Мать язвительно фыркнула.

– Тихое провинциальное счастье… Ну и двое детей у него. Уже взрослых… Однако они вместе с ними живут – в той самой двухкомнатной панельной конуре… Могу себе представить!… Дочка у него имеется – так сказать, твоя сводная сестра… И родилась она на несколько месяцев позже тебя, в июне шестьдесят пятого…

– Значит, он…

Настя не договорила, испугалась реакции матери. А хотела она сказать, что отец, выходит, в одно и то же лето и ее, Настю, зачал… И от совсем другой женщины – ее сестру…

– Ну да. – Мать поняла Настину мысль, усмехнулась. – Папаня твой – настоящий бык-производитель… Был… – Она презрительно хмыкнула. – Имеется у него также сын, на четыре года младше тебя – стало быть, двадцати одного года от роду… Люсьена мне говорила: жаловался Эдик на свою жизнь… Недружно, говорил, они живут: и с женой, и с детьми. Собачатся. Дочка все замуж никак не выйдет… Сын уже за воротник закладывает… В общем, не случилось ему в жизни счастья… Бог – или какая там есть наверху высшая сила? – его за меня покарал…

– А про тебя? Про тебя-то он что, не вспоминал? – поинтересовалась Настя.

– Ну еще бы не вспоминать! – горделиво и злорадно усмехнулась мать. – Еще как вспоминал!… Как подвыпил, стал плакаться Люсьене: ах, какой он дурак был, какую девушку упустил… Как он жалеет… И по ночам, дескать, я ему снюсь… Все телефончик мой у Люсьены выспрашивал – да она ему не дала… Еще не хватало! Пусть, старый провинциал, локти себе теперь покусает…

– Что же ты, мама, никогда мне про него не рассказывала? – с легким упреком спросила Настя. – Даже когда я уже взрослая стала?

– А зачем это? – Немедленно ощетинилась мать. – Чтоб он приезжал сюда, в мою квартиру?… Чтобы детей этих несчастных – твоих, с позволения сказать, сводных братьев-сестер – сюда, к нам в Москву, привозил?… Знаю я этих провинциалов!… Их мне тут еще не хватало!

«Да, – подумала Настя, – теперь понятно, почему ты, мать, так, в штыки, приняла моего Арсения… Ожегшись на своем молоке – ты дула на мою воду…»

Но… Вслух Настя ничего не сказала. Не время сейчас спорить и выяснять старые обиды.

Все-таки мать – ее мама! – умирала.

Умирала от рака.


…Когда Настя вернулась домой, Арсений не спал. Он никогда не ложился, пока она не возвращалась – когда бы это ни было: в одиннадцать вечера, в час или в два ночи…

Вот и сейчас: он сидел на кухне, курил, как паровоз, – лагерную «Приму», пил дочерна заваренный чай «Бодрость» и стукотал что-то на машинке. Делал вид, что страшно увлечен работой. Даже головы не поднял, когда она хлопнула входной дверью и заглянула на кухню из коридора. Но она-то видела: на самом деле он ждет. Ждет и волнуется… И в ее сердце, измученном рассказом матери, торкнулись любовь, нежность – и радость: он ждал – ее, и волновался – из-за нее, и не спал – из-за нее…

Сенька сделал вид, что с трудом отрывается от работы, словно бы нехотя поднял на нее глаза. (А она видела: неправда, неправда! Все это игра! На самом деле он рад. Чертовски рад ее видеть!)

Арсений буркнул:

– Чего ты так долго?

– Как Николенька? – ответила вопросом на вопрос Настя.

– А что ему сделается! – с наигранным неудовольствием нахмурился Арсений. – Спит.

– Покормил?

– Нет, – язвительным тоном отвечал Сеня. – Чего это я его буду кормить?… Наоборот, я ему клизьму поставил. С патефонными иголками.

– Се-ня! – пытаясь быть строгой, прикрикнула она.

– Да покормил, покормил… – шутливо поднял руки вверх Арсений. – В слоника мы с ним играли… В слоника-папу и слоника-сыночка… Иначе б я кашу в него не впихнул… Что это за манера – играть за едой? – ворчливо продолжал Арсений. – Ты приучила… Странный обычай – любой ценой ребенка накормить! Дикий обычай, советский, нецивилизованный… Никто в мире детей насильно не кормит. Жрать захочет – сам поест…

– А ты-то ужинал? – спросила, уводя разговор в сторону, Настя.

Ей был мил псевдоворчливый тон вечерней перепалки. Она душой отдыхала, отмякала после всего горестного и жуткого, что навалилось на нее только что. После всего, что рассказала ей мать.

– Да ужинал, ужинал… – ответствовал Арсений. – Картошки вон себе нажарил.

Настю всегда поражала (и, признаться, радовала) полная неприхотливость Сеньки в еде. Он готов был есть что угодно – лишь бы утробу набить: картошку – так картошку, макароны – так макароны, а мог и попросту хлеба с солью намяться. Вполне объяснимая непритязательность – с его-то прошлым. И очень, честно говоря, ценная – по нынешним-то дефицитным временам.

– И тебе я картохи оставил, – продолжал Арсений, неофициальный Настин муж: супруг не венчанный, не расписанный… – Будешь шамать?…

И тут же, без перехода, наконец спросил:

– А где ты была? – И пристально посмотрел ей в глаза.

Под таким кинжальным взглядом не соврешь.

Настя не выдержала Сенькиного испытующего взгляда, отвернулась и тихо проговорила:

– У матери.

– Вот как? – холодно поднял брови Сеня.

– Да.

Лицо Арсения замкнулось. На нем отразилась целая палитра негативных эмоций: и брезгливость, и отвращение, и сдержанный гнев.

– У нее все плохо, – поспешила сказать Настя, чтобы оправдаться.

Она все равно почувствовала себя виноватой. Виноватой за то, что съездила к умирающей матери.

Из-за этого своего чувства вины (а она ни в чем на самом деле не виновата!) она разозлилась.

Разозлилась на Арсения.

– Мама умирает! – с вызовом заявила она.

– Ну да? – с усмешечкой переспросил Сеня.

– Да! Да! – выкрикнула Настя. – У нее рак!

Лицо Сени не выразило ни грана сочувствия. Напротив, на нем отразилось нечто похожее на злорадство. Ненависть Арсения к теще была глубока и неизбывна. И причины для подобной ненависти имелись. Сеня был уверен: именно по вине Ирины Егоровны он больше трех лет провел в тюрьме.

Эта история сличилась 11 марта 1985 года. В тот день родителей тещи убили, а их квартиру ограбили. В преступлении обвинили его, Арсения. Он был арестован и осужден и, только выйдя по амнистии, смог установить истинного преступника – им оказался шофер Капитоновых. Однако из дневника шофера следовало, что он был просто исполнителем, а заказчиком убийства выступила дочь потерпевших. Его теща Ирина Егоровна Капитонова.

Может быть, шофер врал. Может, он просто пытался на кого-то свалить вину. Но Сене-то от этого не легче! Три года вычеркнуты из жизни. Университет (с каким трудом он туда поступал!) так и не окончен. И навсегда к нему прилепилось клеймо бывшего зэка…5

Что, после всего этого он должен Ирине Егоровне еще и сочувствовать?

Настя заплакала. Она вдруг поняла: это только ее привилегия – плакать.

И больше ее мать не оплачет никто.

Разве что, может, первый муж Насти – Эжен.

Эжен… Подлец, предатель, сволочь. Высокомерный негодяй. Да и то: выдавит ли он из себя хоть слезинку?… Нужна ли Ирина Егоровна ему теперь?…

Да и, положа руку на сердце: даже она, Настя, – разве она не почувствовала нечто вроде облегчения, когда услышала, что мать скоро умрет?

От этой мысли ей стало еще горше, и она заплакала навзрыд, уткнувшись в висевший на крючке фартук.

Сеня и не подумал утешать ее.

Боже, боже мой! Да что же за жизнь прожила ее мать, что смерть ее не будет оплакана больше ни одним человеком?!

Арсений демонстративно ушел в комнату.

А Настя плакала. Плакала одна.

Плакала – и вспоминала другой рассказ матери.

Страшный рассказ…

* * *

– Тебе, конечно, не очень-то жаль меня? – Ирина Егоровна проницательно посмотрела Насте в лицо.

Настя вздрогнула.

– Что ты, мама, – пробормотала она.

И опустила взгляд, встретив угольки маминых глаз.

Да, она права.

Ей жаль – но не мать, а просто женщину – в общем-то, молодую и красивую… Которая по злой прихоти – чьей? бога? дьявола? – должна умереть в самом расцвете сил…


«Я сегодня весь вечер буду,
задыхаясь в табачном дыме,
мучиться мыслями о каких-то людях,
погибших совсем молодыми…»

Когда-то Настя плакала над этим стихотворением. Плакала оттого, что должны погибнуть какие-то совершенно неизвестные ей люди… И точно так же она сочувствовала бы сослуживице, подруге, соседке или героине газетной статьи… И матери она тоже сочувствует. Но той скорби, от которой сводит мозг и колет сердце, у нее все-таки нет.

Насте скорее было жаль себя. Девочку, которую мать родила от подонка. Девочку, все детство мучившуюся из-за того, что она всем мешает и никому не нужна.

Ирина Егоровна вздохнула, в глазах ее блеснули слезы. Она прошептала:

– Что ж… Я сама виновата.

– Ты не виновата ни в чем, – твердо сказала Настя. – Ты просто жила… Так, как считала нужным.

– Ладно, – отмахнулась мать. – Не утешай. Щадящего режима врачи мне не назначали.

Ее взгляд затвердел. Настю вдруг захлестнула волна жалости к ней – такой мужественной, сильной, умной.

«Я просто никогда не понимала ее. Просто не понимала – потому и не любила… А сейчас – уже слишком поздно что-то менять. Нужно просто дожить вместе с ней эти последние дни, недели – может быть, месяцы… Дожить – в согласии и любви. Пусть даже моя любовь будет не такой искренной, какой могла бы быть.

И Настя сказала:

– Что теперь говорить! Давай лучше еще чайку выпьем… мамочка.

Ласковое слово сорвалось с языка само собой. И Настя повторила, смакуя:

– Мамочка… мамуля.

– А ты знаешь, – задумчиво сказала Ирина Егоровна. – Я пытаюсь вот сейчас вспомнить… Твоя бабушка, Галина Борисовна… Я ведь тоже никогда не называла ее мамулей…

– Ну, бабушка такой строгой была, – попыталась пошутить Настя. – Мне вообще хотелось ее всю жизнь на «вы» называть.

– Не в этом дело, – не приняла ее шутки мама. – Рассказала бы я тебе… Ладно, потом… Ты правда чаю хочешь – или просто так сказала?

«Чего уж теперь из себя примерную дочку строить!» – подумала Настя. И спросила:

– А коньяк у тебя есть?

Мама усмехнулась:

– Врачи мне запретили… И пить, и курить. Решение, согласись, весьма своевременное. И принципиальное.

И достала из кухонного шкафчика бутылку «Наполеона» – почти пустую, на донышке с полстакана. Уверенным жестом разлила коньяк по стопкам.

«А раньше спиртное у нас в огромном количестве в баре стояло, – отметила Настя. – И никто его сроду не пил. Бедная мама!»

Появились на столе и сигареты – крепчайший «Кэмел» без фильтра. Пачка тоже была почти пустой – хотя раньше мать курила только в особых случаях. Красовалась при гостях с легкой коричневой сигареткой и, кажется, даже не затягивалась.

– Будешь? – Она протянула пачку Насте.

Сразу вспомнилось из детства: «Унюхаю, что от тебя табачищем несет, – из дома вышвырну. Поняла?!»

– Побалуюсь, – вздохнула Настя, вытягивая из пачки сигарету.

Они с Сеней уже месяца два не видели не то что «Кэмела» – даже болгарской «Стюардессы». Кашляли от невкусной и крепкой дукатовской «Явы».

– А я и так знаю, что ты куришь, – вдруг улыбнулась мать. – Тебя Николенька заложил.

– Николенька? – удивилась Настя. – Когда это он успел?

Ирина Егоровна прежде никогда не проявляла интереса к своему внуку.

После того как Настя переехала к Сене, Николенька видел Ирину Егоровну от силы пару раз. И Настю очень смешило, что мальчик называет бабушку на «вы».

– Я сегодня в садик к нему приходила, – мать с наслаждением затянулась. – Он сказал, что от меня пахнет «так же, как от мамы и папы». Эх вы, курильщики, – не удержалась она от упрека. – Мне-то уже все равно, а вы зачем себя травите?

Настя уже рот открыла – оправдываться, но мать ее остановила:

– Да ладно. Живите, как умеете… А знаешь, мы с Николенькой на «ты» перешли. И я обещала, что в зоопарк его свожу. И в цирк, на тигров. Ты ведь не против?

– Тебе, мамуль, просительный тон не идет, – усмехнулась Настя. – Веди его, конечно, куда хочешь. Только он тебя измучит – капризный стал…

– Ну, со мной, как ты помнишь, не покапризничаешь! – подмигнула ей Ирина Егоровна. И большим глотком допила свой коньяк.

«Я бы смогла ее полюбить! Смогла бы! – подумала Настя. – Только, наверно, уже не успею…»

И сказала, чуть не плача:

– Эх, мамочка… ну почему, почему ты раньше никогда так со мной не говорила?

– Дура я была, – припечатала Ирина Егоровна. – И педагог никчемный. Считала, что детей надо в строгости держать – чтоб они наших ошибок не повторяли.

– Но что же тогда получается? – воскликнула Настя. – Тебя же, ты говоришь, тоже в строгости держали. Ты бабушку и боялась, и слушалась… Совсем как я – тебя. Только все равно в восемнадцать лет…

– В подоле принесла, – спокойно закончила мать: договорила то, что не решилась произнести Настя.

– Да! В подоле! – Настя обрадовалась, что Ирина Егоровна докончила фразу, вертевшуюся у нее на языке. – Значит, должна быть какая-то другая педагогика! Зачем же нужно, чтобы ребенок боялся? Он родителей любить должен, а не бояться!

– Ну, Настя, повело тебя… – спокойно констатировала мать. – Не пей больше, раз не умеешь.

Она решительным жестом отобрала у Насти коньячную рюмку.

Кажется, ей хотелось допить самой – но Ирина Егоровна удержалась, выплеснула остатки коньяка в раковину.

– А про бабушку и дедушку твоих… Не хотела я тебе рассказывать… Но уж каяться – так каяться… Да и тебе знать полезно…

Ирина Егоровна вдруг встала. Резко повернулась, вышла из комнаты. Настя растерянно смотрела ей вслед.

Вернулась мать быстро. В руках – школьная тетрадка. Держала ее мать брезгливо, двумя пальцами. Настя с удивлением смотрела на ветхую, выцветшую от времени обложку. И на надпись вылинявшими чернилами:

...

«Тайный дневник Иры Капитоновой, 1964 год».

– Читай, – приказала мать. Швырнула тетрадку на стол и горько добавила: – Я бы и сама тебе все рассказала, но не могу. До сих пор не могу…

– Почему? – удивленно спросила Настя.

– Ты поймешь, почему. Когда прочувствуешь, – вздохнула Ирина Егоровна и закурила новую сигарету.

Настя пожала плечами. Не хочет рассказывать – не надо. Она осторожно, чтобы старая тетрадка не рассыпалась в прах, открыла ее и принялась читать.

Тайный дневник Иры Капитоновой

1964 год, весна

…Я давно знала, что со мной что-то не так. Очень давно, лет, наверно, с пяти. Когда мы с отцом, Егором Ильичом, ездили в Южнороссийск и злая тетка (папа объяснил, что это наша бывшая соседка, но я ее совсем не помню) сказала, что у меня глаза «точь-в-точь, как у Арины».

Я долго приставала к папе, кто такая эта Арина и откуда у меня вдруг взялись ее глаза, а он рассердился и объяснил, что соседка имела в виду бабушку Арину Родионовну; ту самую, что рассказывала сказки Пушкину, хотя даже ребенку (а я и была тогда полным ребенком) понятно, что няня Пушкина здесь совершенно ни при чем.

А потом, когда мы вернулись в Москву, я подслушала, как папа говорил маме, что у «патлатой гидры развязался язык». Я сразу поняла, что патлатая гидра – эта та сама злая тетка, которая сказала мне про Аринины глаза. И на следующий день спросила у мамы, кто такая Арина, а мама стала кричать на меня, и запретила произносить это имя вслух, и пообещала, что никогда в жизни больше не купит мне мороженого, если я буду приставать к ней с глупыми вопросами.

…Больше никто и никогда не говорил про Арину, и я совсем забыла про то, что у меня «ее глаза» и с этим связано что-то странное. А в пятом классе я сильно поранила ногу, и мне делали переливание крови в той же поликлинике с красивыми пальмами, где лечились папа и мама. И я услышала, как медсестра спрашивает у врача, по какой причине группа крови ребенка не совпадает с группой крови родителей. А врач смеется и отвечает:

– А по той, милочка, причине, что дети иногда бывают и приемными…

Я снова начала приставать к папе (мне казалось, что это безопаснее, чем говорить с мамой), но он только накричал на меня и сказал, чтобы я не слушала взрослые разговоры, раз все равно ничего в них не понимаю… А потом успокоился, подвел меня к зеркалу и сказал: «Смотри! У тебя глаза – серые, и у меня – серые. У тебя нос прямой – и у меня прямой. Разве мы не похожи? Значит, ты – моя настоящая дочка. И я тобой горжусь».

И я согласилась с ним. Но решила, что обязательно в следующий раз сама спрошу у врача, что он имел в виду, когда говорил о приемных детях. Но, наверно, папа догадался об этом, потому что в ту поликлинику мы больше не ходили, и даже страничка в нашей телефонной книге, по которой вызывали врача из той красивой поликлиники, почему-то оказалась вырванной…

Тогда я стала рассматривать наши семейные фотографии и расспрашивать папу: «Кто эта тетя? А кто – вот эта?» И он терпеливо мне отвечал, и имя Арина не называл ни разу, а мама отчего-то очень сердилась и просила, чтобы «мы занимались генеалогией в ее отсутствие».

Но потом мне стало совсем некогда, потому что мама отдала меня на английский язык и в легкую атлетику, чтобы у меня не было времени думать о глупостях. Но я все равно думала по ночам про эту тетю Арину, и догадывалась, что так зовут мою настоящую маму, и пыталась даже вспомнить, как она выглядит, но только у меня ничего не получалось… Я помнила, как я капризничала, когда была совсем маленькой и не хотела есть кашу, но кашу в меня всегда запихивали мама и папа – Галина Борисовна и Егор Ильич, то есть те мама и папа, которых я знала…

А потом папа сказал, что я должна доказать, что я – настоящая Капитонова. И когда я спросила, как мне это доказывать, он объяснил, что для этого я должна много заниматься, чтобы поступить в институт… Вот что придумал папа. Он сказал:

– А если ты не поступишь в институт, то я и правда буду сомневаться – а моя ли ты дочка?

И я обещала ему, что сделаю все, чтобы доказать, что я – его дочь.

А сегодня стало известно, что меня приняли, и мы с мамой и папой пили шампанское, а потом отец – могу ли я теперь называть его отцом? – рассказал мне все.

Рассказал мне, что на самом деле – я дочка его двоюродной сестры Арины, и что Арина – всегда, как он выразился, вела «вольный образ жизни», и что он даже ума не приложит, «кто может быть моим настоящим отцом».

Я заплакала и сказала, что все равно хочу видеть их обоих, и мою настоящую мать, и моего настоящего отца.

А папа (не могу же я теперь взять и называть его «дядей Егором»?) усмехнулся и сообщил пренебрежительно:

– Ты опоздала, Ирочка. Аринка уже лет десять, как померла. Допилась до белой горячки.

– Не говори про нее так! – закричала я.

– Не смей на меня орать! – приказал папа.

Он никогда раньше не говорил со мной так строго.

– Пожалуйста, не говори о моей настоящей маме в таком тоне, – попросила я его.

– Твоя мать – это Галина Борисовна. Она тебя вырастила, выкормила, вывела в люди. А твой отец – это я.

Но я всегда была упрямой и возразила ему:

– Ты – не настоящий отец. А я хочу знать своего настоящего папу.

– Ну, тогда поезди по тюрьмам. Или по ссылкам. Или по шалманам. Авось отыщешь, – засмеялся мой ненастоящий отец.

И я закричала:

– Ненавижу тебя!

И он впервые меня ударил, и выбежал из комнаты, и я слышала, как он говорил моей ненастоящей маме:

– Ты, Галина, была права. Вырастили отродье на свою голову…

* * *

– И ты так ничего не узнала о них? – выдохнула Настя. – О своих настоящих родителях?… Больше ничего не узнала?

– Нет, – грустно улыбнулась Ирина Егоровна. – Тогда – не узнала. Потому что очень скоро мне стало не до того.

Она вышла из кухни. Вернулась с бутылкой – снова коньяк, непочатый.

Дрожащей рукой наполнила свою рюмку. Насте – плеснула чуть на донышко. Закурила.

Настя сидела ни жива ни мертва. Ее мозг терзала догадка – такая страшная, что ей даже не хотелось об этом думать…

– Ты говоришь – стало не до того, – с надеждой произнесла она. – В том смысле, что ты уехала в стройотряд, и там влюбилась, и потом у тебя появилась я?

– Не совсем. – Ирина Егоровна свою стопку выпила залпом. – Видишь ли, Настя… С тех пор, как отец… как Егор Ильич мне все рассказал, с ним что-то случилось. Он начал пить – помногу… С работы приходил постоянно злой. И пьяный… Кричал на маму… на Галину Борисовну. А меня просто не замечал. Демонстративно не замечал. Отворачивался, когда я выходила к завтраку. Цедил сквозь зубы, когда я его о чем-то спрашивала. И… бил меня… За то, что я отрезала волосы и сделала «химию». За то, что вернулась домой не в десять, как обещала, а в половине одиннадцатого. И даже за то… знаешь, как он говорил… за то, что я смотрю на него волчьим взглядом… Но я все терпела. И жалела уже не себя – а его… Мне казалось, я понимаю, что происходит… Мне казалось, что так он срывает злобу за то, что я – не его дочка… А однажды… однажды он пришел домой очень рано, мама еще не вернулась с работы. Я в это время купалась. Я не ждала, что кто-то придет и дверь в ванную не заперла. Лежала в воде и массировала ноги специальной щеткой – тогда считалось, что это хорошее средство для поддержания фигуры… И он ворвался в ванную, пьяный, и стал кричать, что я совсем потеряла стыд, что пробы на мне ставить негде… Я выскочила из воды, хотела вытолкать его, но он… он схватил меня…

– Нет, мама, нет! Не рассказывай!… Пожалуйста! – закричала Настя.

Она выскочила из-за стола, подбежала к матери, обняла ее, зарылась в пропахшие табаком волосы… И всхлипнула:

– Как он мог?!

– Потом он что-то говорил про затмение, – цинично усмехнулась Ирина Егоровна. – Про помрачение рассудка… И про аффект… Ну, Настенька, не плачь, не плачь…

Мама осторожно высвободилась из ее объятий. Опять налила себе коньяку. Виновато сказала:

– Я, наверно, пью слишком много… Но ты же не будешь меня укорять?

– Мама… – выдохнула Настя. – Да если бы я знала… Если б я знала про все это раньше! Знаешь, как бы я любила тебя! Как бы жалела! Как берегла!

– Ни к чему тебе это было знать, – отрезала мать.

Ее губы кривились – то ли в усмешке, то ли в горькой гримасе.

«Она старается сделать вид, что давно все пережила… Она старается – даже сейчас! – показать, что она – железная… Каменная. Всесильная. Что ж – пусть. Пусть, если ей так легче».

– Как же ты смогла? – тихо спросила Настя. – Как ты смогла простить его?!

Ирина Егоровна пожала плечами:

– А у меня другого выхода не было… Практически сразу после этой истории я уехала в тот стройотряд. Ну а что там случилось – я тебе уже рассказала… И куда же мне было деваться – одной, с тобой, грудным ребенком?… Да и отец – Егор Ильич то есть – в ногах у меня валялся. Умолял понять и простить. Говорил, что пьян был, что не смог бороться с соблазном. Клялся, что с собой покончит, если я его не прощу. Я и простила…

Глаза матери сверкнули недобрым огнем.

Она повторила раздумчиво:

– Да, простила… До поры до времени…

Настя почувствовала, что сходит с ума. Она схватила свою рюмку, на дне которой плескался коньяк. Выпила, закашлялась, потянулась за сигаретой… Руки тряслись, она никак не могла состыковать огонек зажигалки и «кэмэлину».

Мама усмехнулась – да, в твердости духа ей не откажешь – и помогла Насте прикурить. Горько улыбнулась:

– Ну что, доченька? Небось не рада, что мы с тобой этот разговор завели? Зря, зря я тебе рассказала… А то жила бы ты себе спокойно… Считала бы, что я – тварь, каких поискать… Кляла бы со своим Сенькой мать-злодейку…

– Нет. Не зря, – твердо ответила Настя. И вдруг попросила: – Покажи мне их фотографию.

– Чью? – Мама сделала вид, что не понимает.

– Фотографию моих настоящих бабушки и дедушки. И не говори, что у тебя ее нет.

– Ишь, раскомандовалась, – усмехнулась мама.

Но фотографию принесла. Жалкую любительскую карточку с полуразмытыми контурами.

Настя с жадным любопытством вгляделась в лица: неопрятная женщина с потухшими глазами… Рядом – небритый, испитой мужик…

– Вот они, мои генетические родители. Папашу, кстати, тоже зовут Егором.

– А с ним что сталось?

– Да ты знаешь – Егор Ильич оказался прав. Сгинул папочка где-то на зонах. Даже могилу – и ту найти не удалось.

Настя снова и снова щурилась, пытаясь углядеть в равнодушных лицах знакомые черты. Нет, ничего, абсолютно ничего общего. Эти двое – Арина и другой Егор – люди будто с иной планеты. В обоих – ни намека на мамину стать, ее благородный профиль, ее красивые, глубокие глаза…

– Ты совсем на них не похожа! – удивленно воскликнула Настя.

Мама усмехнулась:

– Наверно, потому, что пью меньше.

– Глупостей, мамуль, не говори, – Настя уже и не удивлялась, что у нее получается разговаривать с мамой столь фамильярным тоном. – А они… эта Арина и этот Егор… Они не пытались с тобой повидаться? Не пытались хотя бы поговорить?

– Нет. Никогда, – откликнулась мама. И горько повторила: – Никогда. Я никому не была нужна. Никогда и никому.

– Неправда! – вскрикнула Настя. – Ты нужна! Нужна мне, и Николеньке, и Сене! И мы тебе найдем самых лучших врачей, и вылечим тебя, и потом начнем все сначала!… Чтобы все было по-настоящему. Как в нормальных семьях.

– Спасибо, Настя, – растроганно сказала мама. – Спасибо. Лечить меня, правда, уже поздно… И чтобы, как ты говоришь, «по-настоящему» – все равно не получится… Но Николеньку в зоопарк и цирк я сводить успею. Послезавтра на Вернадского есть представление – я уже узнавала…

* * *

Настины слезы все же тронули Сенькино сердце.