Из училища он вышел с самым низшим возможным званием — младшим лейтенантом. Куда нормальнее было выйти лейтенантом. Если учесть, что он был прекрасным стрелком (сохранил твердую руку надолго и оставался чемпионом дивизии по стрельбе из пистолета до самого преклонного возраста), вспомнить о практическом знании электротехники (в самом начале пятидесятых годов сам собрал первый телевизор), записать в приход политическую грамотность его (впоследствии стал политруком и пользовался в качестве такового популярностью среди солдат и офицеров, что нелегко, должность собачья), то невольно напрашивается вопрос: почему при всех своих талантах он покинул училище младшим лейтенантом? Возможно предположить, Вениамина невзлюбило начальство училища. Но почему тогда он получил, несмотря на младшелейтенантство, ответственное назначение — послан был с мандатом, подписанным самим Лаврентием Павловичем Берией, ловить дезертиров в марийской тайге, толпы их обосновались в вышеупомянутой глуши? Очевидно, Вениамин плохо учился, пренебрегал занятиями картографией, или чем там, топографией, или баллистикой… А почему он невнимательно учился? Приходит на ум объяснение, с которым никогда не согласится Раиса Федоровна, всегда настаивающая на вечной любви и гармонии между нею и мужем (на «Поль и Вирджиния» варианте семейной истории), а именно: красивый Вениамин, поющий под гитару красивым баритоном романсы, был бабником. Не из тех вульгарных, широкомордых, знаете, типов, кто бегает за женщинами с килограммами конфет. Он не бегал за ними, он имел у них успех. Помимо, может быть, даже его воли. Однако иметь успех ему льстило, и он не отказывался. Женщины липли к нему. Доподлинно известно, что, например, у него была постоянная женщина в период ловли дезертиров в марийской тайге, и женщина эта вызывала у матери серьезную ревность. Отец даже переписывался с этой девушкой из города Глазова позднее. Возможно, он собирался жить с этой женщиной? Строил с ней планы… Однако воля Раисы Зыбиной, «татаро-монгольского ига», шаг за шагом прибрала его к рукам. Даже в самой этой кличке, данной Вениамином Раисе, содержится намек на характер их отношений, ибо «иго» — то, что навязывается насильно, против воли…
Под сенью девушек в гимнастерках
Иждивенцы
Под сенью девушек в гимнастерках
Рае было нелегко захватить отца (как видите, добрый десяток лет прошел, пока Вениамин решился войти в загс для регистрации брака), а отцу было удобнее ускользать от супружеских уз, поскольку армейская служба его протекала в атмосфере искусства. Электротехник явился в армию с гитарой. Наряду со способностями к электротехнике в нем был несомненный музыкальный талант, хороший слух, и он обладал великолепной гитарной техникой. В противоположность большинству современных недорослей с гитарами, знающих три аккорда, Вениамин умел исполнять сложные музыкальные построения (кумиром его был известный гитарист Иванов-Крамской). Обхватив гриф гитары длинными сухими пальцами, отец заводил что-нибудь вроде:
Так что отец уехал в армию с гитарой. И, служа в армии, не перестал играть и петь. В конце концов эта боковая дорожка искусства привела его на должность «начальника клуба», самую странную армейскую должность, каковую возможно измыслить. Когда впервые отец стал «начальником клуба», сын сказать не может. Он помнит, что, когда он, сын, уже находился долгое время в сознательном состоянии, отец утерял должность начклуба, им стал его исконный враг «Левитин». Левитин этот (сын никогда так и не встретил его) представал ему из разговоров отца и матери большим злодеем, мифическим типом высоченного роста, чем-то вроде смеси Понтия Пилата с Полифемом. Каково же было его удивление, когда однажды отец принес домой фотографию: старший лейтенант Савенко и «Левитин» стояли рядом на сцене клуба. Слева от них находилась украшенная цветами трибуна, сзади — занавес, впереди — белый цветок в горшке. Оба улыбались, и Левитин поддерживал старшего лейтенанта под локоток. Левитин оказался… импозантным евреем, с крупным, морщинистым лицом. Он был старше отца или казался старше. То, что Левитин оказался евреем, почему-то поразило подростка. Вопреки твердому убеждению евреев, что все вокруг помнят о том, что они евреи, ни Эдик почему-то никогда не подумал, что носитель фамилии «Левитин» — еврей, ни родители его, говоря о кознях Левитина, о том, что он «подсиживает» Вениамина Савенко («Он подсиживает тебя, Вениамин!» — сказала мать убежденно, так как в тот момент Вениамин был начальником клуба), не упоминали его национальности. А кем был Левитин, когда отец был начальником клуба? Черт его знает! Из всех этих историй выясняется одно — что должность начальника клуба была хорошей должностью. И она переходила из рук в руки. Выбирали они, что ли, начальника? Отцу приходилось бороться с «хитрым Левитиным». Сын рано понял на примере отца, что бороться — не обязательно поносить и бить друг друга при встрече или не здороваться. Можно и улыбаться, взяв соперника под локоток. У каждого из нас, товарищи, есть в жизни свой Левитин. Иногда автору кажется, что его Левитин — это поэт Бродский…
Но с «Левитиным» автор забежал далеко вперед. Оставим его в покое и рассмотрим ряд фотографий еще военных годов. Фотографии пожелтели от времени и от того, что фотографическая техника тогда была говно… На фото в два, а то и в три ряда сидят и стоят участники самодеятельности дивизии. В первом ряду, нога на ногу, сапоги сияют, тоненький, в портупеях, погоны блестят, сидит его «папка». («Папка» называл он отца, когда был маленький и еще добрый.) Рядом с ним — девушка-баянист, за ней девушки с балалайками. В гимнастерках, пилотках, в армейских юбках и сапогах. Отец в центре группы на всех фотографиях, на него смотрят и по отношению к нему располагаются. Был ли уже тогда отец начальником клуба или еще просто организатором самодеятельности? Неизвестно. Но фотографий с девушками множество. Солдатки с баянами, солдатки без баянов, военные девушки эти все как на подбор «очаровашки». Выбирал ли их Вениамин, или они выбирались сами? На фото (большинство их затемненные, очевидно, самодеятельность размещалась или в очень зашторенных, закамуфляженных залах, которые невозможно было расшторить, или же в подвалах), несмотря на военную форму всех без исключения присутствующих, а может быть, благодаря ей, царит этакая атмосфера ночного клуба, какого-нибудь «Крейзи Хорс салуна» или «Распутина».
Можно себе представить, что мама Раиса, с ее характером, могла «вычистить» (как Сталин вычистил партию, а вдова Достоевского — его письма) из семейного альбома «неканонические» фотографии. Не может быть, чтобы у столь популярного лейтенанта не существовало фотографий, на которых он снят с одной девушкой. (А их в альбоме нет! Сохранились лишь групповые, с коллективом девушек.) Есть, впрочем, исключение. Он снят с двоюродной сестрой Лидией… Вот в каком обрезанном виде доходит до нас история, товарищи. Все апокрифы безжалостно уничтожаются, и нам достается урезанная, простая, как дважды два, версия. («Мы прожили в любви и согласии сорок четыре года», — пишет Раиса Федоровна… Семейная легенда вновь и вновь выставляется вперед, версия без изъяна, «Поль и Вирджиния». «Мама! — хочется воскликнуть автору. — Я знаю, что от вас с отцом правды не добьешься, ибо вы сами, оба поверили во введенную тобой правду, в узаконенный, единственный вариант семейного мифа. А мне интересен другой вариант. Это не разоблачение, но да, попытка ревизионизма, после твоей диктаторской чистки…»)
Много раз сын думал о том, что, может быть, его родители оказались друг другу вредны. Что отец его, чувствительный и мягкий («твой папа как девушка», — обронила как-то мать), должен был быть предоставлен его судьбе, и она сложилась бы более хаотично и менее счастливо, но куда более артистично… Мать его не была какая-нибудь там деспотичная Васса Железнова, жестокая и капризная, вовсе нет. В ней была ровная татарская сила, она умела ждать и равномерно затягивать. Она не схватила отца этаким налетом хищной птицы сверху, набросом… и птица, хвать, уносит добычу. Нет, она обтекла его, как островок, и потом поднимала уровень постепенно, пока островок не оказался под водой… Что сделано, то сделано. Однако порознь, с другими партнерами, их судьбы, может быть, сложились бы интереснее. Ибо, «захватив» отца, мать не знала, что с ним делать. У нее у самой не было достаточно честолюбия или особых планов для созданной семьи. Этот захват был самым большим делом ее жизни. Захватила, и стали жить. Да, в любви и согласии, но любовь и согласие во всех книгах — это конец истории, если пара не ставит перед собой никаких завоевательских, направленных против мира целей (из семьи направленных, вовне…).
Отец глядит с желтых фотографий, молоденький, со своими военными «очаровашечками», и те выглядят не хуже каких-нибудь американских актрис, нацепивших в эти же годы военную форму, не хуже Марлен Дитрих, предательницы немецкого народа. Пучки мощных русских волос выбиваются из-под пилоток девушек, отец улыбается.
Впоследствии Вагрич Бахчанян, служивший в армии художником именно при клубе, рассказал сыну Вениамина поподробнее о должности начальника клуба. Во всяком случае, в самом конце пятидесятых годов, когда служил Вагрич, эта должность была чем-то средним между массовиком-затейником и директором «красного уголка» на заводе. Капитан, управлявший Вагричем, был тихо и привычно пьян с утра до вечера и не перерабатывался. В его обязанности входило культурное оформление жизни солдат. При клубе были обязательные музыкальные инструменты, солдат мог явиться в клуб в отведенное ему на досуг время и играть на инструментах, если хотел. Существовала самодеятельность, приглашались артисты из внешнего мира. Кроме художника начальник клуба управлял киномехаником. Начальник клуба обязан был организовывать тематические вечера в день Советской Армии, и в день Победы, и в день Седьмого ноября. По Вагричу, выходило, что должность начальника клуба была «синекурой», как бы не бей лежачего, что в сочетании с приличной зарплатой делало ее соблазнительной. Потому так боролись за нее Левитин и Вениамин. И потому так страдал Вениамин, вдруг побежденный Левитиным и вынужденный стать политруком. Читать солдатам лекции о международном положении и выезжать с ними на учения в мясистую украинскую грязь было куда более утомительно. (Еще более застрадал Вениамин, и мать тоже, когда по каким-то невразумительным причинам ему пришлось сменить дивизию, и старший лейтенант вдруг обнаружил себя начальником конвоя, развозящим по Сибири заключенных. Насколько может судить сын, это был самый неприятный для отца период жизни. Возвращаясь через месяц из Сибири, отец ставил в угол чемодан и сразу же брал гитару, запеть свое неудовольствие службой. Он все более тяготился ею.)
Короче, должность начальника клуба являлась компромиссом между желанием лейтенанта Вениамина быть собой (а именно: быть в мире музыки, песен, девушек, концертов и представлений) и армией, в каковой он очутился случайно и каковую, может быть, из-за этого временного, удачного компромисса — «начальник клуба» — он так и не смог покинуть. Отец и мать часто обсуждали (позднее) проблему ухода из армии. «И что я стану делать без университетского диплома, Рая? — говорил отец. — Мне никогда не заработать таких денег, какие я получаю в армии. Что я, приемники пойду ремонтировать в лавочку?» (Он бы прекрасно справился. У него было даже больше, чем нужно, умения. Телевизор и даже глушитель, глушить радио соседей, выводящих «громкость до отказу», были на его счету, так же как и бесчисленные суперприемники.) Мать была из тех, кто выдержал бы стесненную жизнь без проблем. Но у отца не хватило решимости прыгнуть в неизвестность. Зря, заметим. Жизнь любит смелых…
Но возвратимся к желтым фотографиям и к жизни «под сенью девушек в гимнастерках». Исчезли все другие типы фотографий, никаких больше фотографий с электроникой, нет более телеграфных столбов или киноаппаратов, дружески обнявшихся с Вениамином, но только полуподвальная атмосфера военного секса. (Вдруг донесся из прошлого насмешливый, уже уверенный в себе голос матери, обращенный к отцу: «Которая из этих двух была твоя пассия?» — называлось имя. И смущенный голос отца: «Ну перестань, Рая, какая там пассия… Просто…» — «Ну да, как же, просто, и в клубе в тот вечер вы оказались вместе просто…») Фотографии не были подписаны, и сыну так и осталось неизвестным каждое место происшествия, хотя бы название города. А были эти снимки сделаны не в одном, но во множестве городов. Ибо молодого лейтенанта Родина посылала служить в различные города. Иногда он пребывал в «населенном пункте» (о, очаровательная терминология войны! Во множестве населенных пунктов не насчитывалось и половины довоенного населения) всего несколько месяцев. Изгнанные свекровью, за ним следовали и младенец с матерью. Доподлинно известно, что до того, как очутиться в Харькове, отец служил в Ворошиловграде, бывшем Луганске. Младенец уже очнулся, но отдельные вспышки сознания еще не слились в процесс сознания, потому они так и останутся вспышками среди темноты. В Ворошиловграде, ввиду ограниченности жилой площади, служебный кабинет отца был перегорожен пополам ситцевой занавеской. В то время как отец «служил» — то есть находился в кабинете, куда входили и откуда выходили его подчиненные и начальники, стуча сапогами, ребенок и мать находились за занавеской и, может быть, спали или тихо играли. Оригинальная военно-полевая жизнь, не правда ли? Вокруг дитяти были исключительно голенища сапог…
До Ворошиловграда они пожили в населенном пункте с очень немецким названием Миллерово (как этот населенный пункт называется сейчас, черт его знает) и еще на полудюжине временных кочевых биваков. Однако уже тогда определился кусок территории, за пределы которого семья не отлучалась: Донецкий бассейн. Левобережная Восточная Украина. Родителям его так и не суждено было выбраться за пределы этого куска территории, и они лишь в конце концов остепенились вместе со временем и прекратили вынужденное номадничество. (Или же остепенился и осел отцовский военный округ?) Сын их размахнулся широко, уже в 1954 году пытаясь сбежать в Бразилию, был пойман, но бежал снова и снова. В 1967?м сбежал в Москву, а потом и вовсе так загулял по глобусу, что и вернулся бы в родные места, да только где они? Война ли тому виной и все послевоенные миграции, военная ли профессия отца, но нет у сына места, которое можно вспомнить как «дом», нет стен, которые можно было бы назвать своими. Так случилось, ничего грустного в этом нет. Натренированный с пеленок бежать, бежит он и бежит, и где обретет он последнее пристанище, неясно.
«Учись играть, всегда будут любить девушки, — шутливо сказал он как-то подростку-сыну. — Давай я тебя научу, это легко!» Кажется, в тридцатые годы цыганщина не очень поощрялась, подумал сын. Кажется, она рассматривалась как «буржуазная отрыжка»?.. Однако что же за атмосфера была у них там, в родном городе отца, в Боброве, и потом в Лисках-Лисичках? Почему отец получился такой деликатный и такой… как бы это поточнее выразить… чувственно-трагический? Пытаясь мысленно глянуть в маленькие городки возле Воронежа, сын вспомнил, что это же земля прасола Кольцова, исконно русский поэтический плацдарм. Там, за самоварами, за кончиками косынки бабки Веры, не успевшей, но хотевшей «стать барыней», за бабкиным мизинцем, отставляемым при чаепитии, за фикусами, бегониями и геранями мелкой буржуазии рождались иногда вовсе незаурядные русские люди. Отец Вениамина Иван Иванович учился в одном классе с впоследствии знаменитым хирургом Бурденко…
Тает луч пурпурного заката,
Серебром окутаны цветы,
Где же ты, желанная когда-то…
Где, во мне будившая мечты…
Так что отец уехал в армию с гитарой. И, служа в армии, не перестал играть и петь. В конце концов эта боковая дорожка искусства привела его на должность «начальника клуба», самую странную армейскую должность, каковую возможно измыслить. Когда впервые отец стал «начальником клуба», сын сказать не может. Он помнит, что, когда он, сын, уже находился долгое время в сознательном состоянии, отец утерял должность начклуба, им стал его исконный враг «Левитин». Левитин этот (сын никогда так и не встретил его) представал ему из разговоров отца и матери большим злодеем, мифическим типом высоченного роста, чем-то вроде смеси Понтия Пилата с Полифемом. Каково же было его удивление, когда однажды отец принес домой фотографию: старший лейтенант Савенко и «Левитин» стояли рядом на сцене клуба. Слева от них находилась украшенная цветами трибуна, сзади — занавес, впереди — белый цветок в горшке. Оба улыбались, и Левитин поддерживал старшего лейтенанта под локоток. Левитин оказался… импозантным евреем, с крупным, морщинистым лицом. Он был старше отца или казался старше. То, что Левитин оказался евреем, почему-то поразило подростка. Вопреки твердому убеждению евреев, что все вокруг помнят о том, что они евреи, ни Эдик почему-то никогда не подумал, что носитель фамилии «Левитин» — еврей, ни родители его, говоря о кознях Левитина, о том, что он «подсиживает» Вениамина Савенко («Он подсиживает тебя, Вениамин!» — сказала мать убежденно, так как в тот момент Вениамин был начальником клуба), не упоминали его национальности. А кем был Левитин, когда отец был начальником клуба? Черт его знает! Из всех этих историй выясняется одно — что должность начальника клуба была хорошей должностью. И она переходила из рук в руки. Выбирали они, что ли, начальника? Отцу приходилось бороться с «хитрым Левитиным». Сын рано понял на примере отца, что бороться — не обязательно поносить и бить друг друга при встрече или не здороваться. Можно и улыбаться, взяв соперника под локоток. У каждого из нас, товарищи, есть в жизни свой Левитин. Иногда автору кажется, что его Левитин — это поэт Бродский…
Но с «Левитиным» автор забежал далеко вперед. Оставим его в покое и рассмотрим ряд фотографий еще военных годов. Фотографии пожелтели от времени и от того, что фотографическая техника тогда была говно… На фото в два, а то и в три ряда сидят и стоят участники самодеятельности дивизии. В первом ряду, нога на ногу, сапоги сияют, тоненький, в портупеях, погоны блестят, сидит его «папка». («Папка» называл он отца, когда был маленький и еще добрый.) Рядом с ним — девушка-баянист, за ней девушки с балалайками. В гимнастерках, пилотках, в армейских юбках и сапогах. Отец в центре группы на всех фотографиях, на него смотрят и по отношению к нему располагаются. Был ли уже тогда отец начальником клуба или еще просто организатором самодеятельности? Неизвестно. Но фотографий с девушками множество. Солдатки с баянами, солдатки без баянов, военные девушки эти все как на подбор «очаровашки». Выбирал ли их Вениамин, или они выбирались сами? На фото (большинство их затемненные, очевидно, самодеятельность размещалась или в очень зашторенных, закамуфляженных залах, которые невозможно было расшторить, или же в подвалах), несмотря на военную форму всех без исключения присутствующих, а может быть, благодаря ей, царит этакая атмосфера ночного клуба, какого-нибудь «Крейзи Хорс салуна» или «Распутина».
Можно себе представить, что мама Раиса, с ее характером, могла «вычистить» (как Сталин вычистил партию, а вдова Достоевского — его письма) из семейного альбома «неканонические» фотографии. Не может быть, чтобы у столь популярного лейтенанта не существовало фотографий, на которых он снят с одной девушкой. (А их в альбоме нет! Сохранились лишь групповые, с коллективом девушек.) Есть, впрочем, исключение. Он снят с двоюродной сестрой Лидией… Вот в каком обрезанном виде доходит до нас история, товарищи. Все апокрифы безжалостно уничтожаются, и нам достается урезанная, простая, как дважды два, версия. («Мы прожили в любви и согласии сорок четыре года», — пишет Раиса Федоровна… Семейная легенда вновь и вновь выставляется вперед, версия без изъяна, «Поль и Вирджиния». «Мама! — хочется воскликнуть автору. — Я знаю, что от вас с отцом правды не добьешься, ибо вы сами, оба поверили во введенную тобой правду, в узаконенный, единственный вариант семейного мифа. А мне интересен другой вариант. Это не разоблачение, но да, попытка ревизионизма, после твоей диктаторской чистки…»)
Много раз сын думал о том, что, может быть, его родители оказались друг другу вредны. Что отец его, чувствительный и мягкий («твой папа как девушка», — обронила как-то мать), должен был быть предоставлен его судьбе, и она сложилась бы более хаотично и менее счастливо, но куда более артистично… Мать его не была какая-нибудь там деспотичная Васса Железнова, жестокая и капризная, вовсе нет. В ней была ровная татарская сила, она умела ждать и равномерно затягивать. Она не схватила отца этаким налетом хищной птицы сверху, набросом… и птица, хвать, уносит добычу. Нет, она обтекла его, как островок, и потом поднимала уровень постепенно, пока островок не оказался под водой… Что сделано, то сделано. Однако порознь, с другими партнерами, их судьбы, может быть, сложились бы интереснее. Ибо, «захватив» отца, мать не знала, что с ним делать. У нее у самой не было достаточно честолюбия или особых планов для созданной семьи. Этот захват был самым большим делом ее жизни. Захватила, и стали жить. Да, в любви и согласии, но любовь и согласие во всех книгах — это конец истории, если пара не ставит перед собой никаких завоевательских, направленных против мира целей (из семьи направленных, вовне…).
Отец глядит с желтых фотографий, молоденький, со своими военными «очаровашечками», и те выглядят не хуже каких-нибудь американских актрис, нацепивших в эти же годы военную форму, не хуже Марлен Дитрих, предательницы немецкого народа. Пучки мощных русских волос выбиваются из-под пилоток девушек, отец улыбается.
Впоследствии Вагрич Бахчанян, служивший в армии художником именно при клубе, рассказал сыну Вениамина поподробнее о должности начальника клуба. Во всяком случае, в самом конце пятидесятых годов, когда служил Вагрич, эта должность была чем-то средним между массовиком-затейником и директором «красного уголка» на заводе. Капитан, управлявший Вагричем, был тихо и привычно пьян с утра до вечера и не перерабатывался. В его обязанности входило культурное оформление жизни солдат. При клубе были обязательные музыкальные инструменты, солдат мог явиться в клуб в отведенное ему на досуг время и играть на инструментах, если хотел. Существовала самодеятельность, приглашались артисты из внешнего мира. Кроме художника начальник клуба управлял киномехаником. Начальник клуба обязан был организовывать тематические вечера в день Советской Армии, и в день Победы, и в день Седьмого ноября. По Вагричу, выходило, что должность начальника клуба была «синекурой», как бы не бей лежачего, что в сочетании с приличной зарплатой делало ее соблазнительной. Потому так боролись за нее Левитин и Вениамин. И потому так страдал Вениамин, вдруг побежденный Левитиным и вынужденный стать политруком. Читать солдатам лекции о международном положении и выезжать с ними на учения в мясистую украинскую грязь было куда более утомительно. (Еще более застрадал Вениамин, и мать тоже, когда по каким-то невразумительным причинам ему пришлось сменить дивизию, и старший лейтенант вдруг обнаружил себя начальником конвоя, развозящим по Сибири заключенных. Насколько может судить сын, это был самый неприятный для отца период жизни. Возвращаясь через месяц из Сибири, отец ставил в угол чемодан и сразу же брал гитару, запеть свое неудовольствие службой. Он все более тяготился ею.)
Короче, должность начальника клуба являлась компромиссом между желанием лейтенанта Вениамина быть собой (а именно: быть в мире музыки, песен, девушек, концертов и представлений) и армией, в каковой он очутился случайно и каковую, может быть, из-за этого временного, удачного компромисса — «начальник клуба» — он так и не смог покинуть. Отец и мать часто обсуждали (позднее) проблему ухода из армии. «И что я стану делать без университетского диплома, Рая? — говорил отец. — Мне никогда не заработать таких денег, какие я получаю в армии. Что я, приемники пойду ремонтировать в лавочку?» (Он бы прекрасно справился. У него было даже больше, чем нужно, умения. Телевизор и даже глушитель, глушить радио соседей, выводящих «громкость до отказу», были на его счету, так же как и бесчисленные суперприемники.) Мать была из тех, кто выдержал бы стесненную жизнь без проблем. Но у отца не хватило решимости прыгнуть в неизвестность. Зря, заметим. Жизнь любит смелых…
Но возвратимся к желтым фотографиям и к жизни «под сенью девушек в гимнастерках». Исчезли все другие типы фотографий, никаких больше фотографий с электроникой, нет более телеграфных столбов или киноаппаратов, дружески обнявшихся с Вениамином, но только полуподвальная атмосфера военного секса. (Вдруг донесся из прошлого насмешливый, уже уверенный в себе голос матери, обращенный к отцу: «Которая из этих двух была твоя пассия?» — называлось имя. И смущенный голос отца: «Ну перестань, Рая, какая там пассия… Просто…» — «Ну да, как же, просто, и в клубе в тот вечер вы оказались вместе просто…») Фотографии не были подписаны, и сыну так и осталось неизвестным каждое место происшествия, хотя бы название города. А были эти снимки сделаны не в одном, но во множестве городов. Ибо молодого лейтенанта Родина посылала служить в различные города. Иногда он пребывал в «населенном пункте» (о, очаровательная терминология войны! Во множестве населенных пунктов не насчитывалось и половины довоенного населения) всего несколько месяцев. Изгнанные свекровью, за ним следовали и младенец с матерью. Доподлинно известно, что до того, как очутиться в Харькове, отец служил в Ворошиловграде, бывшем Луганске. Младенец уже очнулся, но отдельные вспышки сознания еще не слились в процесс сознания, потому они так и останутся вспышками среди темноты. В Ворошиловграде, ввиду ограниченности жилой площади, служебный кабинет отца был перегорожен пополам ситцевой занавеской. В то время как отец «служил» — то есть находился в кабинете, куда входили и откуда выходили его подчиненные и начальники, стуча сапогами, ребенок и мать находились за занавеской и, может быть, спали или тихо играли. Оригинальная военно-полевая жизнь, не правда ли? Вокруг дитяти были исключительно голенища сапог…
До Ворошиловграда они пожили в населенном пункте с очень немецким названием Миллерово (как этот населенный пункт называется сейчас, черт его знает) и еще на полудюжине временных кочевых биваков. Однако уже тогда определился кусок территории, за пределы которого семья не отлучалась: Донецкий бассейн. Левобережная Восточная Украина. Родителям его так и не суждено было выбраться за пределы этого куска территории, и они лишь в конце концов остепенились вместе со временем и прекратили вынужденное номадничество. (Или же остепенился и осел отцовский военный округ?) Сын их размахнулся широко, уже в 1954 году пытаясь сбежать в Бразилию, был пойман, но бежал снова и снова. В 1967?м сбежал в Москву, а потом и вовсе так загулял по глобусу, что и вернулся бы в родные места, да только где они? Война ли тому виной и все послевоенные миграции, военная ли профессия отца, но нет у сына места, которое можно вспомнить как «дом», нет стен, которые можно было бы назвать своими. Так случилось, ничего грустного в этом нет. Натренированный с пеленок бежать, бежит он и бежит, и где обретет он последнее пристанище, неясно.
Иждивенцы
Первый пейзаж, удержанный памятью наконец очнувшегося младенца, был суров. Руины Харьковского вокзала были видны из окна комнаты на Красноармейской улице. Море битого, обугленного кирпича, даже еще не заправленное в заборы. Край моря огибала собой черная, никогда не исчезающая, вечная очередь. Аккуратно, затылок к затылку подогнанные женщины в платочках, старики с палками и дети образовывали эту темную артерию жизни, стремящуюся к одноэтажному продовольственному магазину, где при свете голой лампочки под потолком можно было обменять клочки бумаги, зажатые в руках, — «карточки», — на хлеб, масло и крупу. (Отсутствие абажура населяло помещение фантастическими гротескными тенями, и выглядело оно местом, куда слетелись сказочные птицы и сбежались вместе с реальными жителями Харькова кентавры и кентаврессы…) Перепоясанный портупеями синешинельный милиционер-старик в подшитых валенках похаживал вдоль очереди, и прошныривали, ругаясь в Бога, душу и мать, половинки людей, бюсты на деревянных постаментах, снабженных подшипниками, — первые «роллер-скейтэрс» в мире, — советские безногие калеки. Война отползла далеко на Запад и сдохла в столице немца, в Берлине. (Тут, камрады, автор уступает место покойному камраду Фассбиндеру, несколько кадров из фильма «Мэридж оф Мария Браун» дадут представление о том, что происходило в Германии, как вел себя побежденный немец и что чувствовал.) В Берлине русским пришлось принести чудовищную последнюю жертву Богу Войны. Армия Жукова пошла на город, нашпигованный миллионом тевтонских солдат, 16 апреля 1945 года и взяла его 30 апреля. В две недели боев сто тысяч русских солдат полегли там и двести тысяч солдатиков были ранены. Ни единый солдат союзников не погиб на берлинских улицах, на которые они получили доступ (после Потсдама) по разрешению Сталина. (Так что тот, кто хочет построить стену, подобную Берлинской, может позволить себе удовольствие за ту же кровавую цену.) Захлебнувшись кровью, еще через неделю война издохла.
Гордая собой, европейская «христианская» цивилизация дымила в мир развалинами. Заткнулись все воспеватели прогресса (увы, ненадолго) перед картиною подобного варварства. Немцы ли только были виноваты, или все приложили понемногу руку к производству идей и ситуаций, столкнувших народы в каннибальской грызне, поглотившей, согласно словарю «Петит Ларусс», 49 миллионов жизней? Сорок лет спустя обвиняют одних тевтонов. Но побежденных всегда легко обвинять. Всех. К тому же тевтоны, несомненно, виноваты больше.
Как бы там ни было, война издохла, перевернувшись брюхом вверх… Сожрав дедушку Федора и дядю Юру, так трогательно влюбленного в себя гиревика 19 лет. А отец остался жив. Быть живым молодым мужчиной в 1947 году на территории Союза Советских было уже большой удачей. Счастьем. Здорово было быть лейтенантом сразу после войны, и полковник Сладков, начальник штаба дивизии, храбрый боевой офицер, носивший шинель с бобровым воротником, бывший офицером еще в русской царской армии, удовлетворенно оглядывал строй своих орлов-лейтенантов и любовно останавливался взглядом на отце. Он был тонок и ловок — парень со старомодным именем Вениамин.
В здании на Красноармейской улице, чудом уцелевшей конструктивистской крепости из бетона, на первых двух этажах помещался штаб дивизии, а выше, на третьем и четвертом, жили члены семей офицеров, официально именовавшиеся в графах военных ведомостей как «иждивенцы». Интриги и любовь сотрясали серую приземистую крепость. Невзирая на карточную систему… Но автор забежал «поперед батьки в пекло», об интригах еще рано. Нужен еще один, хотя бы общий, план города.
Харьков занимали и освобождали несколько раз. В последний раз освободили на год и два дня ранее Парижа — 23 августа 1943 года. Освободив, обнаружили, что освободили развалины. По рассказам очевидцев, с балконов домов и с харьковских каштанов (преобладающая порода харьковского дерева) свисали странными плодами трупы мужчин и женщин. «Комиссаров, партизан и евреев…» Вопреки сегодняшнему взгляду на исключительную трагическую судьбу еврейского народа, на территории России евреям предоставлялось тевтонами скромное третье место. Выстроив пленных, тевтоны имели обыкновение командовать: «Комиссарэн, партизанэн, юдэн… шаг вперед!» С неевропейскими варварами тевтоны особенно не церемонились. Роскоши остаться вне игры харьковские жители не могли себе позволить, как позволяли себе парижские. Невозможно себе представить русских Кокто или Гастона Галлимара во фраках, посещающих прием немецкого коменданта, или назовем его послом…
Семья явилась из Ворошиловграда в Харьков в первых числах февраля 1947 года. Из кабины грузовика, Эдик у нее на коленях, мать с любопытством обозревала развалины. Множество вывесок «Перукарня» бросились ей в глаза, и она спросила шофера: «Здесь, должно быть, много хлеба? Столько пекарен…»
(О чем, естественно, могла думать голодная девушка-мать. «Голодной куме — хлеб на уме».) Шофер посмотрел на девушку с ребенком, ничего не сказал и только улыбнулся. Когда они доехали и мать спросила Вениамина (он трясся в кузове), почему в городе столько пекарен, отец объяснил со вздохом, что «Перукарня» — украинское слово, «мы ведь приехали на Украину, к хохлам, Рая», и обозначает — «Парикмахерская». Прически тогда носили очень короткие, стриглись часто, так что во множестве парикмахерских была прямая необходимость.
Двор штаба дивизии образовывали, сомкнувшись углом, два здания. Уже описанная нами поверхностно конструктивистская крепость и двухэтажное здание «санпропускника». Дабы в город не завозились отовсюду эпидемии заразных болезней и блохи, все приезжающие на вокзал обязаны были проходить санобработку, самих их мыли, а одежду парили и обрызгивали раствором карболки, чем приезжающие были недовольны, часто можно было слышать их крики. Приезжающие, тряся чемоданами, ругали «санпропускник», вещи воняли и порой бывали безнадежно испорчены. Прогрызанный в теле «санпропускника» длинный сырой туннель с кирпичными боками выводил на улицу Свердлова. На Красноармейскую выход был только из штаба дивизии (у дверей стояли, всегда наехав на тротуар, несколько трофейных «опелей» и американские мотоциклы «харлей-давидсон». Солдаты утверждали, что на самом деле владелец американской фирмы — донской казак Харлампий Давыдов, уехавший в Америку задолго до революции и ставший там миллиардером). Иждивенцы взбирались на свои этажи по крутой черной лестнице и могли выбраться из двора только на улицу Свердлова…
К стене «санпропускника» была пристроена импровизированная конюшня. Навес защищал нескольких лошадей от «атмосферных осадков». Телега с сеном постоянно стояла во дворе, воздев в небо оглобли. Лошади питались лучше и обильнее людей. Малышня — офицерские дети — с удовольствием кувыркались в сене, дергали лошадей за хвосты. Соседями конюшни была семья Соковых. Угнездившись в боку «санпропускника», всего лишь в двух комнатах, Елизавета Васильевна и Николай умудрились вывести одиннадцать детей! Елизавета Васильевна имела профессию «землеустроитель» и звание «Мать-героиня», ибо государство, которому нужны были дети, земля России обезлюдела и некому было ее устраивать, награждало мать, произведшую на свет десятерых детей, специальным орденом. «Мать-героиня», однако, не смогла уберечь одиннадцатилетнего Колю от частого несчастья тех лет: играя в развалинах с найденной гранатой, мальчишка лишился кисти руки, розовой культей кончалась рука мальчишки.
Ужас офицерских матерей — развалины — грозно молчали, лежа за заборами из свежих, сырых досок. Даже сейчас, спустя сорок лет, автор помнит лица этих досок, все сучки, их офицерские дети обожали обводить карандашами. Он помнит дактилографию этих шершавых досок лучше, чем лица любимых людей того времени. Почему, интересно? На досках жила в узорах волокон героическая эпопея, как на знаменитом байоннском гобелене рассказана история завоевания Англии герцогом Гийомом. Можно было часами тереться у заборов, разглядывая эпизоды борьбы карликов и титанов. Руки офицерских детей были в частых занозах. Сквозь щели просыпались во двор из развалин кирпичная пыль и куски кирпичей. Выбираться за заборы, бродить и играть в развалинах строго воспрещалось и до того, как Коля Соков стал инвалидом. В развалинах можно было найти сколько угодно патронов, гранат и любого оружия. Даже бомбы. У военных не хватало времени вычистить соседние лабиринты…
В один прекрасный осенний день по Свердлова пустили (это был праздник) трамвай! С появлением трамвая дети стали чаще наведываться в развалины. За патронами! Из патронов вытаскивались пули, а порох высыпался на рельсы! Это было великолепное развлечение, за неимением фейерверков. Пользуясь тем, что небольшой сквер треугольником располагался меж разветвляющихся в этом месте трамвайных путей, дети затаивались в сквере (собственно, это был лишь клочок территории, не предназначавшийся для публики, издержка топографии) и, улучив удобный момент, выскакивали, дабы осуществить свои преступные намерения. Осуществив, они располагались поудобнее и ждали жертву. Иногда малолетние злодеи перебарщивали и клали под колеса бедного калеки, только что отремонтированного от последствий войны, такое количество взрывчатых веществ, что бедняга подпрыгивал и зависал в воздухе. Пламя изрыгалось из-под колес, взрывы были такие, как будто на город опять напали немцы… Водитель, и кондукторы, и пассажиры выскакивали, яростные, пытаясь поймать малолетнюю шпану. Шпана с визгом бежала в родительский двор штаба дивизии, где, они знали, старшина Шаповал сидит на крылечке и не даст их в обиду.
Гордая собой, европейская «христианская» цивилизация дымила в мир развалинами. Заткнулись все воспеватели прогресса (увы, ненадолго) перед картиною подобного варварства. Немцы ли только были виноваты, или все приложили понемногу руку к производству идей и ситуаций, столкнувших народы в каннибальской грызне, поглотившей, согласно словарю «Петит Ларусс», 49 миллионов жизней? Сорок лет спустя обвиняют одних тевтонов. Но побежденных всегда легко обвинять. Всех. К тому же тевтоны, несомненно, виноваты больше.
Как бы там ни было, война издохла, перевернувшись брюхом вверх… Сожрав дедушку Федора и дядю Юру, так трогательно влюбленного в себя гиревика 19 лет. А отец остался жив. Быть живым молодым мужчиной в 1947 году на территории Союза Советских было уже большой удачей. Счастьем. Здорово было быть лейтенантом сразу после войны, и полковник Сладков, начальник штаба дивизии, храбрый боевой офицер, носивший шинель с бобровым воротником, бывший офицером еще в русской царской армии, удовлетворенно оглядывал строй своих орлов-лейтенантов и любовно останавливался взглядом на отце. Он был тонок и ловок — парень со старомодным именем Вениамин.
В здании на Красноармейской улице, чудом уцелевшей конструктивистской крепости из бетона, на первых двух этажах помещался штаб дивизии, а выше, на третьем и четвертом, жили члены семей офицеров, официально именовавшиеся в графах военных ведомостей как «иждивенцы». Интриги и любовь сотрясали серую приземистую крепость. Невзирая на карточную систему… Но автор забежал «поперед батьки в пекло», об интригах еще рано. Нужен еще один, хотя бы общий, план города.
Харьков занимали и освобождали несколько раз. В последний раз освободили на год и два дня ранее Парижа — 23 августа 1943 года. Освободив, обнаружили, что освободили развалины. По рассказам очевидцев, с балконов домов и с харьковских каштанов (преобладающая порода харьковского дерева) свисали странными плодами трупы мужчин и женщин. «Комиссаров, партизан и евреев…» Вопреки сегодняшнему взгляду на исключительную трагическую судьбу еврейского народа, на территории России евреям предоставлялось тевтонами скромное третье место. Выстроив пленных, тевтоны имели обыкновение командовать: «Комиссарэн, партизанэн, юдэн… шаг вперед!» С неевропейскими варварами тевтоны особенно не церемонились. Роскоши остаться вне игры харьковские жители не могли себе позволить, как позволяли себе парижские. Невозможно себе представить русских Кокто или Гастона Галлимара во фраках, посещающих прием немецкого коменданта, или назовем его послом…
Семья явилась из Ворошиловграда в Харьков в первых числах февраля 1947 года. Из кабины грузовика, Эдик у нее на коленях, мать с любопытством обозревала развалины. Множество вывесок «Перукарня» бросились ей в глаза, и она спросила шофера: «Здесь, должно быть, много хлеба? Столько пекарен…»
(О чем, естественно, могла думать голодная девушка-мать. «Голодной куме — хлеб на уме».) Шофер посмотрел на девушку с ребенком, ничего не сказал и только улыбнулся. Когда они доехали и мать спросила Вениамина (он трясся в кузове), почему в городе столько пекарен, отец объяснил со вздохом, что «Перукарня» — украинское слово, «мы ведь приехали на Украину, к хохлам, Рая», и обозначает — «Парикмахерская». Прически тогда носили очень короткие, стриглись часто, так что во множестве парикмахерских была прямая необходимость.
Двор штаба дивизии образовывали, сомкнувшись углом, два здания. Уже описанная нами поверхностно конструктивистская крепость и двухэтажное здание «санпропускника». Дабы в город не завозились отовсюду эпидемии заразных болезней и блохи, все приезжающие на вокзал обязаны были проходить санобработку, самих их мыли, а одежду парили и обрызгивали раствором карболки, чем приезжающие были недовольны, часто можно было слышать их крики. Приезжающие, тряся чемоданами, ругали «санпропускник», вещи воняли и порой бывали безнадежно испорчены. Прогрызанный в теле «санпропускника» длинный сырой туннель с кирпичными боками выводил на улицу Свердлова. На Красноармейскую выход был только из штаба дивизии (у дверей стояли, всегда наехав на тротуар, несколько трофейных «опелей» и американские мотоциклы «харлей-давидсон». Солдаты утверждали, что на самом деле владелец американской фирмы — донской казак Харлампий Давыдов, уехавший в Америку задолго до революции и ставший там миллиардером). Иждивенцы взбирались на свои этажи по крутой черной лестнице и могли выбраться из двора только на улицу Свердлова…
К стене «санпропускника» была пристроена импровизированная конюшня. Навес защищал нескольких лошадей от «атмосферных осадков». Телега с сеном постоянно стояла во дворе, воздев в небо оглобли. Лошади питались лучше и обильнее людей. Малышня — офицерские дети — с удовольствием кувыркались в сене, дергали лошадей за хвосты. Соседями конюшни была семья Соковых. Угнездившись в боку «санпропускника», всего лишь в двух комнатах, Елизавета Васильевна и Николай умудрились вывести одиннадцать детей! Елизавета Васильевна имела профессию «землеустроитель» и звание «Мать-героиня», ибо государство, которому нужны были дети, земля России обезлюдела и некому было ее устраивать, награждало мать, произведшую на свет десятерых детей, специальным орденом. «Мать-героиня», однако, не смогла уберечь одиннадцатилетнего Колю от частого несчастья тех лет: играя в развалинах с найденной гранатой, мальчишка лишился кисти руки, розовой культей кончалась рука мальчишки.
Ужас офицерских матерей — развалины — грозно молчали, лежа за заборами из свежих, сырых досок. Даже сейчас, спустя сорок лет, автор помнит лица этих досок, все сучки, их офицерские дети обожали обводить карандашами. Он помнит дактилографию этих шершавых досок лучше, чем лица любимых людей того времени. Почему, интересно? На досках жила в узорах волокон героическая эпопея, как на знаменитом байоннском гобелене рассказана история завоевания Англии герцогом Гийомом. Можно было часами тереться у заборов, разглядывая эпизоды борьбы карликов и титанов. Руки офицерских детей были в частых занозах. Сквозь щели просыпались во двор из развалин кирпичная пыль и куски кирпичей. Выбираться за заборы, бродить и играть в развалинах строго воспрещалось и до того, как Коля Соков стал инвалидом. В развалинах можно было найти сколько угодно патронов, гранат и любого оружия. Даже бомбы. У военных не хватало времени вычистить соседние лабиринты…
В один прекрасный осенний день по Свердлова пустили (это был праздник) трамвай! С появлением трамвая дети стали чаще наведываться в развалины. За патронами! Из патронов вытаскивались пули, а порох высыпался на рельсы! Это было великолепное развлечение, за неимением фейерверков. Пользуясь тем, что небольшой сквер треугольником располагался меж разветвляющихся в этом месте трамвайных путей, дети затаивались в сквере (собственно, это был лишь клочок территории, не предназначавшийся для публики, издержка топографии) и, улучив удобный момент, выскакивали, дабы осуществить свои преступные намерения. Осуществив, они располагались поудобнее и ждали жертву. Иногда малолетние злодеи перебарщивали и клали под колеса бедного калеки, только что отремонтированного от последствий войны, такое количество взрывчатых веществ, что бедняга подпрыгивал и зависал в воздухе. Пламя изрыгалось из-под колес, взрывы были такие, как будто на город опять напали немцы… Водитель, и кондукторы, и пассажиры выскакивали, яростные, пытаясь поймать малолетнюю шпану. Шпана с визгом бежала в родительский двор штаба дивизии, где, они знали, старшина Шаповал сидит на крылечке и не даст их в обиду.