Селеста теперь часто ловила себя на том, что сидит на крышке унитаза возле ванны, где нашла тело матери. Сидит в темноте и, давясь слезами, думает о том, как же так случилось, что жизнь ее покатилась под откос. Именно там она и сидела в ночь на воскресенье, и было уже около трех утра, и дождь барабанил в окна, когда домой вернулся Дейв весь в крови.
   При виде ее он как будто испугался. Он отпрянул, когда она возникла перед ним.
   Она спросила:
   – Что случилось, милый? – и потянулась к нему. Он опять резко отпрянул, так, что даже зацепил ногой порог.
   – Меня ранили.
   – Что?
   – Меня ранили.
   – Господи, Дейв, скажи же, что произошло?
   Он поднял рубашку, и Селеста увидела на его груди длинный след от удара ножом, откуда, пенясь, текла кровь.
   – Господи, родной мой, да тебе же в больницу надо!
   – Нет, нет, – сказал он. – Рана неглубокая, просто кровит, как собака.
   Он был прав. Приглядевшись, она увидела, что рана действительно совсем неглубокая, но разрез был длинным и сильно кровоточил. Хоть и не настолько, чтобы так испачкать его рубашку и шею.
   – Кто это тебя так?
   – Какой-то полоумный негр, – сказал он и, стянув рубашку, кинул ее в раковину. – Дорогая, я весь изгваздался.
   – Ты что? Да как это все случилось?
   Он смотрел на нее блуждающим взглядом.
   – Этот парень хотел меня ограбить, ясно? И я кинулся на него. Тогда он ударил меня ножом.
   – Ты кинулся на парня с ножом, Дейв?
   Он включил воду, сунул голову в раковину, сделал несколько глотков.
   – Не знаю, что на меня нашло. Помрачение какое-то. И я его малость попортил.
   – Ты?..
   – Я покалечил его, Селеста. Словно обезумел, когда почувствовал этот нож у бока. Понимаешь? Я сбил его с ног, подмял под себя, а потом, детка, я ничего не помню.
   – Так это была самооборона?
   Он сделал неопределенный жест рукой.
   – Честно говоря, не думаю, чтобы суд признал это самообороной.
   – Не могу поверить. Милый, – она сжала его кисти, – расскажи мне по порядку, толком расскажи, что случилось.
   Она заглянула ему в глаза, и ее замутило. Ей почудилось, что в них мелькнула какая-то странная усмешка, похотливая и торжествующая. Это из-за освещения, решила она. Дешевая лампа дневного света горела прямо над его головой, а когда он склонил голову и стал гладить ей руки, тошнота прошла, потому что лицо его приняло обычное выражение. Испуганное, но обычное.
   – Я шел к машине, – начал он, и Селеста опять опустилась на крышку унитаза, а он сел перед ней на корточки, – и вдруг ко мне подошел этот парень и попросил прикурить. Я сказал, что не курю. Он сказал, что и он не курит.
   – И он не курит.
   Дейв кивнул.
   – У меня сердце заколотилось, потому что кругом ни единой души. Только он и я. И тут я увидел у него в руке нож. А он говорит: «Кошелек или жизнь, ты, сука… одно из двух. Выбирай!»
   – Прямо так и сказал?
   Дейв вскинулся, потом склонил голову к плечу.
   – А что?
   – Ничего.
   Селесте слова эти почему-то показались смешными. Неестественным и, что ли… Как в кино. Но ведь кино сейчас все смотрят и телевизор, так что грабитель вполне мог перенять эти слова у какого-нибудь экранного грабителя. Репетировал их, повторял вечерами перед зеркалом, пока они не стали выходить у него натурально, как в боевике.
   – Ну вот… – продолжал Дейв, – говорю ему что-то вроде: «Брось, дружище, дай мне пройти к машине и отправляйся-ка домой». Глупо, конечно, потому что тут уж ему и ключи от машины понадобились. И не знаю, детка, почему, но, вместо того чтобы испугаться, я прямо взбесился. Может быть, это была пьяная храбрость, не знаю, но я захотел пройти, оттеснив его. И тут он ударил меня ножом.
   – Ты раньше сказал, что он бросился на тебя.
   – Черт возьми, ты дашь мне досказать, как все было, или нет?
   Она тронула его щеку.
   – Прости, детка. – Он поцеловал ее ладонь. – Так вот. Он меня вроде как прижал к машине и занес руку, а я вроде как увернулся, и тут-то этот гомик полоснул меня ножом. Я почувствовал, как нож пропорол кожу, и просто обезумел. Я треснул его кулаком по щеке. Он не ожидал удара. Проревел что-то вроде: «Ах ты, сволочь…», а я размахнулся и вдарил ему, кажется, по шее. Он упал. Нож полетел на землю. Я оседлал его и потом, потом…
   Глаза Дейва были устремлены на ванну, рот приоткрыт, губы запеклись.
   – Потом что? – спросила Селеста, стараясь представить себе грабителя с занесенным для удара кулаком и нацеленным ножом в другой руке. – Что ты сделал?
   Дейв, повернувшись, уставился ей в колени.
   – Я, детка, живого места на нем не оставил. По-моему, я его прикончил. Я бил его головой о тротуар; бил по лицу, я сломал ему нос, по-моему, так. Я был как бешеный и испугался как черт и все время думал о тебе и Майкле, и что будет, если я не сумею завести мотор. Погибнуть на этой парковке из-за того, что какой-то полудурок не желает зарабатывать на жизнь честным трудом… – И, пристально взглянув ей в глаза, он повторил: – По-моему, я прикончил его, детка.
   Он выглядел таким юным. Глаза распахнуты, лицо бледное, мокрые от пота волосы прилипли к черепу, на лице ужас и – кровь? – да, кровь.
   «СПИД, – мелькнуло в голове. – Что, если парень этот был болен СПИДом?»
   Нет, подумала она, ты бредишь, опомнись.
   Она нужна была Дейву. И это было необычно. Сейчас она поняла, почему ее тревожило в последнее время то, что Дейв никогда не жаловался. Жалуясь, человек словно бы просит о помощи, просит, чтобы тот, кому он жалуется, что-то сделал, устранил какую-то помеху. А Дейву раньше она не была нужна, поэтому он и не жаловался – ни когда потерял работу, ни из-за Розмари. А вот сейчас он сидит перед ней на корточках, твердит, как в бреду, что, наверно, убил человека, и хочет, чтобы она его утешила, сказала, что все в порядке.
   Она и скажет это. Разве не так? Ты собираешься ограбить приличного человека, но тебе не везет, все выходит не так, как ты рассчитывал. Конечно, ужасно, если ты погибнешь, но что делать, думала Селеста, поделом тебе, надо было знать, на что идешь.
   Она поцеловала мужа в лоб.
   – Милый, – шепнула она, – залезай-ка ты под душ. А я займусь одеждой.
   – Да?
   – Да.
   – А что ты с ней хочешь сделать?
   Она понятия не имела. Сжечь? Конечно, только где? Не в квартире же. Значит, во дворе. Но тут же явилась мысль, что могут увидеть, как она сжигает во дворе одежду в три часа ночи. Да хоть бы и днем.
   – Я выстираю ее, – наконец решила она. – Выстираю хорошенько, положу в мусорный пакет, и мы ее закопаем.
   – Закопаем?
   – Ну, или свезем на помойку. Нет, погоди-ка… – Ее мысли неслись, опережая слова. – Припрячем этот мешок до утра вторника, когда вывозят мусор, понимаешь?
   – Ну да…
   Он повернул кран душа, он не сводил с нее глаз, он ждал, и потемневшая полоса на его груди опять навела ее на мысль о СПИДе или гепатите, да мало ли чем может чужая кровь заразить и убить человека?
   – Я знаю, когда приезжают мусорщики. Ровно в семь пятнадцать каждую неделю, кроме первой недели июня. Когда студенты разъезжаются, они оставляют много мусора, и мусорщикам выгоднее опоздать, но…
   – Селеста, милая, ну и как ты собираешься…
   – Когда я услышу грузовик, я спущусь вниз и скажу, что забыла еще один пакет, и брошу его подальше в мусор. Ясно?
   Она улыбнулась, хотя ей было не до смеха.
   Все еще стоя к ней лицом, он сунул под струю руку.
   – Ладно. Только вот…
   – Что?
   – Это ничего, да?
   – Конечно.
   Гепатит А, В и С, думала она. Лихорадка Эбола. Тропическая малярия.
   Глаза его опять стали большими-большими.
   – Ведь я, возможно, человека убил, детка. Господи боже…
   Ей хотелось подойти к нему, погладить. И хотелось бежать без оглядки. Хотелось обнять его за шею, сказать, что все будет хорошо. Но хотелось остаться одной и там, на свободе, все хорошенько обдумать.
   Но она не уходила, а стояла как вкопанная.
   – Я выстираю одежду.
   – Ладно, – сказал он.
   Она достала из-под раковины резиновые перчатки, в которых мыла туалет, надела их, проверила, нет ли дырок. Удостоверившись, что они целы, она вынула из раковины его рубашку, а с пола подняла его джинсы. Джинсы были темными от крови, и на белом кафеле от них осталось пятно.
   – Как же ты джинсы так испачкал?
   – Что?
   – Столько крови…
   Он поглядел на джинсы, свисавшие с ее руки. Перевел взгляд на пол.
   – Я ведь наклонялся над ним. – Он пожал плечами. – Не знаю как. Наверное, забрызгал их… Как и футболку.
   – Ну да.
   Он встретился с ней взглядом.
   – Да. Так вот.
   – Так, значит, – сказала она.
   – Да, так.
   – Ну, я выстираю это в раковине на кухне.
   – Ладно.
   – Ладно, – сказала она, пятясь из ванной и оставляя его одного. Руку он протянул под струю воды и ждал, когда она станет горячее.
   В кухне она кинула одежду в раковину, отвернула кран и стала смотреть, как вода смывает в сток кровь и прозрачные чешуйки кожи, и – о господи, это ведь похоже на мозг, да-да, она уверена. Странно, что из человека может вытечь столько крови. Говорят, крови в нас шесть литров, но Селесте всегда казалось – больше. В четвертом классе она бегала в парке с подружками и споткнулась. Пытаясь удержаться на ногах, она рассадила ладонь торчавшим в траве осколком бутылочного стекла. Она перерезала себе вену и артерию, и только благодаря ее молодости они лет через десять окончательно зажили, а чувствительность в четырех пальцах восстановилась, лишь когда ей было уже за двадцать. Но запомнилась ей, однако, главным образом кровь. Когда она подняла руку с травы, ее защипало и закололо, как бывает, когда ударишь локоть, а кровь из разрезанной ладони брызнула фонтаном так, что девочки завизжали. Дома кровь сразу же заполнила раковину, и мать вызвала «скорую». «Скорая» обмотала ее руку толстенными бинтами, но уже через минуту-другую они стали темно-красными. В больнице она лежала на белой кушетке в приемном покое, следя, как складки простыни постепенно наполняются ручейками крови. Когда складки переполнились, кровь потекла на пол, образовав вскоре лужицы, и долгие громкие крики матери наконец увенчались тем, что ординатор все-таки решил пустить Селесту без очереди. Столько крови из одной руки.
   А теперь столько крови из одной головы из-за удара по щеке, из-за того, что Дейв бил кого-то головой о тротуар. В припадке страха, конечно. Селеста в этом уверена.
   Не снимая перчаток, она сунула руку в воду и опять проверила, целы ли они. Нет, дырок не было. Не скупясь, налила жидкого мыла для мытья посуды, залив ею всю футболку, потом потерла футболку металлической мочалкой, выжала и опять, и опять, пока вода после выжимания вместо розовой не стала прозрачной. То же самое она проделала с джинсами, а Дейв тем временем вылез из душа и сидел за кухонным столом с полотенцем вокруг талии и, куря одну за другой длинные белые сигареты, оставшиеся в шкафу еще от матери, глядел на нее.
   – Изгваздана как… – тихонько проговорил он.
   Она кивнула.
   – Вот ведь как бывает, – шепотом продолжал он, – выходишь из дома и не ждешь ничего дурного. Субботний вечер, погода хорошая, и вдруг – на тебе…
   Он встал, подошел к ней и, облокотившись на плиту, стал глядеть, как она выжимает левую штанину.
   – А почему ты не в стиральной машине стираешь?
   Подняв на него глаза, она заметила, что рана в его боку после душа побелела и сморщилась. Она чуть не рассмеялась, но подавила смех и только сказала:
   – Улика, милый.
   – Улика?
   – Ну, точно сказать не могу, но, по-моему, кровь и… что там еще смоются в стиральной машине не так хорошо, как в раковине.
   Он присвистнул:
   – Улика!
   – Улика, – повторила она, разрешив себе улыбку, увлеченная таинственностью, опасностью происходящего, чем-то большим и важным.
   – Черт возьми, детка, – проговорил он, – ты просто гений!
   Она выжала джинсы, выключила воду и коротко поклонилась.
   Четыре утра, а она бодра, как давно не бывало. Настроение праздничное, как в рождественское утро. Внутри все кипит, как от кофеина.
   Всю жизнь ждешь чего-то подобного. Себе не признаешься, а ждешь. Причастности к драме, непохожей на драму неоплаченных счетов и мелких супружеских стычек. Нет. Вот она, настоящая жизнь. Даже более настоящая, чем в реальности. Сверхреальная. Ее муж, видимо, убил подонка. Но если подонок этот действительно мертв, полиция захочет выяснить, чьих рук это дело, и если след приведет их сюда, к Дейву, им потребуются улики.
   Она так и видела их за кухонным столом с раскрытыми блокнотами, пахнущих кофе и перегаром, допрашивающих ее и Дейва. Они будут вежливы, но начеку. А они с Дейвом тоже будут вежливы и невозмутимы.
   Потому что все дело в уликах. А улики она только что смыла в сток раковины, в темные трубы под нею. Утром она отвинтит колено под раковиной, промоет его, прочистит порошком и опять поставит на место. Она сунет футболку и джинсы в пластиковый мешок для мусора и спрячет мешок до утра вторника, а потом кинет куда подальше в мусорную машину, чтобы он смешался там в одну кучу с тухлыми яйцами, куриными костями и заплесневелыми хлебными горбушками. Она сделает это, и все будет хорошо, лучше не бывает.
   – Такое одиночество чувствуешь, – сказал Дейв.
   – Почему?
   – Потому что ранил кого-то.
   – А что тебе оставалось делать?
   Он кивнул. Лицо его в сумраке кухни казалось серым. И в то же время он как-то помолодел, словно только что вылез на свет и всему удивляется.
   – Я знаю, что только это и оставалось, не мог иначе, и все равно такое одиночество чувствуешь. Чувствуешь себя каким-то…
   Она погладила его по лицу, и на шее у него заходил кадык.
   – Каким-то изгоем, – закончил он.

5
Оранжевые шторы

   В воскресенье в шесть утра, за четыре с половиной часа до первого причастия его дочери Надин, Джимми Маркусу позвонил из магазина Пит Жилибьовски и сказал, что у них запарка.
   – Запарка? – Джимми сел в постели и посмотрел на часы. – Ты что, обалдел? Сейчас шесть утра. Если вы с Кейти в шесть часов не справляетесь, то что будет в восемь, когда прихожане повалят толпой?
   – Так в том-то и штука, Джим, что Кейти не явилась.
   – Кейти – что? – Откинув одеяло, Джимми вылез из постели.
   – Не явилась. Ведь ей полагается являться в пять тридцать, так? Парень с пончиками приехал, сигналит у ворот, а у меня и кофе не готов, потому что…
   – Гм… – только и произнес Джимми, направляясь по коридору к комнате Кейти и чувствуя, как пробирает холод и обдувает ноги сквозняком: это майское утро больше напоминало зябкий мартовский денек.
   – Забулдыги тут эти приходили, наркоманы чертовы. Им в шесть на стройплощадку, так они в пять сорок у нас весь кофе выгребли – и колумбийский, и французской обжарки. А гастрономический отдел прямо как помойка. Сколько ты платишь этим ребятам, что работают в субботу вечером, а, Джимми?
   Сказав еще раз «гм», Джимми коротко постучал в дверь комнаты Кейти и толкнул ее ногой. Постель была пуста и, что еще хуже, застелена, значит, она и не ночевала дома.
   – …Потому что или давай повышай им жалованье, или пускай убираются к черту. Что мне, делать нечего, чтобы перед работой целый час все убирать и раскладывать? Здравствуйте, миссис Кармоди. Кофе вот-вот будет готов, через секунду, не больше.
   – Я сейчас, – сказал Джимми.
   – И воскресные газеты не разобраны, навалены кучей, сверху рекламные листки. Не магазин, а сумасшедший дом какой-то.
   – Я же сказал, что иду.
   – Правда, Джим? Спасибо тебе.
   – Пит? Ты звякни Сэлу и спроси, не выйдет ли он к восьми тридцати вместо десяти, а?
   – Думаешь, стоит?
   Джимми слышал, как сигналит машина у ворот на том конце провода.
   – Слушай, Пит, бога ради, открой ты ворота этому мальчишке с пончиками! Сколько можно торчать у ворот с пончиками!
   Повесив трубку, Джимми вернулся в спальню. Аннабет сидела в постели и, скинув простыни, зевала.
   – Из магазина? – спросила она, сопроводив эти слова новым зевком.
   Он кивнул:
   – Кейти не явилась.
   – Сегодня, – сказала Аннабет, – у Надин первое причастие, а Кейти на работу не вышла, так, может, она и в церковь не придет?
   – Придет, я уверен.
   – Не скажи, Джимми. Если она так надралась в субботу, что послала к черту магазин, так все может быть!
   Джимми пожал плечами. В отношениях падчерицы и мачехи были две крайности: раздражение и холод или восторженный энтузиазм и преувеличенное дружеское расположение. Середины не было, и Джимми знал, что эта кутерьма началась с самого начала – с появлением в его жизни Аннабет, за что он чувствовал себя немного виноватым, ведь произошло это, когда девочке было всего семь и она только-только стала узнавать отца и едва оправилась от потери матери. Кейти неприкрыто и искренне радовалась тогда, что в одинокой их квартире появилась женщина, но в то же время смерть матери оставила в ее душе рану, не то чтобы незаживающую, но глубокую, и потеря эта, Джимми это понимал, будет сказываться на ней еще не один год, таясь в ее душе и разрывая сердце, и всякий раз, когда она будет вспоминать о матери, она будет ополчаться на Аннабет, которая уж никак не дотягивает до того образа родной матери, который навоображала или навоображает себе Кейти.
   – Господи, Джимми, – сказала Аннабет, когда на футболку, в которой он спал, Джимми натянул рубашку, – ты уже уходишь?
   – На часок. – Джимми отыскал джинсы, закрутившиеся вокруг кроватной стойки. – Сэл должен заступить на место Кейти во всяком случае к десяти. Пит позвонит ему, попросит выйти пораньше.
   – Сэлу уже за семьдесят.
   – Ну и хорошо. Чего ему дрыхнуть? Небось и так просыпается спозаранку, чтобы пописать, а потом телевизор смотрит.
   – Глупости. – Аннабет выпуталась из одеяла и встала. – Проклятье с этой Кейти. Неужели она и этот день нам испортит?
   Джимми почувствовал, что шея его наливается кровью.
   – А еще какой день она нам испортила?
   Но Аннабет только рукой махнула и направилась в ванную.
   – Ты хоть знаешь, где она может быть?
   – У Дайаны или у Ив, – сказал Джимми, которого здорово покоробил этот пренебрежительный жест жены. Аннабет он любит, чего там, но если б она только знала – а все Сэвиджи особой догадливостью не отличались, – какое впечатление эти ее взбрыки и настроения производят на других. – А может, у парня какого-нибудь.
   – Вот как? А с кем она сейчас встречается?
   Аннабет отвернула кран душа и отступила к раковине, дожидаясь, пока польется теплая вода.
   – Я считал, тебе лучше знать.
   Аннабет пошарила в аптечке в поисках пасты и покачала головой.
   – С Крошкой Цезарем она порвала в ноябре. Я-то только рада.
   Надевая башмаки, Джимми улыбался. Аннабет всегда звала Бобби О'Доннела «Крошкой Цезарем», если не как-нибудь похуже, и не потому только, что, знаясь с гангстерами и будучи у них главарем, он отличался хладнокровием и цинизмом, а потому, что невысокий и коренастый Бобби сильно смахивал на Эдварда Дж. Робинсона. Кейти здорово их напугала прошлым летом, когда вдруг связалась с этим Бобби, а братья Сэвиджи заверили тогда Джимми, что в случае чего он может рассчитывать на них, они ему руки-то укоротят. Джимми так и не понял, только ли нравственную их чистоплотность возмутил этот подонок Бобби, закрутив роман с их дорогой племянницей, или это говорило в них чувство делового соперничества. Но Кейти сама порвала с Бобби, и кроме неприятных звонков в три часа ночи и того случая на Рождество, когда Бобби с Романом Феллоу вдруг заявились к ним на крыльцо и чуть было не устроили настоящий погром, разрыв не имел тяжких последствий.
   Ненависть Аннабет к Бобби О'Доннелу немного забавляла Джимми – ведь не сходство с Эдвардом Джи и не то, что он спит с ее падчерицей, так возмущает Аннабет, а его доморощенные бандитские наклонности, в противовес профессиональному бандитизму ее братьев или прошлому ее мужа еще при Марите, о котором она доподлинно знала.
   Марита умерла четырнадцать лет назад, в то время как Джимми отбывал два года в исправительном заведении «Олений остров» в Уинтропе. На одном из субботних свиданий, когда пятилетняя Кейти ерзала у нее на коленях, Марита сказала Джимми, что ее родинка на руке в последнее время немного потемнела и она собирается к доктору в приходскую больницу. На всякий случай, пояснила она. Через месяц ей делали химию. А через шесть месяцев после того, как она рассказала ему о родинке, Марита умерла. Джимми видел, как от субботы к субботе жена все хирела и бледнела. Он наблюдал за ее угасанием через потертый стол с прожженной, в пятнах поверхностью, потемневшей за целый век бесконечных россказней и жалоб заключенных. В последний месяц ее жизни Марита была уже слишком слаба, чтобы приходить на свидания или писать, и Джимми был вынужден ограничиваться телефонными разговорами, во время которых у нее еле ворочался язык от усталости, или от снотворного, или от того и другого вместе. Чаще от того и от другого.
   – Знаешь, что мне все время снится? – пробормотала она однажды. – Снится и снится…
   – Что же, детка?
   – Оранжевые шторы. Большие, плотные оранжевые шторы… – Она чмокнула губами, и Джимми услыхал, что она пьет воду. – И как они трепыхаются и хлопают на ветру на своих струнах. Вот так, Джимми: хлоп-хлоп, хлоп-хлоп, все время так хлопают. Их много-много. Целое море оранжевых штор, и все они хлопают, хлопают, а потом исчезают…
   Он думал, что рассказ будет продолжен, но на этом он оборвался. Он не хотел, чтоб в середине разговора Марита вдруг отключилась, как это не раз бывало, и поэтому спросил:
   – Как Кейти?
   – А?
   – Как поживает Кейти, милая?
   – Твоя мама хорошо заботится о нас. Она грустит.
   – Кто грустит, мама или Кейти?
   – Обе. Знаешь, Джимми, меня тошнит. Устала я.
   – Ладно, детка.
   – Я люблю тебя.
   – И я тебя люблю.
   – Джимми? Ведь у нас никогда не было оранжевых штор, правда ведь?
   – Правда.
   – Странно, – сказала она и повесила трубку.
   Это было последнее, что он от нее услышал: странно.
   Да уж, действительно страннее некуда. Родинка, которая была у тебя на руке с колыбели, когда над тобой вешали погремушки, вдруг начинает темнеть, и спустя почти два года после того, как ты в последний раз спала с мужем и чувствовала его рядом с собой, ты играешь в ящик, и на твоих похоронах муж стоит в стороне под стражей, и кандалы позвякивают на его щиколотках и запястьях.
   А через два месяца после похорон Джимми вышел из тюрьмы и в той же одежде, в которой уходил из дома, стоял в своей кухне, улыбаясь маленькой незнакомой девочке. Девочку эту он смутно помнил младенцем, но в ее памяти он тогда не запечатлелся, разве что туманно – что был тогда в доме какой-то дядя, – а помнила она его уже потом, тем, к кому они ходили на свидания по субботам, чтобы сидеть за потертым столом в сырой вонючей комнате в здании, построенном на месте старого и призрачного индейского кладбища, в здании, открытом всем ветрам, с сырыми стенами и давящим потолком. Он стоял в своей кухне, видя, как недоверчиво смотрит на него его ребенок, и остро ощущал свою никчемность. Никогда еще он не чувствовал такого одиночества, такого страха, когда, сев перед Кейти на корточки, он сжал ее пальчики и увидел в ее глазах такое выражение, словно он был инопланетянином в скафандре. Им обоим тогда было несладко: два чужих человека в грязной кухне, приглядывающихся друг к другу и старающихся удержаться от ненависти, потому что вот, дескать, умерла и оставила их вдвоем, и что им дальше делать – неизвестно.
   Его дочь – живое существо, она дышит, она уже многое понимает, и она зависит теперь от него, нравится это им обоим или нет.
   – Она улыбается нам с небес, – говорил Джимми Кейти. – И она гордится нами. Правда гордится.
   – Ты опять вернешься туда, где был? – спросила Кейти.
   – Нет-нет. Никогда в жизни.
   – А куда-нибудь еще уедешь?
   В тот момент Джимми с радостью отправился бы отбывать новый срок в дыре вроде «Оленьего острова» или где похуже, только бы не оставаться еще на сутки в этой кухне наедине с этим совершенно незнакомым ребенком и пугающей перспективой на будущее, осложненной присутствием рядом этого существа, этой, если называть вещи своими именами, обузы, на которую теперь придется угробить остаток молодых лет.
   – Некуда мне уезжать, – сказал он. – С тобой буду.
   – Я есть хочу.
   И Джимми почему-то как током ударило: о боже, и кормить ее придется до скончания веков, кормить!
   – Что ж, хорошо, – сказал он, чувствуя, что улыбка его получается какой-то кривоватой. – Сейчас мы поедим.
 
   К шести тридцати Джимми был уже в «Сельском раю», своем магазинчике, где засел за кассу и лотерейный автомат, пока Пит таскал в кафетерий пончики из «Килмерских плюшек» Айзера Гасвами, пирожные, кольца с творогом и пирожки из пекарни Тони Вьюки. В минуты затишья Джимми наполнил два огромных термоса крепким кофе из кофейного автомата, разобрал газеты – воскресные «Глоб», «Геральд» и «Нью-Йорк тайме», вложил в середину рекламные листки и комиксы, поместил кипы газет напротив полок с кондитерскими изделиями и рядом с кассой.
   – Сэл сказал, когда будет?
   – Самое раннее в полдесятого. У него машина из строя вышла. Поедет общественным транспортом, автобусом с пересадкой. И сказал, что еще не одет.