Страница:
На плечо мое легла тяжелая рука. "Ну как ты себя чувствуешь, Эдик? Мои интеллигенты тебя не обижают?" -- Дядя Изя изволил самолично остановиться за моим стулом. Я встал. Мама успела научить меня вежливости. А если бы и не успела, когда такой вот тип стоит за вами, в рубашке поло, рука с перстнями на вашем плече, вы вскочите сами, хотя никто вас этому не учил.
"Я одну книжку твою прочел, -- сказал он. -- Об одиночестве ты хорошо написал... Чего смотришь так? Не веришь? Я всегда книжки любил читать, и в Союзе читал".
Я подумал, что очень может быть. Ведь для того чтобы читать книжки, нужно всего лишь знать тридцать три буквы алфавита. И вообще, зачем ему врать, он что, от меня зависит? Нет. Никак. Однако его отношение к писателю -анахроническое, советское. И всегда будет таким, ибо он вырос в обществе, где писатель стоит на шкале ценностей куда выше начальника стройтреста. В Лос-Анджелесе -- куда ниже.
"Спасибо, -- пробормотал я, -- мне очень приятно. Тем более от такого неожиданного читателя, как вы".
Он улыбнулся всем большим лицом. "А ты что думал, констракшэн-босс только с бетоном умеет да с железом... Мы и к благородному материалу иной раз обращаемся... Давай выпьем за тебя. Ты что пьешь?"
На нас, заметил я, смотрел весь зал. На него, разумеется. Лица творческих интеллигентов за нашим столом подобрели. Очень.
"Все пью".
"А я коньяк. У меня, понимаешь, давление, так я коньяк пью".
Незамедлительно, безо всякого со стороны дяди Изи требования, усатый уже разливал в наши рюмки из граненого широкими плоскостями графина пахучую жидкость. "Давай за твои литературные успехи!" Мы стоя выпили. Часть гостей зааплодировала. Он похлопал меня по плечу: "Гуляй, веселись... Если чего надо, не стесняйся. Только шепни, всегда помогу". -- И Аристотелем Онассисом. сунув руку в карман, в другой -- недопитая рюмка, отошел, чтобы поцеловать только что явившуюся пышную блондинку в желтом платье.
"Ну теперь ты -- персона грата, -- объявил, возникнув, Виктор. Физиономия его сияла. -- Обрати внимание, что все жополизы на тебя теперь по-другому смотрят. На тебе печать только что поставили: "Одобрен дядей Изей". А это кое-что в нашем городе. Опять советую тебе застрять у нас здесь. Подумай. Множество благ поимеешь".
Мы спустились на террасу.
Над бассейном горели праздничные гирлянды иллюминаций. В надувную шлюпку пытались попасть, прыгая с края бассейна, одетые и неодетые, но в купальных костюмах, мужчины и женщины. Из баров и в бары курсировали потоки гостей, несмотря на постоянное присутствие на террасе достаточного количества официантов с подносами, полными алкоголя. Визг, смех, сигаретный дым, вопли падающих в бассейн, брызги...
Я стоял за пальмой, спиной к зарешеченной до уровня моих лопаток бездне, в руке бокал. Я боролся с собственным алкоголизмом. Я дал себе слово растянуть мое виски с водой хотя бы еще на полчаса. Я поглядывал на часы. Борясь с алкоголизмом, я наблюдал, как в нескольких шагах от меня в шезлонге Виктор тискает белые груди пьяной чужой жены. Безнаказанно, ибо пьяный муж остался спать в баре.
"Здорово, Лимонов!" -- Неизвестный мне очень молодой человек появился передо мной. В розовой тишотке с зелеными рукавами, с надписью "Соц-Арт" на груди. В тугих, обливающих тощий зад и ноги, полосатых штанах до колен.
"Здорово", -- ответил я вовсе не знакомому молодому человеку.
"Ты меня не узнал, конечно, -- понял юноша. -- Я был у тебя в Москве с отцом. Я, правда, тогда был совсем маленький. Я Дима Козловский. Скучно тебе со всей этой мешпухой, да, Лимонов?"
"Изучаю нравы. Не скучно. А ты таки очень вырос, Дима Козловский. Кем же ты стал, что ты делаешь в жизни?"
"Я скульптором стал... То есть "артист" по-американски. Я еще в Нью-Йорке начал. Отец меня к Эрнсту Неизвестному отдал в ученики. Ну я у него прокантовался два года, знаешь, все эти профессиональные штуки учился делать, -- гипс мешал, за водкой скульптору бегал..."
"Постигал основы мастерства, так сказать..." "Угу, основы... Потом отец здесь, в Лос-Анджелесе устроился, и я в конце концов тоже сюда привалил. Я теперь сам работаю. Знаешь, в стиле "соц-арта", советский социалистический реализм, портреты вождей и все такое прочее... сейчас очень модно в Америке. Вот на Гугенхайм в этом году подал, может, дадут... -- он засмеялся, -- как жиду".
"Гугенхайм еще японцам охотно дают, -- сказал я. -- Почему-то их любят в Гугенхайме".
"Ну и как ты все это находишь, Лимонов? -- Юный скульптор повернулся к бассейну. -- Этнография, да?.. Гляди, папан сигает!"
Отец его, Миша Козловский, с воплем бросился в бассейн, но, пролетев мимо шлюпки, шлепнулся задом о воду.
"Да, -- сказал я. -- Этнография. Нечто похожее на фильм "Крестный отец".
"У папана хоть фигура, как у мальчика, -- заметил сын Дима, -- а вообще-то вокруг одни слоны. Как человеку за сорок переваливает, так он превращается в слона. Почему так, а, Лимонов?"
"Я думаю, в этом возрасте простой мужик полностью устает от жизни и начинает готовиться к смерти. Психологически опускается, что ли... Ну вот, а деформация духа связана с деформацией тела..."
"Я живу отдельно от родителей, в хипповом районе, на Венис-бич. Ты, конечно, бывал уже на Венис-бич? Да, Лимонов?"
Он резонно считал меня передовым типом, впереди своего племени и поколения. Да, я впервые побывал на Венис-бич еще хуй знает когда. Еще в 1976 году. Но ко времени нашей беседы у бассейна я уже остыл от восторгов, уже не находил на Венис-бич ни фига интересного... Захолустный район вдоль пляжа захолустного провинциального города Лос-Анджелеса, и только. Я не хотел его разочаровывать, в любом случае мой скептицизм был ему недоступен по причине возраста. Я сказал только "О, на Венис-бич!"
"Если мне дадут Гугенхайма, я приеду в Париж, -- сказал он. -- Хорошо в Париже, Лимонов?"
"А хуй его знает, Дима... Я уже не знаю, привык. Может, и хорошо. Наверное, хорошо. Приехать в Париж первый раз -- здорово, в этом я уверен".
"Ты мне не дашь свой адрес в Париже, а, Лимонов?"
Я написал ему адрес, а он нацарапал мне в записную книжку свой. Начал он с огромной буквы Д. "Пиши мельче, -- сказал я, -- ты у меня не один". Возможно, он обиделся на это "не один", потому как, написав адрес, сразу отошел. Виктор, возможно, поняв, что чужая жена слишком пьяна и дальше шезлонга на террасе переместить ее тело ему не удастся, отдал белые груди в другие руки и приблизился ко мне.
"Ну что, -- сказал он, -- скучаешь? Бабу отказываешься взять? Хочешь, я тебя сейчас отвезу?"
-- Тэйк юр тайм, Витторио, я наблюдаю жизнь, успокойся..."
"Я ничего, спокоен, но ты какой-то неактивный сегодня".
"Ты тоже не очень активен, -- кивнул я в сторону шезлонга, где в тени возился с пьяной дамой сменивший Виктора самец. -- Тело оставил. На тебя это непохоже. Я был уверен, что ты никогда не выпускаешь добычу из когтей".
"Здесь это невозможно, -- пояснил он, как мне показалось, неохотно. -Здесь все свои. До пули в лоб можно дозажиматься. Это тебе не молодежная вечеринка, но юбилей хозяина, шефа клана. Порядок должен быть, хотя бы на поверхности".
"А он?" -- показал я на копошащуюся в шезлонге уже самым непристойным образом пару.
"Муж. Оклемался. Пришел к жене. И я, как честный еврей, встал и ушел. Понял?"
Я не понял его логики. Я только понял, что он чем-то раздражен. Может быть, собой, тем, что не удержался и потянуло его к обильным пьяным телесам чужой жены.
Миша Козловский, в сотый, может быть, раз прыгнув с края бассейна, попал-таки задом в резиновую шлюпку, и она не перевернулась. Веселая толпа горячо зааплодировала умельцу. Тотчас же образовалась очередь желающих проделать то же самое, побить только что установленное спортивное достижение. Перекрывая музыкальный шум из банкетного зала вначале мычанием, но поколебавшись, яснее, четче обозначились слова "Трех танкистов". Я ожидал услышать здесь любую песню, но только не эту.
-- Три танкиста, Хаим-пулеметчик, Экипаж машины боевой!... -- пропел Виктор и захохотал. "Адаптировали песню, спиздили у вас, русских. Ты знаешь, что под нее евреи против арабов во все войны воевали. Начиная с сорок восьмого года?"
Я знал, что они переделали многие русские песни. но не знал, что переделали и эту. Уж эта мне почему-то казалась совсем и только русской. Представить эту мелодию над иудейскими холмами я никак не мог. Да и здесь, над Лос-Анджелесом, "экипаж машины боевой" звучал горячечным бредом.
"Израиль-гомункулус, созданный двумя сумасшедшими учеными -- дядей Сэмом и дядей Джо, -- Виктор взял из моих рук бокал, -- позволишь? -- Допил виски. -Израиль -- монстр франкенстайн, -- сшитый из частей давно умерших народов..." "Стихи? Твои?"
"Статья, -- Виктор вздохнул. -- Моя. Создаю в свободное от "рип офф" клиентов время. По моему глубокому убеждению, евреи не созданы жить монолитной группой на национальной территории. Они загнивают и вырождаются. Евреи задуманы творцом как рассеянное среди чужих племя, и только в этих условиях рассеяния они блестящи и эффективны. -- Он взглянул на часы: -- Поедем, может быть, если ты не возражаешь?"
Я не имел сложившегося мнения на этот счет. Однако боязнь напиться вдали от дома (без автомобиля, вариант пешеходного возвращения к кровати в таком антигороде, как Лос-Анджелес, отпадал) склонила меня к принятию его предложения. "Поедем", -- согласился я.
И мы начали продвигаться сквозь толпу к лифту. Нас немилосердно толкали горячие распухшие тела гостей дяди Изи. Я подумал, интересно, рассчитал ли Изя свою террасу на две сотни гостей и не забыл ли прибавить по пять или десять паундов на каждого, -- вес поглощенной гостями пищи?
Уже у самого лифта меня схватил за рукав редактор израильского журнала: "Не хотите ли что-нибудь дать для нашего органа?" -- Чубчик его был мокрым, усы лоснились, пиджак был расстегнут. Галстук исчез. Рубашка была мокрой на груди, очевидно, он находился совсем близко к бассейну.
"Вы ведь знаете мой стиль, -- вежливо сказал я, не придавая никакого значения его предложению. Неожиданное дружелюбие полупьяного редактора. Завтра он забудет о своем предложении. -- В любом случае вы не сможете меня напечатать. Ваши читатели-ханжи засыплют вас жалобами".
"В моем журнале я хозяин", -- обиделся редактор и стал застегивать рубашку на все имеющиеся пуговицы.
"Я буду ждать тебя в машине", -- Виктор, зевнув, вошел в лифт. Вместе с ним вошли усатый "телохранитель" дяди Изи, как я его мысленно называл, и слон в ермолке, приколотой к волосам. Каждая рука слона, выходящая на свет божий из полурукава белой рубашки, была толще моей ляжки.
"Я предпочел бы ваши стихи", -- сказал редактор, закончив застегивать пуговицы. И стал их расстегивать.
"Вот видите, вы не хотите рисковать. Стихов я не пишу уже много лет. Могу выслать вам пару рассказов".
"Только, пожалуйста, без мата, -- он вытер капли пота или воды бассейна со лба. -- Без мата я напечатаю".
Наверху в холле сидели, тихо беседуя, усатый, слон в ермолке и еще двое в ермолках, но не слоны.
"Доброй ночи! -- сказал я и прибавил по-английски: -- Гуд лак ту ю".
"И вам того же", -- ответил усатый один за всех. Очень вежливо и стерильно. Бесчувственно.
"А почему, собственно, он должен проявлять ко мне чувства? -- подумал я. -- Судя по всему, он как бы глава секьюрити у дяди Изи. У него хватает забот. У него на руках больше двух сотен хорошо разогретых алкоголем гостей. -- Я вспомнил, что не простился ни с дядей Изей, ни с дамой Розой, ни с дочерью Ритой. -- Вернуться? Нет, -- решил я, -- при таком количестве гостей церемония прощания необязательна. Не может же Изя прощаться с каждым. Да и где он, в последние полчаса я не видел его среди гостей. Может быть, он ушел отдохнуть в дальние комнаты своего мавзолея-дворца-бани?"
Снаружи, на окрашенной отсветами иллюминации дороге, подрагивал мотором "крайслер" Виктора. Он открыл дверцу: "Садись".
Я сел, и он тотчас сдвинул "крайслер". На одном из поворотов дороги свет яркого прожектора залил внутренности автомобиля, и я увидел, что рубашка Виктора на груди разорвана, а щеку пересекают темные царапины.
"Что у тебя с рубашкой? И со щекой?"
"Побили, стервы", -- он улыбнулся, и я увидел, что губы у него разбиты.
"Когда?"
"Пока ты с тараканом-редактором объяснялся".
"Но за что?"
"Знаешь пословицу "Было бы за что, убили бы". Для острастки. По приказу Пахана. Чтоб не лапал жен честных евреев, даже если они пьяные, как свиньи".
Всю остальную часть дороги он молчал. Когда он остановил "крайслер" у многоквартирного дома, в одной из ячеек-сот ждала меня кровать, я вылез и протянул ему руку на прощание, я заметил, что губы его распухли.
"Бывай, -- сказал он. -- Понял все про жизнь жидовского коллектива?"
"Понял. Сурово они тебя..."
"Воспитывают, -- он прибавил, -- стервы!" -- И выжав газ, сорвался с места.
Пробираясь по коридору многоквартирного дома, я и понял вдруг, как они становятся Лемке-бухгалтерами и Мейерами Ланскими. Или Менахемами Бегиными.
"Я одну книжку твою прочел, -- сказал он. -- Об одиночестве ты хорошо написал... Чего смотришь так? Не веришь? Я всегда книжки любил читать, и в Союзе читал".
Я подумал, что очень может быть. Ведь для того чтобы читать книжки, нужно всего лишь знать тридцать три буквы алфавита. И вообще, зачем ему врать, он что, от меня зависит? Нет. Никак. Однако его отношение к писателю -анахроническое, советское. И всегда будет таким, ибо он вырос в обществе, где писатель стоит на шкале ценностей куда выше начальника стройтреста. В Лос-Анджелесе -- куда ниже.
"Спасибо, -- пробормотал я, -- мне очень приятно. Тем более от такого неожиданного читателя, как вы".
Он улыбнулся всем большим лицом. "А ты что думал, констракшэн-босс только с бетоном умеет да с железом... Мы и к благородному материалу иной раз обращаемся... Давай выпьем за тебя. Ты что пьешь?"
На нас, заметил я, смотрел весь зал. На него, разумеется. Лица творческих интеллигентов за нашим столом подобрели. Очень.
"Все пью".
"А я коньяк. У меня, понимаешь, давление, так я коньяк пью".
Незамедлительно, безо всякого со стороны дяди Изи требования, усатый уже разливал в наши рюмки из граненого широкими плоскостями графина пахучую жидкость. "Давай за твои литературные успехи!" Мы стоя выпили. Часть гостей зааплодировала. Он похлопал меня по плечу: "Гуляй, веселись... Если чего надо, не стесняйся. Только шепни, всегда помогу". -- И Аристотелем Онассисом. сунув руку в карман, в другой -- недопитая рюмка, отошел, чтобы поцеловать только что явившуюся пышную блондинку в желтом платье.
"Ну теперь ты -- персона грата, -- объявил, возникнув, Виктор. Физиономия его сияла. -- Обрати внимание, что все жополизы на тебя теперь по-другому смотрят. На тебе печать только что поставили: "Одобрен дядей Изей". А это кое-что в нашем городе. Опять советую тебе застрять у нас здесь. Подумай. Множество благ поимеешь".
Мы спустились на террасу.
Над бассейном горели праздничные гирлянды иллюминаций. В надувную шлюпку пытались попасть, прыгая с края бассейна, одетые и неодетые, но в купальных костюмах, мужчины и женщины. Из баров и в бары курсировали потоки гостей, несмотря на постоянное присутствие на террасе достаточного количества официантов с подносами, полными алкоголя. Визг, смех, сигаретный дым, вопли падающих в бассейн, брызги...
Я стоял за пальмой, спиной к зарешеченной до уровня моих лопаток бездне, в руке бокал. Я боролся с собственным алкоголизмом. Я дал себе слово растянуть мое виски с водой хотя бы еще на полчаса. Я поглядывал на часы. Борясь с алкоголизмом, я наблюдал, как в нескольких шагах от меня в шезлонге Виктор тискает белые груди пьяной чужой жены. Безнаказанно, ибо пьяный муж остался спать в баре.
"Здорово, Лимонов!" -- Неизвестный мне очень молодой человек появился передо мной. В розовой тишотке с зелеными рукавами, с надписью "Соц-Арт" на груди. В тугих, обливающих тощий зад и ноги, полосатых штанах до колен.
"Здорово", -- ответил я вовсе не знакомому молодому человеку.
"Ты меня не узнал, конечно, -- понял юноша. -- Я был у тебя в Москве с отцом. Я, правда, тогда был совсем маленький. Я Дима Козловский. Скучно тебе со всей этой мешпухой, да, Лимонов?"
"Изучаю нравы. Не скучно. А ты таки очень вырос, Дима Козловский. Кем же ты стал, что ты делаешь в жизни?"
"Я скульптором стал... То есть "артист" по-американски. Я еще в Нью-Йорке начал. Отец меня к Эрнсту Неизвестному отдал в ученики. Ну я у него прокантовался два года, знаешь, все эти профессиональные штуки учился делать, -- гипс мешал, за водкой скульптору бегал..."
"Постигал основы мастерства, так сказать..." "Угу, основы... Потом отец здесь, в Лос-Анджелесе устроился, и я в конце концов тоже сюда привалил. Я теперь сам работаю. Знаешь, в стиле "соц-арта", советский социалистический реализм, портреты вождей и все такое прочее... сейчас очень модно в Америке. Вот на Гугенхайм в этом году подал, может, дадут... -- он засмеялся, -- как жиду".
"Гугенхайм еще японцам охотно дают, -- сказал я. -- Почему-то их любят в Гугенхайме".
"Ну и как ты все это находишь, Лимонов? -- Юный скульптор повернулся к бассейну. -- Этнография, да?.. Гляди, папан сигает!"
Отец его, Миша Козловский, с воплем бросился в бассейн, но, пролетев мимо шлюпки, шлепнулся задом о воду.
"Да, -- сказал я. -- Этнография. Нечто похожее на фильм "Крестный отец".
"У папана хоть фигура, как у мальчика, -- заметил сын Дима, -- а вообще-то вокруг одни слоны. Как человеку за сорок переваливает, так он превращается в слона. Почему так, а, Лимонов?"
"Я думаю, в этом возрасте простой мужик полностью устает от жизни и начинает готовиться к смерти. Психологически опускается, что ли... Ну вот, а деформация духа связана с деформацией тела..."
"Я живу отдельно от родителей, в хипповом районе, на Венис-бич. Ты, конечно, бывал уже на Венис-бич? Да, Лимонов?"
Он резонно считал меня передовым типом, впереди своего племени и поколения. Да, я впервые побывал на Венис-бич еще хуй знает когда. Еще в 1976 году. Но ко времени нашей беседы у бассейна я уже остыл от восторгов, уже не находил на Венис-бич ни фига интересного... Захолустный район вдоль пляжа захолустного провинциального города Лос-Анджелеса, и только. Я не хотел его разочаровывать, в любом случае мой скептицизм был ему недоступен по причине возраста. Я сказал только "О, на Венис-бич!"
"Если мне дадут Гугенхайма, я приеду в Париж, -- сказал он. -- Хорошо в Париже, Лимонов?"
"А хуй его знает, Дима... Я уже не знаю, привык. Может, и хорошо. Наверное, хорошо. Приехать в Париж первый раз -- здорово, в этом я уверен".
"Ты мне не дашь свой адрес в Париже, а, Лимонов?"
Я написал ему адрес, а он нацарапал мне в записную книжку свой. Начал он с огромной буквы Д. "Пиши мельче, -- сказал я, -- ты у меня не один". Возможно, он обиделся на это "не один", потому как, написав адрес, сразу отошел. Виктор, возможно, поняв, что чужая жена слишком пьяна и дальше шезлонга на террасе переместить ее тело ему не удастся, отдал белые груди в другие руки и приблизился ко мне.
"Ну что, -- сказал он, -- скучаешь? Бабу отказываешься взять? Хочешь, я тебя сейчас отвезу?"
-- Тэйк юр тайм, Витторио, я наблюдаю жизнь, успокойся..."
"Я ничего, спокоен, но ты какой-то неактивный сегодня".
"Ты тоже не очень активен, -- кивнул я в сторону шезлонга, где в тени возился с пьяной дамой сменивший Виктора самец. -- Тело оставил. На тебя это непохоже. Я был уверен, что ты никогда не выпускаешь добычу из когтей".
"Здесь это невозможно, -- пояснил он, как мне показалось, неохотно. -Здесь все свои. До пули в лоб можно дозажиматься. Это тебе не молодежная вечеринка, но юбилей хозяина, шефа клана. Порядок должен быть, хотя бы на поверхности".
"А он?" -- показал я на копошащуюся в шезлонге уже самым непристойным образом пару.
"Муж. Оклемался. Пришел к жене. И я, как честный еврей, встал и ушел. Понял?"
Я не понял его логики. Я только понял, что он чем-то раздражен. Может быть, собой, тем, что не удержался и потянуло его к обильным пьяным телесам чужой жены.
Миша Козловский, в сотый, может быть, раз прыгнув с края бассейна, попал-таки задом в резиновую шлюпку, и она не перевернулась. Веселая толпа горячо зааплодировала умельцу. Тотчас же образовалась очередь желающих проделать то же самое, побить только что установленное спортивное достижение. Перекрывая музыкальный шум из банкетного зала вначале мычанием, но поколебавшись, яснее, четче обозначились слова "Трех танкистов". Я ожидал услышать здесь любую песню, но только не эту.
-- Три танкиста, Хаим-пулеметчик, Экипаж машины боевой!... -- пропел Виктор и захохотал. "Адаптировали песню, спиздили у вас, русских. Ты знаешь, что под нее евреи против арабов во все войны воевали. Начиная с сорок восьмого года?"
Я знал, что они переделали многие русские песни. но не знал, что переделали и эту. Уж эта мне почему-то казалась совсем и только русской. Представить эту мелодию над иудейскими холмами я никак не мог. Да и здесь, над Лос-Анджелесом, "экипаж машины боевой" звучал горячечным бредом.
"Израиль-гомункулус, созданный двумя сумасшедшими учеными -- дядей Сэмом и дядей Джо, -- Виктор взял из моих рук бокал, -- позволишь? -- Допил виски. -Израиль -- монстр франкенстайн, -- сшитый из частей давно умерших народов..." "Стихи? Твои?"
"Статья, -- Виктор вздохнул. -- Моя. Создаю в свободное от "рип офф" клиентов время. По моему глубокому убеждению, евреи не созданы жить монолитной группой на национальной территории. Они загнивают и вырождаются. Евреи задуманы творцом как рассеянное среди чужих племя, и только в этих условиях рассеяния они блестящи и эффективны. -- Он взглянул на часы: -- Поедем, может быть, если ты не возражаешь?"
Я не имел сложившегося мнения на этот счет. Однако боязнь напиться вдали от дома (без автомобиля, вариант пешеходного возвращения к кровати в таком антигороде, как Лос-Анджелес, отпадал) склонила меня к принятию его предложения. "Поедем", -- согласился я.
И мы начали продвигаться сквозь толпу к лифту. Нас немилосердно толкали горячие распухшие тела гостей дяди Изи. Я подумал, интересно, рассчитал ли Изя свою террасу на две сотни гостей и не забыл ли прибавить по пять или десять паундов на каждого, -- вес поглощенной гостями пищи?
Уже у самого лифта меня схватил за рукав редактор израильского журнала: "Не хотите ли что-нибудь дать для нашего органа?" -- Чубчик его был мокрым, усы лоснились, пиджак был расстегнут. Галстук исчез. Рубашка была мокрой на груди, очевидно, он находился совсем близко к бассейну.
"Вы ведь знаете мой стиль, -- вежливо сказал я, не придавая никакого значения его предложению. Неожиданное дружелюбие полупьяного редактора. Завтра он забудет о своем предложении. -- В любом случае вы не сможете меня напечатать. Ваши читатели-ханжи засыплют вас жалобами".
"В моем журнале я хозяин", -- обиделся редактор и стал застегивать рубашку на все имеющиеся пуговицы.
"Я буду ждать тебя в машине", -- Виктор, зевнув, вошел в лифт. Вместе с ним вошли усатый "телохранитель" дяди Изи, как я его мысленно называл, и слон в ермолке, приколотой к волосам. Каждая рука слона, выходящая на свет божий из полурукава белой рубашки, была толще моей ляжки.
"Я предпочел бы ваши стихи", -- сказал редактор, закончив застегивать пуговицы. И стал их расстегивать.
"Вот видите, вы не хотите рисковать. Стихов я не пишу уже много лет. Могу выслать вам пару рассказов".
"Только, пожалуйста, без мата, -- он вытер капли пота или воды бассейна со лба. -- Без мата я напечатаю".
Наверху в холле сидели, тихо беседуя, усатый, слон в ермолке и еще двое в ермолках, но не слоны.
"Доброй ночи! -- сказал я и прибавил по-английски: -- Гуд лак ту ю".
"И вам того же", -- ответил усатый один за всех. Очень вежливо и стерильно. Бесчувственно.
"А почему, собственно, он должен проявлять ко мне чувства? -- подумал я. -- Судя по всему, он как бы глава секьюрити у дяди Изи. У него хватает забот. У него на руках больше двух сотен хорошо разогретых алкоголем гостей. -- Я вспомнил, что не простился ни с дядей Изей, ни с дамой Розой, ни с дочерью Ритой. -- Вернуться? Нет, -- решил я, -- при таком количестве гостей церемония прощания необязательна. Не может же Изя прощаться с каждым. Да и где он, в последние полчаса я не видел его среди гостей. Может быть, он ушел отдохнуть в дальние комнаты своего мавзолея-дворца-бани?"
Снаружи, на окрашенной отсветами иллюминации дороге, подрагивал мотором "крайслер" Виктора. Он открыл дверцу: "Садись".
Я сел, и он тотчас сдвинул "крайслер". На одном из поворотов дороги свет яркого прожектора залил внутренности автомобиля, и я увидел, что рубашка Виктора на груди разорвана, а щеку пересекают темные царапины.
"Что у тебя с рубашкой? И со щекой?"
"Побили, стервы", -- он улыбнулся, и я увидел, что губы у него разбиты.
"Когда?"
"Пока ты с тараканом-редактором объяснялся".
"Но за что?"
"Знаешь пословицу "Было бы за что, убили бы". Для острастки. По приказу Пахана. Чтоб не лапал жен честных евреев, даже если они пьяные, как свиньи".
Всю остальную часть дороги он молчал. Когда он остановил "крайслер" у многоквартирного дома, в одной из ячеек-сот ждала меня кровать, я вылез и протянул ему руку на прощание, я заметил, что губы его распухли.
"Бывай, -- сказал он. -- Понял все про жизнь жидовского коллектива?"
"Понял. Сурово они тебя..."
"Воспитывают, -- он прибавил, -- стервы!" -- И выжав газ, сорвался с места.
Пробираясь по коридору многоквартирного дома, я и понял вдруг, как они становятся Лемке-бухгалтерами и Мейерами Ланскими. Или Менахемами Бегиными.