Страница:
Стивен Ликок
Из сборника «Бред безумца» 1918г.
ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ ДАЧНОГО ГОСТЯ
Начиная этот рассказ, я, прежде всего, должен признать, что во всем виноват я сам. Мне не следовало приезжать. Я прекрасно знал это. Я знал это еще много лет назад. Я знал, что ездить по гостям – чистейшее безумие.
Однако в минуту внезапного умопомрачения я попался в ловушку – и вот я здесь. Никакой надежды, никакого выхода до первого сентября, то есть до конца моего отпуска. Итак: либо продолжать влачить это жал кое существование, либо умереть. Будь что будет – теперь мне уже все равно.
Я пишу эти строки в таком месте, где меня не может видеть ни одно человеческое существо, – у пруда (они называют его озером), которым заканчиваются владения Беверли-Джонса. Сейчас шесть часов утра. Все спят. Еще час или около того здесь будет царить тишина. Но очень скоро мисс Ларкспур, жизнерадостная молодая англичанка, приехавшая на прошлой неделе, распахнет свое окошко и завопит на всю лужайку:
– Слушайте! Слушайте все! Какое божественное утро!
И юный Поплтон тут же отзовется фальцетом из какой-нибудь аллеи сада. И Беверли-Джонс появится на веранде с двумя большущими полотенцами вокруг шеи и закричит во все горло:
– Кто идет купаться?
И вот, ежедневные развлечения и увеселения – да поможет мне бог! – начнутся снова.
Сейчас всей компанией они явятся к завтраку: мужчины – в ярких спортивных куртках, женщины – в экстравагантных блузках, и, неестественно хохоча, с притворной жадностью набросятся на еду. Подумать только, что, вместо всего этого, я мог бы завтракать у себя в клубе с утренней газетой, прислоненной к кофейнику, в тихой комнате, окутанной спокойствием большого города!
Повторяю, я сам виноват в том, что очутился здесь.
В продолжение многих лет я придерживался правила не ездить в гости. Я давно уже убедился, что такие поездки приносят несчастье. Когда я получал открытку или телеграмму, в которой говорилось: «Не хотите ли Вы подняться на Адирондакские горы и провести с нами субботу и воскресенье?», – я отвечал: «Нет, разве только Адирондакские горы соизволят сами спуститься ко мне». Или что-нибудь в этом роде. Если какой-нибудь владелец загородного дома писал мне: «Наш слуга встретит Вас с коляской и привезет к нам в любой назначенный Вами день», – я, по крайней мере, мысленно отвечал: «Нет, не привезет, разве что ваша коляска превратится в капкан для медведей или диких коз». Если какая-нибудь светская дама из числа моих знакомых писала мне на том нелепом жаргоне, который у них в моде: «Не подарите ли Вы нам частичку июля – с половины четвертого двенадцатого до четырех четырнадцатого?», – я отвечал: «Сударыня, берите весь месяц, берите весь год, но меня оставьте в покое».
Таков, во всяком случае, был смысл моих ответов на приглашения. Практически же я ограничивался тем, что посылал телеграмму следующего содержания: «Завален работой, вырваться невозможно», – после чего не спеша отправлялся обратно в читальный зал своего клуба и снова мирно засыпал.
Да, приезд сюда был моей и только моей ошибкой. Я совершил ее в одну из тех злосчастных минут, какие случаются, я думаю, со всеми людьми, – минут, когда человек вдруг кажется совсем не таким, каков он на самом деле, когда он начинает чувствовать себя этаким чудесным малым, общительным, веселым, добродушным, и когда все окружающие представляются ему такими же. Подобные настроения знакомы каждому из нас. Одни говорят, что таким образом утверждает себя наше высшее я. Другие – что тут действуют винные пары. Впрочем, это неважно. Так или иначе, в таком приблизительно настроении я был, когда встретился с Беверли-Джонсом и когда он пригласил меня сюда.
Это произошло в клубе. Насколько я помню, мы си дели и пили коктейли, и я думал о том, какой занятный, остроумный парень этот Беверли-Джонс и как сильно я ошибался в нем до сих пор. Что до меня, то, должен признаться, после двух коктейлей я становлюсь совершенно другим человеком– живым, остроумным, доброжелательным, находчивым, общительным. И, если хотите, даже великодушным. Кажется, я рассказывал ему какие-то анекдоты, и рассказывал с той неподражаемой легкостью, какая появляется только после двух коктейлей. В сущности, говоря, я знаю всего четыре анекдота, да еще пятый, который мне так и не удалось запомнить целиком, но когда я воодушевляюсь, то мне и самому начинает казаться, будто у меня их неисчерпаемый запас.
При таких-то вот обстоятельствах мы сидели с Беверли-Джонсом. И именно тогда, пожимая мне на прощание руку, он сказал:
– Мне очень хочется, старина, чтобы ты приехал к нам на дачу и подарил нам весь август.
А я ответил, в свою очередь, горячо пожимая ему руку:
– Знаешь, дружище, я просто мечтаю об этом!
– Ну, тогда решено! – сказал он.– Ты должен приехать на август и поднять на ноги весь дом!
Поднять на ноги весь дом! Боже праведный! Это я-то должен был поднять на ноги весь дом!
Часом позже я уже раскаивался в сделанной глупости и, вспоминая об этих несчастных двух коктейлях, от души желал, чтобы сухой закон был принят как можно скорее и чтобы мы сделались сухими-сухими, даже пересохшими, сдержанными и молчаливыми,
Потом у меня появилась надежда на то, что Беверли-Джонс забудет о нашем разговоре. Как бы не так!
Когда подошло время, я получил письмо от его жены. Они с нетерпением ждут моего приезда, писала она. Она предчувствует – тут она повторила зловещую фразу своего мужа, – что я подниму на ноги весь дом!
За кого же они принимали меня, черт возьми! За будильник, что ли?
Зато теперь-то они поумнели. Только вчера, под вечер, Беверли-Джонс нашел меня здесь, у самого пруда, где я стоял в мрачной тени кедров, и повел к дому так бережно, что мне стало ясно: он подумал, что я хочу утопиться. И он не ошибся.
Я бы перенес это легче (я имею в виду мой злосчастный приезд сюда), если бы они не притащились встречать меня на станцию всей оравой в одной из тех длинных колымаг, где сиденья устроены по бокам. Какие-то идиотского вида молодые люди в ярких спортивных куртках и девицы без шляп, причем все они хором выкрикивали слова приветствия.
«У нас собралась совсем маленькая компания», – писала мне миссис Беверли-Джонс. Маленькая! Боже милостивый! Хотел бы я знать, что же тогда называется большойкомпанией! К тому же, эти молодые люди и де вицы, приехавшие на станцию, составляли, оказывается, только половину всей банды. Когда мы подъехали к дому, на веранде стояло еще столько же; выстроившись в ряд, они по-дурацки махали нам теннисными ракетками и клюшками для гольфа.
Ничего себе, маленькая компания! Даже и сейчас – а сегодня пошел седьмой день моего пребывания здесь – я все еще не могу запомнить имена всех этих идиотов. Тот болван с пушком на верхней губе, – как его зовут? А этот осел, который приготовлял салат на вчерашнем пикнике, – кто он? Брат той женщины с гитарой? Или нет?
Да, так я хотел сказать, что такие вот шумные встречи сразу, с первой минуты, портят мне настроение. Кучка незнакомых людей, которые хохочут и перекидываются какими-то словечками и шутками, понятны ми только им самим, всегда вызывает во мне чувство глубочайшей тоски. Я думал, что, говоря о маленькой компании, миссис Беверли-Джонс имела в виду действительно маленькую компанию. Прочитав ее письмо, я
сразу представил себе, как несколько унылых субъектов спокойно и радушно приветствуют меня, а я – тоже спокойный, но бодрый и жизнерадостный – без особых усилий поднимаю их дух одним только своим присутствием. Не знаю почему, но я с самого начала почувствовал, что Беверли-Джонс разочаровался во мне. Правда, он ничего не сказал. Но я понял это. В первое же утро, еще до обеда, он повел меня осматривать свои владения. Жаль, что я заблаговременно не разузнал, что именно должен говорить гость, когда хозяин показывает ему свой участок. До сих пор мне и в голову не приходило, каким жалким невеждой я был в этих вопросах. Я отлично выхожу из положения, когда мне показывают сталелитейный завод, фабрику содовой воды или еще что-нибудь в таком же роде, действительно достойное удивления. Но когда мне показывают дом, землю и деревья, то есть то, что я постоянно, всю свою жизнь, вижу вокруг себя, я совершенно теряю дар речи.
– Вот эти большие ворота, – сказал Беверли-Джонс, – мы поставили только в нынешнем году.
– Ах, так!– ответил я.
И все. Почему было им не поставить ворота в нынешнем году? Право же, меня ничуть не интересовало, когда они поставили их – в нынешнем году или тысячу лет назад.
– У нас было целое сражение, – продолжал он, – пока мы наконец не остановились на песчанике.
– Неужели? – сказал я. Что еще тут можно было сказать? Я не знал, какое сражение имелось в виду, не знал и того, кто с кем сражался. А кроме того, для меня и песчаник, и мыльный камень, и любой другой камень ничем не отличаются один от другого.
– Вот этот газон, – сказал Беверли-Джонс, – мы разбили в первый же год нашего пребывания здесь.
Я ничего не ответил. Когда он говорил, то смотрел мне прямо в глаза, и я тоже прямо смотрел на него, но у меня не было причин оспаривать его утверждение.
– Вот эти кусты герани, вдоль ограды, – продолжал он, – являются своего рода экспериментом. Они вывезены из Голландии.
Я пристально рассматривал кусты герани, но продолжал молчать. Из Голландии? Ну и прекрасно! Почему бы нет? Эксперимент? Отлично. Пусть будет эксперимент. У меня нет никаких особых соображений по поводу голландского эксперимента.
Я заметил, что по мере того как Беверли-Джонс показывал мне сад, он становился все мрачнее и мрачнее. Мне было жаль его, но я ничем не мог ему помочь. В моем образовании явно имелись серьезные пробелы. По-видимому, умение осматривать то, что вам показывают, и делать уместные замечания – это какое-то особое искусство. Я им не владею. И теперь, глядя на пруд, я думаю, что мне уже, пожалуй, никогда не удастся овладеть им.
А между тем, каким простым кажется все это в устах другого! Разницу я увидел очень скоро, на следующий же день – на второй день моего пребывания здесь, когда Беверли-Джонс повел по саду юного Поплтона – того самого молодого человека, о котором я уже упоминал и который вот-вот запоет фальцетом где-нибудь в гуще лавровых деревьев, возвещая, что дневные забавы начались.
Поплтона я немного знал и раньше. Я встречал его иногда в клубе. Там он всегда производил на меня впечатление круглого идиота: шумный, болтливый, он вечно нарушал клубные правила, предписывающие соблюдение тишины. Однако я вынужден признать, что этот субъект в своем летнем фланелевом костюме и соломенной шляпе умеет делать то, чего я делать не умею.
– Вот эти большие ворота, – начал Беверли-Джонс, обходя с Поплтоном свои владения, меж тем как я плелся сбоку, – мы поставили только в этом году.
Поплтон, у которого тоже есть дача, бросил на ворота весьма критический взгляд.
– Знаете, как поступил бы я, если б эти ворота принадлежали мне? – спросил он.
– Нет, – сказал Беверли-Джонс.
– Я бы расширил проезд на два фута. Ворота слишком узки, дружище, слишком узки.
И Поплтон горестно покачал головой, глядя на ворота.
– У нас было целое сражение, – сказал Беверли-Джонс, – пока мы наконец не остановились на песчанике.
Я обнаружил, что с кем бы Беверли-Джонс ни раз говаривал, метод вести беседу был у него всегда один и тот же. Меня это возмутило. Не удивительно, что все давалось ему так легко.
– Большая ошибка, – возразил Поплтон.– Песчаник недостаточно прочен. Посмотрите.– Он поднял большой камень и начал колотить им по ограде.
– Вы только взгляните, как легко отскакивает ваш песчаник! Да ведь он просто крошится. Ну вот, пожалуйста, отлетел целый угол!
Беверли-Джонс не выдвинул никаких возражений, Я начал постигать, что между людьми, у которых есть собственные дачи, существует какое-то особое взаимопонимание, нечто подобное тому, что связывает между собой членов масонской ложи. Один показывает свои владения, другой поносит их и разрушает. И все сразу становится на свое место.
Беверли-Джонс показал пальцем на газон.
– Этот дерн никуда не годится, старина, – сказал Поплтон.– Он слишком мягок. Посмотрите, мой каблук сразу продырявливает его. Вот дыра! И вот! И вот! Будь у меня башмаки покрепче, я бы распотрошил весь ваш газон.
– Вот эти кусты герани, вдоль ограды, – сказал Беверли-Джонс, – своего рода эксперимент. Они вывезены из Голландии,
– Но, дорогой мой, – возразил Поплтон, – ведь вы посадили их совершенно неправильно. Они должны иметь наклон от солнца, но никак не ксолнцу. Погодите... – Тут он поднял заступ, оставленный садовником. – Сейчас я выкопаю несколько штук. Посмотрите, как легко они поддаются. Ой, этот куст сломался. Вечно они ломаются. Ну, ладно, я не стану с ними возиться, но когда ваш садовник будет снова сажать их, не забудь те ему сказать, чтобы он придал им наклон в сторону от солнца. В этом все дело.
Затем Беверли-Джонс показал Поплтону свой новый шлюпочный сарай, и Поплтон пробил молотком дыру в стене, чтобы доказать, что обшивка чересчур тонка.
– Если бы это был мойсарай, – сказал он, – я отодрал бы все доски до единой и заменил их гонтом и штукатуркой.
Как я заметил, прием Поплтона состоял в том, что сначала он мысленно присваивал себе все вещи Беверли-Джонса, а потом портил их, после чего, уже испорченными, возвращал Беверли-Джонсу. И, кажется, это нравилось им обоим. Видимо, в этом-то и состоит на стоящийспособ развлекать гостей и развлекаться самому. Побеседовав примерно с час в таком же духе, Беверли-Джонс и Поплтон расстались, весьма довольные друг другом.
Однако, когда этот же прием решил испробовать я, ничего хорошего у меня не получилось.
– Знаете, что я сделал бы с этой кедровой беседкой, будь она моей?– спросил я на следующий день у моего хозяина.
– Нет, – ответил он.
– Я бы снес ее и сжег, – сказал я.
Но, как видно, я сказал это слишком свирепым тоном. Беверли-Джонс обиженно взглянул на меня и ничего не ответил.
Не то чтобы эти люди не проявляли ко мне должного внимания. Нет. Я убежден, что они делали все, что было в их силах. И если мне суждено встретить здесь мой смертный час, если – будем уж говорить прямо – если мое бездыханное тело будет найдено на поверхности этого пруда, я хочу, чтобы у моих хозяев остался этот документ, подтверждающий их доброе ко мне отношение.
– Наш дом – Приют Свободы, – сказала мне миссис Беверли-Джонс в день моего приезда. – Знайте, здесь вы можете делать все, что угодно.
Все, что угодно! Как мало они меня знают! Мне угодно было бы ответить: «Сударыня, я достиг того возраста, когда многочисленное общество за завтраком для меня совершенно невыносимо; когда какие бы то ни было разговоры раньше одиннадцати часов утра, выводят меня из равновесия; когда я предпочитаю съедать свой обед в тишине и спокойствии или, в крайнем случае, в атмосфере той корректной веселости, какую создает чтение юмористического журнала; когда я уже не могу носить нанковые брюки и цветную куртку, не испытывая при этом унизительного ощущения собственной неполноценности; когда я уже не могу прыгать и резвиться в воде, подобно молодому окуньку; когда я уже не в состоянии петь фальцетом и танцую, к великому моему сожалению, еще хуже, чем танцевал в молодости; когда радостное и веселое настроение посещает меня лишь как редкий гость, – ну, скажем, где-нибудь в театре, на забавном фарсе, – но отнюдь не является ежедневным спутником моего существования. Сударыня, я не гожусь на роль дачного гостя.., И если ваш дом – действительно Приют Свободы, то позвольте, о, пожалуйста, позвольте мне покинуть его!»
Такую вот речь произнес бы я, будь это возможно. Но при настоящем положении вещей я могу только повторять ее про себя.
В самом деле, чем больше я обдумываю все происходящее, тем более невыносимым представляется мне – во всяком случае, для человека моего душевного склада – положение дачного гостя. По-видимому, эти люди, да, должно быть, и все дачники вообще, стремятся жить в каком-то непрерывном вихре развлечений. Все, решительно все, что бы ни случалось в течение дня, воспринимается ими как повод для буйного веселья.
Но сейчас я уже могу думать обо всем этом без горечи, спокойно, так сказать ретроспективно. Скоро наступит конец. Ведь если я в столь ранний час пришел сюда, к этим тихим водам, – значит, дело зашло слишком далеко. Положение стало критическим, и я должен поставить точку.
Это произошло вчера вечером. В то время, как вез остальные под звуки патефона танцевали на веранде фокстрот, Беверли-Джонс отвел меня в сторону.
– Завтра вечером мы собираемся хорошенько повеселиться, – сказал он. – Мы придумали одну штуку, и, кажется, она будет гораздо больше в твоем вкусе, чем – я боюсь – многие другие развлечения, которые были у нас в ходу до сих пор. Жена говорит, что такие вещи просто созданы для тебя...
– О!– сказал я.
– Мы думаем пригласить гостей с соседних дач, и девушки, -так Беверли-Джонс называл свою жену и ее приятельниц, – хотят устроить что-то вроде вечеринки с шарадами и всякими другими играми, при чем все это будет импровизацией – до некоторой степени, конечно.
– О! – сказал я.
Я уже понимал, что надвигается на меня.
– И они хотят, чтобы ты выступил в роли, так сказать, конферансье, – ну, чтобы ты придумал какие-нибудь комические номера, всякие там трюки, фокусы и все такое. Я рассказал девушкам о том завтраке в клубе, когда ты буквально уморил нас своими анекдотами, и теперь они просто в диком восторге– до того им хочется поскорее тебя услышать.
– В диком восторге? – повторил я.
– Именно. Они говорят, что твое выступление будет гвоздем программы.
Расставаясь на ночь, Беверли-Джонс крепко пожал мне руку. Я знал, что он думает, будто теперь я, наконец, смогу развернуться, и искренне радуется за меня.
Всю ночь я не спал. До самого утра я пролежал с открытыми глазами, думая о вечеринке. За всю свою жизнь я ни разу не выступал публично, если не считать того единственного случая, когда мне поручили преподнести трость вице-президенту нашего клуба в связи с предстоявшей ему поездкой в Европу. И даже для этого мне пришлось до полуночи репетировать про себя фразу, которая начиналась так: «Эта трость, джентльмены, означает нечто гораздо большее, нежели обыкновенная трость».
И вот теперь от меня – от меня! – ждут, чтобы я выступил перед целой толпой дачных гостей как веселый, разбитной конферансье.
Впрочем, стоит ли говорить об этом! Сейчас все это уже почти что позади. Рано утром я спустился к этому тихому пруду, чтобы броситься в него. Они найдут здесь мое тело плавающим среди лилий. Некоторые из них – немногие – поймут. Я предвижу, что именно будет напечатано в газетах:
«Трагизм этой ужасной смерти усугубляется тем, что несчастный совсем недавно приехал к друзьям, что бы провести у них свой отпуск, который должен был продлиться до конца месяца. Нет надобности говорить, что он являлся душой приятного общества, собравшегося в прелестном загородном доме мистера и миссис Беверли-Джонс. В тот самый день, когда произошла катастрофа, ему как раз предстояло быть устроителем и главным действующим лицом веселой вечеринки с шарадами и другими развлечениями – неисчерпаемое остроумие и избыток жизнерадостности всегда делали его незаменимым в такого рода увеселениях».
Когда те, кто меня знает, прочтут эти строки, они поймут, как и почему я умер.
«Ему предстояло провести там еще три недели!– скажут они.– Он должен был выступить в роли устроителя вечеринки с шарадами!»
Они грустно покачают головой. Они поймут.
Но что это? Я поднимаю глаза и вижу бегущего ко мне Беверли-Джонса. Очевидно, он одевался наспех: на нем фланелевые брюки и куртка от пижамы. Лицо его серьезно. Что-то произошло. Благодарение богу, что-то произошло. Несчастный случай? Катастрофа? Словом, нечто такое, что заставит их отказаться от шарад!
Я пишу эти немногие строки, сидя в поезде, который уносит меня обратно в Нью-Йорк, в прохладном, комфортабельном поезде с пустынным салон-вагоном, где можно вытянуться в удобном кожаном кресле, положив ноги на другое кресло, курить, молчать и наслаждаться покоем. Деревни, фермы, дачи проносятся мимо. Пусть их! Я тоже несусь– несусь обратно к спокойствию и тишине городской жизни.
– Послушай, старина, – сказал Беверли-Джонс, дружески положив свою руку на мою (он все-таки славный малый, этот Джонс).– Тебе только что звонили по междугороднему телефону из Нью-Йорка.
– Что случилось?– спросил я, с трудом выговаривая слова.
– Плохие новости, дружище. Вчера вечером в твоей конторе произошел пожар. Боюсь, что большая часть твоих личных бумаг сгорела. Робинсон – ведь это твои старший клерк, не так ли?– так вот, он как будто был там и пытался спасти что мог. Он получил тяжелые ожоги лица и рук. Боюсь, тебе надо выезжать немедленно.
– Да, да, – сказал я.– Немедленно.
– Я уже велел кучеру закладывать двуколку. Ты только-только успеешь на семь десять. Идем.
– Идем, – сказал я, изо всех сил стараясь удержаться от улыбки и не выдать своего ликования. Пожар вконторе? Отлично! Робинсон получил ожоги? Великолепно! Я наспех упаковал свои вещи и шепотом попросил Беверли-Джонса передать мой прощальный привет всем его спящим домочадцам. Никогда в жизни я не испытывал такого восторга, такого прилива энергии. Я чувствовал, что Беверли-Джонс восхищается выдержкой и мужеством, с которыми я переношу свое несчастье. Потом он будет без конца рассказывать об этом всему дому.
Двуколка готова! Ура! Прощай, старина! Ура! Ну конечно, я буду телеграфировать. Все идет как по маслу! До свидания. Гип-гип-ура! Все в порядке! К поезду успели минута в минуту. Да, да, носильщик, возьмите эти два чемодана, и вот вам доллар. Что за веселые, отличные ребята эти носильщики-негры!
И вот я сижу в поезде, здравый и невредимый, направляясь, домой наслаждаться летней тишиной моего клуба.
Молодчина Робинсон! А я-то подумал, что у него получилась осечка или что мое письмо почему-либо не дошло. Дело в том, что уже на другой день после приезда я написал ему, умоляя изобрести несчастный случай– любой, какой угодно, – чтобы вызвать меня в Нью-Йорк. Я уже было решил, что ничего не вышло. Я потерял всякую надежду. Но теперь все в порядке, хотя, конечно, он немного переборщил.
Разумеется, Беверли-Джонсы не должны узнать, что все это было подстроено. Придется мне поджечь кон тору, как только я приеду. Но игра стоит свеч. Придется устроить бедняге Робинсону ожоги на лице и руках. Но и эта игра тоже стоит свеч!
ПЕЩЕРНЫЙ ЧЕЛОВЕК КАК ОН ЕСТЬ
Думаю, что, кроме меня, на свете найдется не много людей, которые когда-либо собственными глазами видели пещерного человека и даже разговаривали с ним.
И, тем не менее, в наши дни каждый знает о пещерном человеке решительно все. Наши популярные журналы и новейшие произведения художественной литера туры сделали его широко известным персонажем. Прав да, еще несколько лет назад никто даже не слышал о нем. Но в последнее время, по тем или иным причинам, на пещерного человека появился большой спрос. Ни один современный роман не может обойтись без нескольких ссылок на пещерного человека. Если герой романа отвергнут героиней, о нем говорят, что он «загорается диким первобытным желанием пещерного человека – „желанием схватить ее, унести к себе, сделать своей“. Когда он обнимает ее, пишут, что в нем „бушуют страсти пещерного человека“. Когда он дубасит из-за нее какого-нибудь ломового извозчика, носильщика, разносчика льда или любую другую разновидность современного „злодея“, о нем говорят, что он „ощущает хищную радость драки, подобную той, какую испытывал, сражаясь, пещерный человек“. Если ему ломают ребра, он даже доволен этим. Если его бьют по голове, он не чувствует боли. Ведь в эту минуту он – пещерный человек, а, как известно, пещерный человек не обращает внимания на такие мелочи.
Героиня вполне разделяет эту точку зрения. «Возьми меня, – шепчет она, падая в объятия героя, – будь моим пещерным человеком». Когда она говорит это, ее глаза (так, по крайней мере, утверждает автор) горят тем неистовым огнем, каким горели глаза пещерной жен-шины – первобытной женщины, которую можно было завоевать только силой.
Поэтому и я, как все остальные, представлял себе пещерного человека – до тех пор, пока не увидел его собственными глазами – каким-то необыкновенным существом. Его образ отчетливо вырисовывался в моем воображении – этакий огромный, могучий, мускулистый мужчина в волчьей шкуре, наброшенной на плечи, с тол стой дубиной в руке. Я представлял его себе бесстрашным, с железными нервами, не испытавшими тлетворного воздействия нашей гнилой цивилизации, дерущимся, как дерутся дикие звери, – насмерть, убивающим без сострадания и переносящим боль без единого стона.
И я не мог не восхищаться им.
Мне нравился также – и я не стыжусь признаться в этом – его оригинальный подход к женщинам. Его метод – если я правильно его понял – состоял в том, что он просто обнимал свою избранницу за шею и уводил с собой. Таков был его дикий, первобытный способ «завоевания» женщины. И им, этим женщинам, нравился такой вот способ. По крайней мере, так сообщают нам тысячи вполне достоверных источников. Если верить тому, что говорят, современным женщинам он бы тоже понравился, если бы только какой-нибудь мужчина осмелился испробовать его. В этом все дело – если бы он
И, тем не менее, в наши дни каждый знает о пещерном человеке решительно все. Наши популярные журналы и новейшие произведения художественной литера туры сделали его широко известным персонажем. Прав да, еще несколько лет назад никто даже не слышал о нем. Но в последнее время, по тем или иным причинам, на пещерного человека появился большой спрос. Ни один современный роман не может обойтись без нескольких ссылок на пещерного человека. Если герой романа отвергнут героиней, о нем говорят, что он «загорается диким первобытным желанием пещерного человека – „желанием схватить ее, унести к себе, сделать своей“. Когда он обнимает ее, пишут, что в нем „бушуют страсти пещерного человека“. Когда он дубасит из-за нее какого-нибудь ломового извозчика, носильщика, разносчика льда или любую другую разновидность современного „злодея“, о нем говорят, что он „ощущает хищную радость драки, подобную той, какую испытывал, сражаясь, пещерный человек“. Если ему ломают ребра, он даже доволен этим. Если его бьют по голове, он не чувствует боли. Ведь в эту минуту он – пещерный человек, а, как известно, пещерный человек не обращает внимания на такие мелочи.
Героиня вполне разделяет эту точку зрения. «Возьми меня, – шепчет она, падая в объятия героя, – будь моим пещерным человеком». Когда она говорит это, ее глаза (так, по крайней мере, утверждает автор) горят тем неистовым огнем, каким горели глаза пещерной жен-шины – первобытной женщины, которую можно было завоевать только силой.
Поэтому и я, как все остальные, представлял себе пещерного человека – до тех пор, пока не увидел его собственными глазами – каким-то необыкновенным существом. Его образ отчетливо вырисовывался в моем воображении – этакий огромный, могучий, мускулистый мужчина в волчьей шкуре, наброшенной на плечи, с тол стой дубиной в руке. Я представлял его себе бесстрашным, с железными нервами, не испытавшими тлетворного воздействия нашей гнилой цивилизации, дерущимся, как дерутся дикие звери, – насмерть, убивающим без сострадания и переносящим боль без единого стона.
И я не мог не восхищаться им.
Мне нравился также – и я не стыжусь признаться в этом – его оригинальный подход к женщинам. Его метод – если я правильно его понял – состоял в том, что он просто обнимал свою избранницу за шею и уводил с собой. Таков был его дикий, первобытный способ «завоевания» женщины. И им, этим женщинам, нравился такой вот способ. По крайней мере, так сообщают нам тысячи вполне достоверных источников. Если верить тому, что говорят, современным женщинам он бы тоже понравился, если бы только какой-нибудь мужчина осмелился испробовать его. В этом все дело – если бы он