать, как черта, боится, недаром чертова дюжина, каждый ждет не дождется, чтобы быстрей тринадцатое число прошло, да и вообще! А тут все хихикают, расхрабрились.
Эх, люди, неискренний народ. В толпе-то небось веселые, а пусти вон черную кошку через дорогу, остановитесь как вкопанные, писаные храбрецы!
Но что-то мне, кроме этих издевательств, еще мешало. Что-то было не так в библиотеке, как в прошлый раз, что-то переменилось.
Бывает же: человеку втемяшится в голову какая-нибудь форменная ерунда – добро бы что-то серьезное – нет, чепуха какая-то, нечто неопределенное, неясное, может, даже пустое, и он всю ночь ворочается, уснуть не может или ходит неделю словно аршин проглотил, никак в себя не придет – хочет вспомнить, понять, да ничего, как назло, не получается.
Я дошел до одного угла – сам не свой, до другого: нет, не могу. Остановился, чтобы прохожие чего лишнего не подумали, развернулся и назад к библиотеке – ничего особенного, тот народ уже весь разбежался, теперь другие собрались, а Татьяна Львовна?.. Да я загляну туда в окно! Хорошо, что оно широкое, ведь магазинное.
Я сразу нашел, что искал. Действительно, изменилось. Сама старушка. Все та же шапка и то же пальто, только на нем нет пушистого серого воротника, и Татьяна Львовна в самом деле походит на ворону с голым, ощипанным горлом.
Ясно. Забыла дома или сняла. Не дай бог, потеряла. Но вид совсем другой. Она стала строже и чуточку печальнее.
Так я и не смог понять – почему библиотека иногда полна народу, ступить и то некуда, а иногда совершенно пуста – может быть, даже целыми часами? Во всяком случае, когда мы пришли туда с мамой, Татьяна Львовна была совершенно одна и подметала веником пол между прилавками.
Забавное знакомство получилось у поклонницы балета с заслуженной артисткой. Мама выхватила у старушки веник и принялась умело им орудовать, отчитывая Татьяну Львовну:
– Что же это вы, а? Или девочки к вам сюда не ходят? Заставили бы! Попросили! Сейчас белоручек нет! И библиотека для них! Должны помочь!
Она взглянула на библиотекаршу, только когда разогнулась.
– Ой, а холодина-то! – Мама набрала в себя побольше воздуха и выдохнула длинную струю пара. – Как вы только работаете?
– А вот так, – сказала весело Татьяна Львовна и приставила одну ступню к другой, как в балете, – получилась буква Т. Только на ногах у нее были не тапочки, а огромные, с мужской ноги, валенки в калошах.
Мама всплеснула руками, залилась колокольчиком, будто девчонка, и быстро, со значением взглянула на меня: мол, помнишь? А сама снова шумела:
– Но пальтишко-то ведь не греет?
Татьяна Львовна скользнула рукой за полу своего нарядного пальто, пошуршала там, отстегивая застежки, и движением, конечно же, артистическим, царским таким жестом распахнула его, как плащ или там какую-нибудь накидку. Делала она все это очень серьезно: будто ее патруль остановил и проверяет, и из-за этой серьезности мы расхохотались втрое веселее, когда под бархатом оказалась обыкновенная телогрейка, да еще подпоясанная блестящим ремешком.
Между тем я все-таки заметил, что на этот раз у Татьяны Львовны наряд опять неполный. Кроме воротника, исчезла пелерина.
– А вы что, – задиристо спросила старушка маму, – из исполкома? Или просто так, сестра милосердия?
Мама не на шутку смутилась. Только что отчитывала библиотекаршу, пусть и шутливо, а тут заволновалась, даже заикаться стала.
– Да нет… Я родительница… Вот этого мальчика.
– Одна тысяча тринадцать. Коля… Коля…
Я подсказал фамилию. Пока Татьяна Львовна искала мою карточку, мама очень волновалась. Она, когда очень волнуется, всегда щелкает пальцами на руках.
– Не делайте этого, – неожиданно сказала Татьяна Львовна, не поднимая головы и продолжая писать. – Это вредно для суставов.
– Да! – Мама смутилась еще больше и, видно, передумала сказать то, что хотела. – Но так все же нельзя, – вернулась она к старой теме, в которой чувствовала себя увереннее. – Мы с Колей привезем вам немножко дров, уж не обижайтесь, что мало, несколько поленьев, и все-таки!
– Ой! – обрадовалась Татьяна Львовна. – Как я благодарна. Вы знаете, ведь меня обокрали! – Мама сделала испуганное лицо, но старушка замотала головой. – Нет, нет, не думайте ничего плохого, просто исполком привез мне дрова, их распилили, раскололи, все честь честью. Но я их оставила на улице. Во дворе. К утру ничего не осталось, понимаете? И больше пока не дают! А чернила замерзают. Видите, пишу карандашом?
– Что – чернила! Вы же тут целый день. Простынете!
– А дети? А книги?
Мама улыбнулась.
– Дети придут и уйдут, а книги не замерзнут.
– Да вы что! – вскричала Татьяна Львовна. – Книги страдают не меньше людей. Только сказать не могут, поверьте. Клей в корешках рассыпается, бумага пухнет, совсем как человек от голода – ведь осенью здесь было сыро. И вообще! Как человек виноват перед ними! Мы в Ленинграде топили книгами печки, сердце кровью обливается, а что делать – ни еду сварить, ни согреться. Вот я и решила тут: в библиотеку, и непременно детскую, вы понимаете?
– А как же балет? – не выдержала мама.
– Тс-с! – старушка смешно скорчила лицо, будто ей кисло стало. – Не надо, не надо, откуда вы узнали, сейчас не до него, и потом я стара!
Последние слова она произнесла, округлив глаза.
– В тридцатом, – сказала мама, волнуясь, но уже не щелкая пальцами, – я смотрела в Мариинке «Щелкунчик»!
– Нет, нет, – замахала руками Татьяна Львовна, – я уже не танцевала, и прошу вас – ни слова, ни слова! Не трогайте меня!
Мама извинилась, мы бочком отошли к двери.
Татьяна Львовна сидела, нахохлившись, опустив голову в большой шапке, и не смотрела на нас.
– Обиделась, – сказала мама, когда мы вышли на улицу, и вздохнула. – А за что? Что я такого спросила? Сказала?
Кому она говорила? Мне? Но что я мог ей ответить, чем успокоить? Я ведь и сам не разобрался, за что вдруг обиделась Татьяна Львовна. Артур сам сказал, что тайны тут никакой нет, стоило ли вешать голову?
Нелегко понять этих взрослых! То смеются, шутят, а то сердятся без всякой причины.
А мама все вздыхала. Молчала и вздыхала.
Мы вернулись домой, мама сняла с гвоздя мои санки – они висели на стене, чтобы не занимать лишнее место, и мы принялись укладывать на них дрова.
– Бабушке не говори, – попросила мама. Бабушка куда-то ушла, сейчас не помню, одним словом, ее не было дома.
– Что ей, жалко? – спросил я. Ясное дело, бабушка бы не стала возражать, узнай, куда мы хотим отвезти санки дров из нашего не очень-то значительного запаса.
Мама промолчала, и, как всегда бывает, когда люди хотят что-нибудь утаить, сразу за калиткой мы столкнулись с бабушкой.
мама неловко, стараясь не глядеть на нее, объяснила, куда и зачем мы собрались.
– Охо-хо! – вздохнула бабушка. – Без дров-то она еще сдюжит, а вот без еды…
– Сейчас все плохо живут, – ответила мама, думая, что бабушка это просто так говорит, вообще.
Бабушка хмыкнула.
– Все-то все, – ответила она, – да я вот сегодня поутру на рынке была. Вижу – библиотекарша свою перелину продает. Продала. Может, девочке какой на юбчонку, может, еще на что – взяла одна колхозница.
– Выходит, с себя продает? – спросила мама.
– То-то и оно, – сказала бабушка.
И тут сообразил я.
– А помните, еще воротник был. Так его нет.
– И воротник, значит. Скоро совсем разденется.
Она покачала головой, повздыхали обе.
– А может быть… – начала бабушка, но мама ее перебила:
– Нет, нет! Не примет. – И вздохнула. – Балерина ведь! Артистка! Гордая! И так обиделась, не знаю за что.
Бабушка ушла домой, а мы, подгоняя друг друга, покатили санки к библиотеке, опасаясь, как бы она не закрылась.
Уже стемнело, фонари не горели по правилам военного времени, и только рассеянный свет снега помогал различить дорогу, окруженную черными силуэтами домов, в которых люди аккуратно соблюдали светомаскировку.
Окна в библиотеке тоже были черны, и я уже принялся ругать себя и маму за ненужную торопливость, но мама дернула ручку, и нас ослепил яркий свет.
– Скорее, – услышал я знакомый голос.
Но легко сказать, труднее сделать. Мы завозились в дверях, втаскивая санки, они за что-то зацепились, пришлось побарахтаться, а когда дверь за нами закрылась, мама решила необходимым объяснить:
– У нас светомаскировка не строгая, мы же в тылу.
Но Татьяна Львовна будто не слышала. Она стояла, опершись рукой о прилавок с книгами, одну половину ее лица скрывала густая тень, вторая, освещенная настольной лампой, казалась очень желтой, пергаментной, иссеченной множеством неглубоких морщинок, и глаз – вспыхивал, подсвеченный сбоку, серого, даже стального цвета глаз, – другой только изредка мерцал во тьме.
Она точно и не прощалась с нами, а ждала нашего возвращения и приготовилась продолжить прерванный разговор.
– Хотите, – спросила она, едва мы втащили санки, – я прочту вам стихи.
Мы остановились – мама в старом бабушкином платке и довоенном драповом пальтишке, и я в желтой шубейке с леопардовыми пятнами, подарке американцев, полученном по ордеру. Признаться честно, нам было не до стихов, потому что я еще не доучил уроки, а у мамы невпроворот домашних забот, но мы будто по команде повернулись к старушке: уж очень необычный, даже, пожалуй, торжественный был у нее вид. К тому же свет лампы, отражаясь в полированных стенах, множился десятками светящихся пятен – все это походило на какое-то таинственное священнодействие, на молитву или на какой-то концерт, куда приглашены всего двое – мама и я.
В тиши, пронизанной клубками света, голос Татьяны Львовны вначале показался мне несколько скрипучим и чужим, но тут же я забыл об этом, потому что стихотворение завораживало неизвестными мне словами и жизнью, которая совсем не походила на мою.
– Браво! – шепотом воскликнула она. – Браво!
– Ну чего ж вы стоите? – проговорила старушка и сразу превратилась из таинственной и величавой в обыкновенную, похожую на ворону с голой шеей библиотекаршу.
Мы встрепенулись, я развязывал бечевку, которая стягивала поленья, чтобы они не свалились с санок, а мама принялась таскать их в маленькую каморку – она, как оказалось, была за полированной стеной. Там находилась и топка.
Мы сложили дрова, и мама заторопилась.
– Да, да, – сказала Татьяна Львовна, – мне тоже пора, а вы не обижайтесь, милая.
Она глядела на маму задумчиво и серьезно.
– Понимаете, это такая профессия, что, уходя со сцены, как бы умираешь. Все в прошлом. А жить одними воспоминаниями – несусветная мука! Вот я и не хочу! Не хочу!
– Не волнуйтесь, – сказала мама и погладила ее по руке. – И простите.
– А где вы узнали про меня? – вдруг спохватилась Татьяна Львовна. – В старой энциклопедии?
Мама быстро кивнула. Молодец, находчивая.
– Я тоже читал, – соврал я поспешно, не моргнув глазом.
– Ах, как все это далеко! – рассмеялась Татьяна Львовна. – А мы с вами в другой жизни. Война, холод, детские книги. Да, здесь не сцена, а – правда.
– Зачем нам, – проговорила мама, опустив голову, – такая правда?
– Ее не выбирают, – ответила старушка и прибавила: – Не унывай, все еще будет, и театр, и занавес, и музыка.
И она, точно маленькую, погладила маму по голове.
И вдруг библиотека закрылась.
Я заметил это не сразу, а лишь когда кончил читать свою лохматую книгу. Надо сказать, я ее, не без помощи бабушки конечно, слегка починил, поэтому, закончив читать ее раньше срока, дня два я еще истратил на ремонт: мы подклеили отпавшие листы, обернули книгу в газету, а сверху приделали кусочек чистой бумаги, с красиво обрезанными углами, по краям которого я прочертил по линейке цветной рант, а в середину вписал имя автора и название.
Когда все было готово и для верности бабушка прошлась по новой обложке горячим утюгом, чтобы было глаже и красивее, я отправился в библиотеку.
На дверях висел замок, а за стеклом большого окна, приклееенная с той стороны, белела записка: «Библиотека временно закрыта».
Я вернулся домой и тут же обнаружил: мне нечем заняться. Книга отнимала все мое свободное время, и я уже отвык без дела болтаться на улице.
Я потоптался по комнате, заглянул к бабушке за загородку, где она постукивала кастрюлями, полистал еще раз «Что я видел» и, помаявшись, присел у этажерки. Книги, которые были у нас, читал до войны отец, кажется, к ним не прикасались с тех пор, если не считать, что бабушка елозила по ним раз в неделю влажной тряпкой.
Я вытащил их, принялся перелистывать, но все они были учебниками с непонятными чертежами. Лишь одна показалась мне необыкновенной. Прежде всего своей толщиной. Таких толстых книг я еще не видел, и можно только удивляться этому обстоятельству – ведь она лежала тут, в моем доме, прямо под носом. Один ее корешок мог бы быть обложкой для целой книги, и весила она – ого! – наверное, несколько килограммов. Второе, что понравилось мне, – название. Может, этот роман и для взрослых, но явно, что про сокровища, ведь книга называлась «Капитал».
Я выложил ее на стол – сидеть с ней у печки было неудобно, – накинул на себя платок и открыл первую страницу.
Медленно, возвращаясь не один раз к началу каждою предложения, я прочитал первую страницу и ничего не понял. Однако эта непонятность успокаивала и, кажется, согревала. Я задумался, потом облокотился на книгу и незаметно уснул.
Проснулся я от взгляда. Напротив меня сидела мама, прямо в пальто, глядела на меня, а у самой из глаз слезы капали.
Я снова перепугался, спросонья еще больше, воскликнул:
– Что еще!
– Ничего, ничего, – успокоила меня мама, вытирая слезы, – вот гляжу на тебя и плачу, маленький ты мой. Чего читаешь-то?
Больше всего я не любил, когда меня называли маленьким. Или считали таким.
– Про сокровища! – строго ответил я.
Мама подошла ко мне, поцеловала в макушку, мягко отняла книгу и поставила на этажерку.
– Это читать тебе еще рано, – сказала она, стараясь говорить необидно. – А вот то, что у нас книг дома нет, просто стыдно.
Пришла бабушка – в фартуке, с закатанными рукавами, сложила руки на груди, спросила, вздохнув:
– Где же их теперь возьмешь? Пока пусть ходит в библиотеку.
Чего они так всполошились, я не понял. Сказал, что, наверное, Татьяна Львовна заболела, библиотека на замке, надо будет спросить Артура.
Но назавтра Артура я не увидел. Переменки две просто разыскивал его, а на третью подошел к первой встречной четверокласснице и спросил, где он. Я всегда предпочитал говорить с девчонками, если что-то хотел узнать: они отвечали всерьез, а мальчишки врали напропалую или дурачились: выспросит такой сперва, что да почему, а потом скажет, не знаю, мол, слыхом не слыхивал. Только время потратишь. В общем, выяснилось, что Артур болен.
– И, кажется, тяжело, – добавила девчонка.
Я задумался.
– А тебе он сам нужен, – девчонка и не собиралась отходить, – или его бабушка?
– Хочу узнать, почему библиотека закрыта, – ответил я.
– Вот видишь, – укоризненно проговорила пионерка, – читать так всем охота, а чтобы помочь, еще уговаривать надо.
Ничего я понять не мог. Спросил про Артура, а меня тут же корить начинают.
– Ты из какого класса? – не отставала девчонка.
Я ответил.
– А! – махнула она рукой. – Не подойдешь!
– Ты чего, – попробовал я обижаться, но она побежала по коридору и скрылась за дверью.
Однако это было только начало.
Сразу после перемены Анна Николаевна задала вопрос:
– Кто записался в библиотеку?
Руки подняли все.
– Чего читаешь-то? – тихо спросил я Вовку.
– «Маленький Мук», – ответил он.
Я слышал эту сказку по радио и сразу засмеялся, сказав Крошкину, что Маленький Мук – это он и есть. Вовка принялся сталкивать меня с парты, мы запыхтели.
– Да что это такое, все у вас миру нет, – не возмутилась, а удивилась Анна Николаевна. Очень ловко она умела стыдить. – Значит, Татьяну Львовну все знаете? – спросила она.
Класс радостно загалдел.
– И знаете, что библиотека закрыта?
Это знали не все.
– У Татьяны Львовны заболел внук, она не может от него отойти, а сегодня для библиотеки привезут дрова. И она прислала записку. Просит помочь их убрать, потому что в прошлый раз дрова растащили.
Анна Николаевна ни к чему не призывала, ничего не требовала. Она просто смотрела на нас, и улыбка все отчетливее проступала на лице. Ее взгляд скользил по рядам, и, точно следуя пожеланию взгляда учительницы, мы поднимали руки.
– Гады! – еще раз крикнула она. – Что теперь с театром-то? Вдруг разбомбили? Что же они творят, эти гады!
Грех, конечно, это был, но невинный, детский грех – ругнул я про себя маму. Подумаешь, сказал я про себя, театр. Кричит так, будто с отцом что случилось. Впрочем, а так ли велик был мой грех? Да и грех ли это – любить и жалеть отца больше, чем даже целый драгоценный театр?
Став взрослым, вроде бы легко разуметь, что театр нельзя ставить напротив отца, что и живой человек, и золотой дворец неповторимы, но одинаковая ли эта неповторимость – кто скажет… Нет, нет, только кажется, будто, став взрослым, легче жить и разбираться легче в разных сложных делах. Детство владеет клинком прямоты и справедливой однозначностью. Нет, я не пожалел театр, а испугался за отца, ругнул маму и облегченно сел на место.
– Фу, как ты меня напугала, – согласилась со мной бабушка, обращаясь к маме.
Она ничего не ответила. Ела завариху, вовсе не замечая еды, наверное, ушла обратно в свой чудесный театр, пусть, если ей так там нравится. Она устала, моя мама, она развеселилась первый раз за всю войну, пусть побудет еще немного в своей памяти, в золоченом дворце, где показывают балет. Ей недолго радоваться, минута, и она вернется назад.
Мама встряхнулась, возвратилась из воспоминаний и сказала, глядя на меня:
– Пойдем в библиотеку вместе. Хочу увидеть замечательную артистку.
И прибавила, помолчав:
– Может, это она танцевала тогда, давным-давно?
Я читал свою толстую книгу очень долго – месяц или полтора.
Я купался в счастье, в солнце и беззаботности довоенной жизни, которая уже стала забываться, отодвигаться в даль памяти, словно в театральные кулисы. Иногда казалось, что война идет всегда, что отец целую вечность на фронте. Не верилось только одному – что это будет бесконечно. Надежда и ожидание – единственное, чем жили люди. Все, что происходило сейчас, казалось временным. Но затянувшаяся временность требовала хоть коротких прикосновений к постоянству. Может, я потому так долго и читал книгу о довоенной жизни, что это было воспоминание о постоянстве? Может, я хотел подольше задержаться там, на мирной и тихой Волге, представляя героя книжки, моего сверстника, самим собою? Может, эта книжка была маленьким островком мира в море войны? Не помню. Помню, что я был бесконечно счастлив, усаживаясь с книгой в руках поближе к печи и натянув – для уюта – старый и уже дырявый от старости бабушкин шерстяной платок на плечи. Счастлив и просветлен.
Книга делала со мной чудо: она говорила со мной разными голосами детей и взрослых, я чувствовал, как подо мной покачивается палуба белоснежного парохода, видел всплески огромных рыб в тяжелых струях реки, слышал металлический грохот якорной цепи и команды капитана, хоть и не морского, речного, а все-таки с трубкой в зубах. Я ощущал прикосновения человеческих ладоней, чувствовал запахи дыма рыбацкого костра, который доносился с берега, слышал мерное чмоканье волны о дебаркадер и наслаждался сахаристым вкусом астраханского арбуза. Будто волшебная власть уносила меня в другое пространство и время, раскрывая безмерные дали и вознося в облачные небеса.
Я теперь хорошо понимал маму, взрыв ее негодования, ведь у нее был свой мир ей только одной представимого прошлого. Она видела театр наяву, а я любил то, чего даже не видел, и это невиданное мною было прекрасно и удивительно.
Через десять дней я пошел в библиотеку, чтобы продлить срок своего чтения. Мама задерживалась в госпитале – то дежурство, то пригнали новый эшелон с ранеными, и тут уж она возвращалась поздним вечером, таким поздним, что я не выдерживал и засыпал, не дождавшись, когда она прижмется ко мне своей холодной, с мороза, щекой. Словом, на десятый день я отправился один в довоенный табачный магазинчик, который теперь оказался местом не менее замечательным: детской библиотекой!
Я всячески раздувал в себе праздничное настроение, даже немножко потрубил в охотничий рог, про себя, разумеется, и двадцатый раз мысленно прорепетировал слова, которые я скажу старушке-библиотекарю, бывшей, так сказать, графине, а ныне заслуженной артистке республики. Неудобно же, в конце концов, настоящей балерине говорить какие попало пустячные слова.
Итак, я вхожу, снимаю шапку, пусть там даже мороз трескучий стоит, и говорю:
– Здравствуйте, Татьяна Львовна, я прошу продлить книгу Бориса Житкова «Что я видел» на десять дней, моя фамилия такая-то, читательский номер одна тысяча тринадцать!
О-о-ох! Я остановился, как будто врезался в стену. Меня, кажется, даже назад отшатнуло от такого удара. Что же я за растяпа, как же я до сих пор не догадался: ведь в моем читательском номере есть цифра тринадцать! Чертова дюжина!
Как теперь быть? Ведь это же, это же… И я твердо решил – значит, так, сперва поздороваюсь, потом попрошу сменить номер.
Но это оказалось не так-то просто. Во-первых, народу в библиотеке оказалось довольно много. С одной стороны помещения был прилавок для младших, с другой – для старших, и старушка перебегала от прилавка к прилавку, едва поспевая записать книги.
Пришлось ждать. Но я так и не дождался. Народ приходил, уходил, а чтобы я остался один на один со старушкой, не получалось. Тогда я решил: будь что будет. Скажу при всех.
Не вышло у меня культурно, нет. Даже по имени-отчеству я ее не назвал, ведь я поздоровался, когда входил, а здороваться второй раз, да еще так вежливо, – явный подхалимаж, все, кто в библиотеке, сразу подумают, будто я хочу какую-нибудь особенную книжечку, и мне пришлось пробормотать что-то вроде этого:
– Мнепродлитечтоявидел.
Прошамкал, как старик, будто кашу пожевал. Вышло очень невнятно, но старушка не переспросила, несмотря на завязанную шапку, быстрым и хитреньким взглядом кольнула меня, вытащила бумажки, отметила в них что-то и вопросительно посмотрела на меня.
– Что еще?
– Мер льзя менить? – проговорил я, глотая почему-то начала слов и кляня свой деревянный язык.
Старушка, точно ворона, как-то боком поглядела в мою карточку, перевела непонимающий взгляд на меня, потом снова качнула голову к бумажке и вдруг довольно громко, так, что было слышно всем, сказала:
– Но ведь твой номер – одна тысяча тринадцать. А не тринадцать!
Народ, конечно, заржал, сначала тихо и неуверенно, потом – посмелее.
– А еще книжки читает! – пропищала за спиной какая-то девчонка, видать, жуткая кляуза и подхалимка.
Но Татьяна Львовна будто не услышала этих слов.
– Номера тринадцать, – сказала она еще серьезнее, – в нашей картотеке нет! Я его своими руками выбросила! Понимаешь? И твой номер – одна тысяча тринадцать.
Я весь взмок от этих переговоров, хотя каждое слово вылетало изо рта вместе с паром: такая холодина здесь стояла.
– А ты не боишься чертовой дюжины? – Татьяна Львовна подняла голову повыше, глядела из-под очков куда-то за мою спину.
Там возникло замешательство, опять послышался смех, только уже нестройный, неуверенный.
– Не боюсь, – лживым голосом ответил все тот же девчоночий голос, но я и сейчас не обернулся – плевать на эту врушу.
– Молодец! – сказала Татьяна Львовна. – А вот он, – она кивнула в мою сторону, – боится. Так зачем ему мешать?
За спиной засмеялись поувереннее.
– Ни мешать, ни помогать ему не надо, – сказала старушка. – Он сам решит, как быть, понимаешь?
И она проговорила еще одну фразу:
– Человек сам освобождается от страха.
Но ее слышал только один я. Все остальные смеялись. Довольно дружно над тем, что она сказала раньше. И громче всех повизгивал девчачий голос.
Я повернулся и вышел, забыв попрощаться.
«Идиоты!» – ругал я про себя эту смешливую публику в библиотеке. Да я уверен, каждый из вас цифры тринадцать, как черта, боится, недаром чертова дюжина, каждый ждет не дождется, чтобы быстрей тринадцатое число прошло, да и вообще! А тут все хихикают, расхрабрились.
Эх, люди, неискренний народ. В толпе-то небось веселые, а пусти вон черную кошку через дорогу, остановитесь как вкопанные, писаные храбрецы!
Но что-то мне, кроме этих издевательств, еще мешало. Что-то было не так в библиотеке, как в прошлый раз, что-то переменилось.
Бывает же: человеку втемяшится в голову какая-нибудь форменная ерунда – добро бы что-то серьезное – нет, чепуха какая-то, нечто неопределенное, неясное, может, даже пустое, и он всю ночь ворочается, уснуть не может или ходит неделю словно аршин проглотил, никак в себя не придет – хочет вспомнить, понять, да ничего, как назло, не получается.
Я дошел до одного угла – сам не свой, до другого: нет, не могу. Остановился, чтобы прохожие чего лишнего не подумали, развернулся и назад к библиотеке – ничего особенного, тот народ уже весь разбежался, теперь другие собрались, а Татьяна Львовна?.. Да я загляну туда в окно! Хорошо, что оно широкое, ведь магазинное.
Я сразу нашел, что искал. Действительно, изменилось. Сама старушка. Все та же шапка и то же пальто, только на нем нет пушистого серого воротника, и Татьяна Львовна в самом деле походит на ворону с голым, ощипанным горлом.
Ясно. Забыла дома или сняла. Не дай бог, потеряла. Но вид совсем другой. Она стала строже и чуточку печальнее.
Так я и не смог понять – почему библиотека иногда полна народу, ступить и то некуда, а иногда совершенно пуста – может быть, даже целыми часами? Во всяком случае, когда мы пришли туда с мамой, Татьяна Львовна была совершенно одна и подметала веником пол между прилавками.
Забавное знакомство получилось у поклонницы балета с заслуженной артисткой. Мама выхватила у старушки веник и принялась умело им орудовать, отчитывая Татьяну Львовну:
– Что же это вы, а? Или девочки к вам сюда не ходят? Заставили бы! Попросили! Сейчас белоручек нет! И библиотека для них! Должны помочь!
Она взглянула на библиотекаршу, только когда разогнулась.
– Ой, а холодина-то! – Мама набрала в себя побольше воздуха и выдохнула длинную струю пара. – Как вы только работаете?
– А вот так, – сказала весело Татьяна Львовна и приставила одну ступню к другой, как в балете, – получилась буква Т. Только на ногах у нее были не тапочки, а огромные, с мужской ноги, валенки в калошах.
Мама всплеснула руками, залилась колокольчиком, будто девчонка, и быстро, со значением взглянула на меня: мол, помнишь? А сама снова шумела:
– Но пальтишко-то ведь не греет?
Татьяна Львовна скользнула рукой за полу своего нарядного пальто, пошуршала там, отстегивая застежки, и движением, конечно же, артистическим, царским таким жестом распахнула его, как плащ или там какую-нибудь накидку. Делала она все это очень серьезно: будто ее патруль остановил и проверяет, и из-за этой серьезности мы расхохотались втрое веселее, когда под бархатом оказалась обыкновенная телогрейка, да еще подпоясанная блестящим ремешком.
Между тем я все-таки заметил, что на этот раз у Татьяны Львовны наряд опять неполный. Кроме воротника, исчезла пелерина.
– А вы что, – задиристо спросила старушка маму, – из исполкома? Или просто так, сестра милосердия?
Мама не на шутку смутилась. Только что отчитывала библиотекаршу, пусть и шутливо, а тут заволновалась, даже заикаться стала.
– Да нет… Я родительница… Вот этого мальчика.
– Одна тысяча тринадцать. Коля… Коля…
Я подсказал фамилию. Пока Татьяна Львовна искала мою карточку, мама очень волновалась. Она, когда очень волнуется, всегда щелкает пальцами на руках.
– Не делайте этого, – неожиданно сказала Татьяна Львовна, не поднимая головы и продолжая писать. – Это вредно для суставов.
– Да! – Мама смутилась еще больше и, видно, передумала сказать то, что хотела. – Но так все же нельзя, – вернулась она к старой теме, в которой чувствовала себя увереннее. – Мы с Колей привезем вам немножко дров, уж не обижайтесь, что мало, несколько поленьев, и все-таки!
– Ой! – обрадовалась Татьяна Львовна. – Как я благодарна. Вы знаете, ведь меня обокрали! – Мама сделала испуганное лицо, но старушка замотала головой. – Нет, нет, не думайте ничего плохого, просто исполком привез мне дрова, их распилили, раскололи, все честь честью. Но я их оставила на улице. Во дворе. К утру ничего не осталось, понимаете? И больше пока не дают! А чернила замерзают. Видите, пишу карандашом?
– Что – чернила! Вы же тут целый день. Простынете!
– А дети? А книги?
Мама улыбнулась.
– Дети придут и уйдут, а книги не замерзнут.
– Да вы что! – вскричала Татьяна Львовна. – Книги страдают не меньше людей. Только сказать не могут, поверьте. Клей в корешках рассыпается, бумага пухнет, совсем как человек от голода – ведь осенью здесь было сыро. И вообще! Как человек виноват перед ними! Мы в Ленинграде топили книгами печки, сердце кровью обливается, а что делать – ни еду сварить, ни согреться. Вот я и решила тут: в библиотеку, и непременно детскую, вы понимаете?
– А как же балет? – не выдержала мама.
– Тс-с! – старушка смешно скорчила лицо, будто ей кисло стало. – Не надо, не надо, откуда вы узнали, сейчас не до него, и потом я стара!
Последние слова она произнесла, округлив глаза.
– В тридцатом, – сказала мама, волнуясь, но уже не щелкая пальцами, – я смотрела в Мариинке «Щелкунчик»!
– Нет, нет, – замахала руками Татьяна Львовна, – я уже не танцевала, и прошу вас – ни слова, ни слова! Не трогайте меня!
Мама извинилась, мы бочком отошли к двери.
Татьяна Львовна сидела, нахохлившись, опустив голову в большой шапке, и не смотрела на нас.
– Обиделась, – сказала мама, когда мы вышли на улицу, и вздохнула. – А за что? Что я такого спросила? Сказала?
Кому она говорила? Мне? Но что я мог ей ответить, чем успокоить? Я ведь и сам не разобрался, за что вдруг обиделась Татьяна Львовна. Артур сам сказал, что тайны тут никакой нет, стоило ли вешать голову?
Нелегко понять этих взрослых! То смеются, шутят, а то сердятся без всякой причины.
А мама все вздыхала. Молчала и вздыхала.
Мы вернулись домой, мама сняла с гвоздя мои санки – они висели на стене, чтобы не занимать лишнее место, и мы принялись укладывать на них дрова.
– Бабушке не говори, – попросила мама. Бабушка куда-то ушла, сейчас не помню, одним словом, ее не было дома.
– Что ей, жалко? – спросил я. Ясное дело, бабушка бы не стала возражать, узнай, куда мы хотим отвезти санки дров из нашего не очень-то значительного запаса.
Мама промолчала, и, как всегда бывает, когда люди хотят что-нибудь утаить, сразу за калиткой мы столкнулись с бабушкой.
мама неловко, стараясь не глядеть на нее, объяснила, куда и зачем мы собрались.
– Охо-хо! – вздохнула бабушка. – Без дров-то она еще сдюжит, а вот без еды…
– Сейчас все плохо живут, – ответила мама, думая, что бабушка это просто так говорит, вообще.
Бабушка хмыкнула.
– Все-то все, – ответила она, – да я вот сегодня поутру на рынке была. Вижу – библиотекарша свою перелину продает. Продала. Может, девочке какой на юбчонку, может, еще на что – взяла одна колхозница.
– Выходит, с себя продает? – спросила мама.
– То-то и оно, – сказала бабушка.
И тут сообразил я.
– А помните, еще воротник был. Так его нет.
– И воротник, значит. Скоро совсем разденется.
Она покачала головой, повздыхали обе.
– А может быть… – начала бабушка, но мама ее перебила:
– Нет, нет! Не примет. – И вздохнула. – Балерина ведь! Артистка! Гордая! И так обиделась, не знаю за что.
Бабушка ушла домой, а мы, подгоняя друг друга, покатили санки к библиотеке, опасаясь, как бы она не закрылась.
Уже стемнело, фонари не горели по правилам военного времени, и только рассеянный свет снега помогал различить дорогу, окруженную черными силуэтами домов, в которых люди аккуратно соблюдали светомаскировку.
Окна в библиотеке тоже были черны, и я уже принялся ругать себя и маму за ненужную торопливость, но мама дернула ручку, и нас ослепил яркий свет.
– Скорее, – услышал я знакомый голос.
Но легко сказать, труднее сделать. Мы завозились в дверях, втаскивая санки, они за что-то зацепились, пришлось побарахтаться, а когда дверь за нами закрылась, мама решила необходимым объяснить:
– У нас светомаскировка не строгая, мы же в тылу.
Но Татьяна Львовна будто не слышала. Она стояла, опершись рукой о прилавок с книгами, одну половину ее лица скрывала густая тень, вторая, освещенная настольной лампой, казалась очень желтой, пергаментной, иссеченной множеством неглубоких морщинок, и глаз – вспыхивал, подсвеченный сбоку, серого, даже стального цвета глаз, – другой только изредка мерцал во тьме.
Она точно и не прощалась с нами, а ждала нашего возвращения и приготовилась продолжить прерванный разговор.
– Хотите, – спросила она, едва мы втащили санки, – я прочту вам стихи.
Мы остановились – мама в старом бабушкином платке и довоенном драповом пальтишке, и я в желтой шубейке с леопардовыми пятнами, подарке американцев, полученном по ордеру. Признаться честно, нам было не до стихов, потому что я еще не доучил уроки, а у мамы невпроворот домашних забот, но мы будто по команде повернулись к старушке: уж очень необычный, даже, пожалуй, торжественный был у нее вид. К тому же свет лампы, отражаясь в полированных стенах, множился десятками светящихся пятен – все это походило на какое-то таинственное священнодействие, на молитву или на какой-то концерт, куда приглашены всего двое – мама и я.
В тиши, пронизанной клубками света, голос Татьяны Львовны вначале показался мне несколько скрипучим и чужим, но тут же я забыл об этом, потому что стихотворение завораживало неизвестными мне словами и жизнью, которая совсем не походила на мою.
Читать стихотворение Татьяна Львовна начала строго и торжественно, но, закончив, улыбнулась, и, хоть я многое не понял, от сердца отлегло, а мама захлопала в ладоши.
Из рая детского житья
Вы мне привет прощальный шлете,
Неизменившие друзья
В потертом, красном переплете.
Чуть легкий выучен урок,
Бегу тотчас же к вам, бывало.
– Уж поздно! – Мама, десять строк!.. —
Но, к счастью, мама забывала.
Дрожат на люстрах огоньки…
Как хорошо за книгой дома!
Под Грига, Шумана и Кюи
Я узнавала судьбы Тома.
Темнеет… В воздухе свежо…
Том в счастье с Бэкки полон веры.
Вот с факелом Индеец Джо
Блуждает в сумраке пещеры…
Кладбище… Вещий крик совы…
(Мне страшно!) Вот летит чрез кочки
Приемыш чопорной вдовы,
Как Диоген, живущий в бочке.
Светлеет солнца тронный зал,
Над стройным мальчиком – корона…
Вдруг – нищий! Боже! Он сказал:
«Позвольте, я наследник трона!»
Ушел во тьму, кто в ней возник,
Британии печальны судьбы…
– О, почему средь красных книг
Опять за лампой не уснуть бы?
О, золотые времена,
Где взор смелей и сердце чище!
О золотые имена:
Гек Финн, Том Сойер, Принц и Нищий
– Браво! – шепотом воскликнула она. – Браво!
– Ну чего ж вы стоите? – проговорила старушка и сразу превратилась из таинственной и величавой в обыкновенную, похожую на ворону с голой шеей библиотекаршу.
Мы встрепенулись, я развязывал бечевку, которая стягивала поленья, чтобы они не свалились с санок, а мама принялась таскать их в маленькую каморку – она, как оказалось, была за полированной стеной. Там находилась и топка.
Мы сложили дрова, и мама заторопилась.
– Да, да, – сказала Татьяна Львовна, – мне тоже пора, а вы не обижайтесь, милая.
Она глядела на маму задумчиво и серьезно.
– Понимаете, это такая профессия, что, уходя со сцены, как бы умираешь. Все в прошлом. А жить одними воспоминаниями – несусветная мука! Вот я и не хочу! Не хочу!
– Не волнуйтесь, – сказала мама и погладила ее по руке. – И простите.
– А где вы узнали про меня? – вдруг спохватилась Татьяна Львовна. – В старой энциклопедии?
Мама быстро кивнула. Молодец, находчивая.
– Я тоже читал, – соврал я поспешно, не моргнув глазом.
– Ах, как все это далеко! – рассмеялась Татьяна Львовна. – А мы с вами в другой жизни. Война, холод, детские книги. Да, здесь не сцена, а – правда.
– Зачем нам, – проговорила мама, опустив голову, – такая правда?
– Ее не выбирают, – ответила старушка и прибавила: – Не унывай, все еще будет, и театр, и занавес, и музыка.
И она, точно маленькую, погладила маму по голове.
И вдруг библиотека закрылась.
Я заметил это не сразу, а лишь когда кончил читать свою лохматую книгу. Надо сказать, я ее, не без помощи бабушки конечно, слегка починил, поэтому, закончив читать ее раньше срока, дня два я еще истратил на ремонт: мы подклеили отпавшие листы, обернули книгу в газету, а сверху приделали кусочек чистой бумаги, с красиво обрезанными углами, по краям которого я прочертил по линейке цветной рант, а в середину вписал имя автора и название.
Когда все было готово и для верности бабушка прошлась по новой обложке горячим утюгом, чтобы было глаже и красивее, я отправился в библиотеку.
На дверях висел замок, а за стеклом большого окна, приклееенная с той стороны, белела записка: «Библиотека временно закрыта».
Я вернулся домой и тут же обнаружил: мне нечем заняться. Книга отнимала все мое свободное время, и я уже отвык без дела болтаться на улице.
Я потоптался по комнате, заглянул к бабушке за загородку, где она постукивала кастрюлями, полистал еще раз «Что я видел» и, помаявшись, присел у этажерки. Книги, которые были у нас, читал до войны отец, кажется, к ним не прикасались с тех пор, если не считать, что бабушка елозила по ним раз в неделю влажной тряпкой.
Я вытащил их, принялся перелистывать, но все они были учебниками с непонятными чертежами. Лишь одна показалась мне необыкновенной. Прежде всего своей толщиной. Таких толстых книг я еще не видел, и можно только удивляться этому обстоятельству – ведь она лежала тут, в моем доме, прямо под носом. Один ее корешок мог бы быть обложкой для целой книги, и весила она – ого! – наверное, несколько килограммов. Второе, что понравилось мне, – название. Может, этот роман и для взрослых, но явно, что про сокровища, ведь книга называлась «Капитал».
Я выложил ее на стол – сидеть с ней у печки было неудобно, – накинул на себя платок и открыл первую страницу.
Медленно, возвращаясь не один раз к началу каждою предложения, я прочитал первую страницу и ничего не понял. Однако эта непонятность успокаивала и, кажется, согревала. Я задумался, потом облокотился на книгу и незаметно уснул.
Проснулся я от взгляда. Напротив меня сидела мама, прямо в пальто, глядела на меня, а у самой из глаз слезы капали.
Я снова перепугался, спросонья еще больше, воскликнул:
– Что еще!
– Ничего, ничего, – успокоила меня мама, вытирая слезы, – вот гляжу на тебя и плачу, маленький ты мой. Чего читаешь-то?
Больше всего я не любил, когда меня называли маленьким. Или считали таким.
– Про сокровища! – строго ответил я.
Мама подошла ко мне, поцеловала в макушку, мягко отняла книгу и поставила на этажерку.
– Это читать тебе еще рано, – сказала она, стараясь говорить необидно. – А вот то, что у нас книг дома нет, просто стыдно.
Пришла бабушка – в фартуке, с закатанными рукавами, сложила руки на груди, спросила, вздохнув:
– Где же их теперь возьмешь? Пока пусть ходит в библиотеку.
Чего они так всполошились, я не понял. Сказал, что, наверное, Татьяна Львовна заболела, библиотека на замке, надо будет спросить Артура.
Но назавтра Артура я не увидел. Переменки две просто разыскивал его, а на третью подошел к первой встречной четверокласснице и спросил, где он. Я всегда предпочитал говорить с девчонками, если что-то хотел узнать: они отвечали всерьез, а мальчишки врали напропалую или дурачились: выспросит такой сперва, что да почему, а потом скажет, не знаю, мол, слыхом не слыхивал. Только время потратишь. В общем, выяснилось, что Артур болен.
– И, кажется, тяжело, – добавила девчонка.
Я задумался.
– А тебе он сам нужен, – девчонка и не собиралась отходить, – или его бабушка?
– Хочу узнать, почему библиотека закрыта, – ответил я.
– Вот видишь, – укоризненно проговорила пионерка, – читать так всем охота, а чтобы помочь, еще уговаривать надо.
Ничего я понять не мог. Спросил про Артура, а меня тут же корить начинают.
– Ты из какого класса? – не отставала девчонка.
Я ответил.
– А! – махнула она рукой. – Не подойдешь!
– Ты чего, – попробовал я обижаться, но она побежала по коридору и скрылась за дверью.
Однако это было только начало.
Сразу после перемены Анна Николаевна задала вопрос:
– Кто записался в библиотеку?
Руки подняли все.
– Чего читаешь-то? – тихо спросил я Вовку.
– «Маленький Мук», – ответил он.
Я слышал эту сказку по радио и сразу засмеялся, сказав Крошкину, что Маленький Мук – это он и есть. Вовка принялся сталкивать меня с парты, мы запыхтели.
– Да что это такое, все у вас миру нет, – не возмутилась, а удивилась Анна Николаевна. Очень ловко она умела стыдить. – Значит, Татьяну Львовну все знаете? – спросила она.
Класс радостно загалдел.
– И знаете, что библиотека закрыта?
Это знали не все.
– У Татьяны Львовны заболел внук, она не может от него отойти, а сегодня для библиотеки привезут дрова. И она прислала записку. Просит помочь их убрать, потому что в прошлый раз дрова растащили.
Анна Николаевна ни к чему не призывала, ничего не требовала. Она просто смотрела на нас, и улыбка все отчетливее проступала на лице. Ее взгляд скользил по рядам, и, точно следуя пожеланию взгляда учительницы, мы поднимали руки.