В зале была необыкновенная тишина, легкий аромат духов, – девочки, несмотря на пуританские нравы женской школы, сегодня чуть надушились, причин для этого было немало, и едва ли не самая главная, что олимпиада проходила не у них в школе, а у мальчишек; у себя бы они на такое не рискнули, – было немного торжественно и немного празднично. Макаров в каком-то удивительном подъеме, легко, без усилий, расщелкал все задачи и сдал задание первым, вызвав удивленный взгляд Сережи.
   По условиям, решивший задачи должен был выйти из класса, это оказалось самым обидным, потому что Катька оставалась в зале, а Макаров вынужден был слоняться по коридору. Правда, он неплотно прикрыл дверь и часто останавливался в глубине коридора, со странной тревогой разглядывал Катьку – ее косы, нежный золотистый пушок возле ушей и тонкую шею.
   Катька мгновенно улавливала его взгляд, поворачивалась к нему, глядя бессмысленными, невидящими глазами, губы ее слегка шевелились, пересчитывая, наверно, цифры. Она тут же отворачивалась, так и не заметив Макарова, но стоило ему снова подойти к двери и снова посмотреть на нее, как Катька опять оглядывалась, чувствуя взгляд. Интуиция и разум боролись в ней, Макаров отходил, ухмыляясь и мысленно прикасаясь к Катькиной руке, намертво вымазанной чернилами на сгибе указательного пальца: Катьку подводило расхлябанное, но везучее, видно, перо.
   Макаров занял второе место, Сережа все-таки победил его. Решения Макарова были слишком легки и своенравны, и это кого-то не убедило. Но второе место было почти что первым, и Макаров слегка холодел, видя, как пристально смотрела на него Катька, когда он получал грамоту за свою странную победу.
   Тогда-то ему и сказал Метелин эти слова:
   – Леонардо да Винчи был прекрасным математиком и великим художником. В наше время и то и другое сделать труднее, все возросло неизмеримо, так что выбирай.
   Макаров кивал, думая совсем о другом, думая о том, что Катька пошла одеваться и он может ее не догнать.
   Учитель стоял возле форточки, пуская в нее дым своей сигареты, оттуда, с улицы, в форточку несся отчаянный грачиный галдеж – возле школы росли тополя с целой грачиной колонией.
   Макаров кивнул тогда, вежливо поблагодарил учителя, простился, прошел для приличия три шага спокойно, а потом рванул стремительной рысью. Исчезая за дверью, он заметил взгляд учителя: снисходительный и насмешливый.
   Катьку он догнал на углу, поздоровался невпопад и тут же получил оплеуху. Моральную, конечно.
   – Из-за вас я так позорно провалилась, – сказала Катька, не глядя на Макарова. – Вы мне мешали.
   – Как? – искренне удивился Макаров.
   – Вы все время смотрели на меня из-за двери.
   Макаров что-то промычал, думая о том, каким обманчивым может быть впечатление, ведь ему казалось, что математика побеждала в Катьке, когда она оборачивалась к нему.
   Худа, однако, без добра не бывает, раз взгляды Макарова отвлекли звезду математики, новую Софью Ковалевскую, то это значило что-то, и как выяснилось позже, значило довольно немало. Роман, первый в его жизни, был чистым до прозрачности; Макаров безумно любил свою курносую занозу, любил так, что никого вокруг не видел, ничего не замечал, и в десятом, весной, когда решалось, куда кому ехать, дал ей слово, что поедет вслед за ней и вместе с ней будет учиться – они станут инженерами, а потом уедут, куда только предложат.
   Бабушка уже умерла тогда, Макаров был один, он решал все сам, а с Метелиным он больше не встречался, и тот не повторил ему фразы о Леонардо да Винчи – и математике и художнике, впрочем, если бы и повторил, Макаров бы не услышал это. Он был полон Катькой.
   Они уехали в Ленинград, поступили в политехнический, на разные лишь факультеты; Макаров как-то растерялся в этом муравейнике, где училось одиннадцать тысяч студентов, слегка заблудился, что ли, а Катька не заблудилась, у нее появился пятикурсник, спортсмен, как породистый пес, увешанный медалями за спортивные доблести, и Макаров Катьку зачеркнул, выбросил из своей жизни.
   Тогда в первый раз Макаров вспомнил слова Метелина. Он решил уйти из политехнического, вернуться домой, год поработать где угодно, а потом поступать в Суриковское или в Репинский, но сил не хватило: он учился тогда на втором курсе, поступать же в институты становилось все труднее. Да и карандаш он не брал в руки с девятого класса, с того самого воскресенья, когда было много солнца и грачи орали за окном.
   Он старался забыть слова Метелина, но они не забывались. Напротив, год от года они становились все очевидней. Выбирай… Выбирай… Да что уж теперь-то… К чему сейчас вся эта очевидность. Такое бывает слишком часто, чтобы устраивать трагедии. Он выбрал политехнический, стал спецом средней руки. Но каким бы он стал художником – вопрос.
   Лучше всего, когда выбора нет. Вот как у Сережи Архипова.
   Напрягая память, Макаров определил подъезд, где жил Сережа, поднялся на нужный этаж, нажал кнопку звонка. Дверь открылась сразу, будто его ждали, и Макаров увидел нарядного Сережу Архипова, в новом сером костюме, в полосатой рубашке с серым галстуком.
   Сережин костюм был продуман до мелочей, даже сероватые запонки соответствовали его светлым глазам. Все гармонировало в нем: и тоненькая полоска платка из кармана, и чуточку взъерошенные естественной взъерошенностью волосы. Сережина жена в голубом платье, сквозь которое просвечивала часть красивого гарнитура, прохаживалась платяной щеткой по Сережиным крутым плечам, словно скульптор, любовно завершающий свою работу.
   – Макаров! – воскликнул Сережа, разводя руками. – Ну, знаешь. Только прости, я тебя не приглашаю, мы уходим. – Приятное лицо Сережи Архипова несколько опечалилось. – Ты знаешь, – сказал он, – какое горе! Умер Иван Алексеевич Метелин. Да ты, наверное, забыл! Ты же считался гуманитарием. А со мной он возился.
   – Да, да, я знаю, – проговорил Макаров, спускаясь рядом с Сережей Архиповым по узкой лестнице. – Я зашел, чтобы узнать адрес, где он… жил, но, кажется, вы тоже туда?
   – Нет, ты пойми меня правильно, ребята обидятся, хотя, по правде сказать, неплохо бы проводить старика. Но сегодня, как назло, я занят. Понимаешь, мы в отделе отмечаем новую конструкцию, я был ведущим. Проект премировали, и сегодня обмывон.
   – Да, да, – сказал Макаров, – конечно…
   Сережа взял его за плечо и заглянул в глаза.
   – Нет, ты пойми меня правильно, ребята обидятся. Адрес я тебе скажу.
   Они дошли до угла и расстались, Сережа был по-прежнему приветлив, улыбался, но когда пожимал Макарову руку, нахмурился.
   – Вообще-то, конечно, свинство. Но ведь не разорвешься.
   Он полез в карман, расстегнул изящный бумажник и вынул трешник.
   – Ну хотя бы это, – сказал он, открыто глядя на Макарова, – не сочти за труд, купи ему хотя бы цветов от меня.
   Макарова словно хлестнули плетью, он содрогнулся, но Сережа Архипов, математическая надежда семнадцатой школы, ничего не заметил.
   – Ладно, – сказал Макаров, поворачиваясь и уходя. – У меня есть.
   – Макаров! – обижаясь, крикнул Сережа Архипов. – Ну что же ты, Макаров!
   Дом, где жил Иван Алексеевич, Макаров увидел издалека: возле него стоял народ.
   Подойдя ближе, Макаров сразу увидел знакомых. Точно он не сказал бы, кто это, но лица были знакомые, наверное, учились в соседних классах, в младших и в старших. Он увидел и учителей, Воблу, узнал все-таки ее, кивнул, и она ответила сдержанным, сухим кивком.
   Вначале Макаров чувствовал себя скованно и напряженно, ему казалось, что кто-нибудь подойдет сейчас, начнет расспрашивать, что да как, и ему придется говорить правду, потому что здесь неправду сказать нельзя. Но никто к Макарову не подходил, тут было не место для разговоров, он облегченно вздохнул, расслабился, и тотчас ему стало стыдно.
   Только что, простившись с Сережей Архиповым, он осуждал его за черствость и неблагодарность, но чем лучше был он сам, Макаров, если, придя на похороны Ивана Алексеевича, стремясь сюда, он только о себе и думает. Господи! Как, в сущности, ничтожно его беспокойство на этом дворе, рядом с человеком, которого больше нет.
   Макаров вспомнил простейшее арифметическое правило, которое он зазубривал когда-то, кажется, в пятом, а потом читал как стихи, по примеру Ивана Алексеевича:
   «От пере-ме-ны мест слага-емых сум-ма не ме-няет-ся!»
   Закон, не поддающийся оспариванию. Действительно, черт возьми, от перемены мест слагаемых сумма не меняется.
   Но законы, безотказные в математике, нужно еще доказывать здесь, в жизни, в том, что называется формой существования белковых тел. Форма… Только что он толковал с двумя формами. С одной звездой и с одной посредственностью. Существуют вполне достойно! Кровь пульсирует по аортам. Имеются интересы. Но чего не имеется?.. Впрочем, а что он-то, сам!.. Те хоть пытаются блюсти форму, числиться приличными людьми, а он, презирающий такое приличие, докатился до ручки и абсолютно ничем не лучше ни Кольки Суворова, ни Сережи Архипова. Действительно, от перемены мест слагаемых сумма не меняется.
   Толпа заволновалась. Из дома вынесли гроб с Иваном Алексеевичем. Макаров протиснулся поближе. Учитель математики лежал спокойный, такой, каким он был всегда, только чуть бледнее, да голова, большая его голова, стриженная под нулевку, не вздрагивала от контузии. И не было очков.
   Макаров вгляделся внимательно, стараясь запомнить лицо учителя, потом отступил, прислонился спиной к холодящей кирпичной стене дома и увидел гроб как бы со стороны. Возле гроба плотным кружком толпились взрослые, а за спиной у них нестройной шеренгой стояли пионеры – мальчики и девочки в галстуках. Они были испуганы, со страхом поглядывали на покойника, норовили отодвинуться подальше – Иван Алексеевич им был неизвестен, их привели сюда, чтобы стало заметно, как школа чтит старого учителя, а получалось наоборот, получалось нехорошо, и Макаров жалел пионеров – они тут были ни при чем.
   Откуда-то выступили музыканты, не к месту ярко и празднично заблестели на солнце трубы, заиграла траурная музыка. Макаров взглянул на окна домов, выходящих во двор: расплющив о стекла носы, поглядывали дети, какой-то старик глядел из глубины комнаты, словно боялся подойти ближе к окну, ближе к смерти.
   Тяжело, надсадно ухал барабан в похоронном оркестре, и Макаров вдруг всем сердцем ощутил, что барабан колотит в такт его пульсу, словно отсчитывает его, Макарова, время.
   Гроб осторожно закрыли крышкой, обтянутой кумачом с креповыми воланами, и Макаров усмехнулся, физически чувствуя подкатившую пустоту, словно эти воланы, эти украшения на гробе имели какой-то смысл.
   Гроб закрыли, понесли на плечах к похоронному автобусу, и, будто торопясь, будто боясь, что не успеет припомнить это, пока учитель еще здесь, во дворе, Макаров подумал про тот разговор. Собственно, даже и не разговор – всего лишь одну фразу, когда Иван Алексеевич говорил про Леонардо да Винчи и про то, что ему, девятикласснику Макарову, надо выбирать.
   Мучительно и торопливо в сознании Макарова мелькнул загрунтованный холст, папка рисунков, промокшая уже, наверное, где-то в чулане, высохшие краски. «Но ведь все это не имеет смысла, – подумал он, словно спрашивая у Метелина еще одного совета, – какая разница, что делать на этом свете, какая разница, как делать, перед лицом автобуса с черной каймой по борту?»
   Гроб с Иваном Алексеевичем внесли в автобус, машину обступило плотное кольцо провожающих. Автобус тихо заурчал, толпа заволновалась и расступилась, пропуская его, а потом хлынула за машиной на улицу.
   Макаров шел вместе со всеми до угла, но похоронные шествия теперь не разрешались, на углу автобус приостановился, как бы давая возможность еще раз всем проститься с учителем, а потом прибавил газу.
   Он медленно уменьшался, уезжая по прямой и длинной улице, пока не стал совсем игрушечным.
   Макаров закрыл глаза, представляя еще раз лицо учителя, и ему захотелось заплакать. Нет, не от горя, этого чувства не было у Макарова сегодня, а от непоправимой вины. Пустота, которую он ощутил при виде креповых воланов, разрасталась в нем, и Макарова не покидало чувство, что он что-то потерял, потерял безвозвратно.
   Он проверил себя: учитель? Нет, Иван Алексеевич ушел, исчез для него не теперь, а десять лет назад. Скорей всего он потерял другое. Вместе с учителем исчез тот Макаров, тот девятиклассник, который должен был выбирать. Правда, оставались другие ребята, каждый из которых мог вызвать в нем уснувшие воспоминания, но это было не то, они все были людьми одного ряда, хотя бы возрастного, и хотя многие помнили увлечение Макарова искусством и его способности к рисованию, их его прошлое не волновало. Да, никого, пожалуй, не волновала судьба Макарова.
   А Иван Алексеевич, Макаров попытался представить себе это, при встрече непременно бы спросил, как дела, имея в виду не пустой ответ, а ту фразу в школьном коридоре.
   Макаров вздрогнул – вокруг хлопали крупные капли дождя. Сперва они ложились редко, как случайные пули, и не задевали его, но потом зачастили, и Макаров вмиг сделался мокрым.
   Толпа, провожавшая автобус, рассеялась, и Макаров остался на дороге один.
   Прятаться было бессмысленно, и Макаров медленно пошел, пробираясь сквозь светлые стебли отвесно падающего дождя. Старая мысль вернулась к нему: Ивана Алексеевича больше нет. Все. Он теперь только в памяти. Но память, эта бездонная кладезь информации, дырява. Она освобождает себя от ненужных знаний.
   Смерть учителя вновь промелькнула у него перед глазами, начиная с тяжелого утра, с газеты, с пивной, с Кольки Суворова, с Сережи Архипова, одетого продуманно и тщательно. Неужели и он, Макаров, освободит свою память от Метелина, как эти двое, как произошло это и с ним однажды и непоправимо…
   Макаров шел по булыжной мостовой, по скользким желтым камням и вдруг услышал тихое бульканье в кармане. Он сунул руку, вытащил четвертинку и обрадовался: вот хорошо, можно помянуть учителя, можно.
   Но что-то щелкнуло в нем, сработало какое-то реле, и мысль, начавшая плести петли, оборвалась. Он представил себе, как все может быть: к четвертинке, не удержавшись, придется еще добавить, а завтра проснуться с тяжелой головой, а потом мучиться на работе, дожидаясь вечера. И уж учитель будет тут ни причем.
   Макаров почувствовал страх. Четвертинку он сжимал в руке, но мысли его были о другом. Смерть учителя представилась ему вдруг последним шансом, последней попыткой для него, Макарова. Последней соломинкой, за которую, может, даже независимо от него, ухватилась его память.
   Что-то требовалось сделать. Немедленно. Срочно.
   Макаров вспомнил, что шел дождь, что вся его одежда промокла, и вдруг побежал, совсем не замечая, что дождь уже пролился, прошел.
   Он убегал от прошедшего дождя, задыхаясь с непривычки, поскальзываясь на мокрых желтых камнях.
   Он торопился, он опаздывал. Неожиданно он почувствовал, что все его тело, его голова – весь он живет сейчас совсем в другом ритме, чем обычно, чем еще сегодня утром. Сердце билось чаще, кровь бежала быстрее, глаза были зорче, мозг работал четче, скорей.
   Ему захотелось что-то делать. Что, он еще не знал, но ему требовалось действие.
   Первое, что он узнал про себя определенно, – ему захотелось есть. Дома Макаров поставил бутылку на подоконник, отворил дверцу буфета и достал черствый черный хлеб. Он посолил его круто, взял огурец и вышел на крыльцо, так и не переодевшись, весь мокрый.
   Он жадно ел хлеб, размалывая его крепкими зубами, и чем больше ел, тем больше ему хотелось есть.
   Он жевал и жевал, глядя на прозрачные, неподвижные лужи, как-то враз высветившие мрачный и тусклый двор.

Комментарии

   Смерть учителя. – Впервые в журнале «Сельская молодежь», 1971, № 7 под названием «Шаг в сторону». Включен в книгу: Паводок. Повести и рассказы. М., «Современник», 1977.