— Ешь, дружище, ешь, — приговаривал при этом композитор растроганно. — Если бы ты знал, как мы тебе благодарны! Ешь, наслаждайся. Ты — друг человека! Мы тебе этого никогда не забудем.
— Кто это мы? — удивился про себя Реемович. — Почему мы?
И решив, что Варахаев взял на себя право говорить с собакой от лица всего человечества, Реемович успокоился и продолжил прогулку.
Не в лесу живем
Любовь зла
Белая ворона
Иван, себя не помнящий
От автора
Случай первый
Случай второй
— Кто это мы? — удивился про себя Реемович. — Почему мы?
И решив, что Варахаев взял на себя право говорить с собакой от лица всего человечества, Реемович успокоился и продолжил прогулку.
Не в лесу живем
У меня заболела нога. Левая. Заболела неожиданно, тупой ноющей болью. Всякий уважающий себя мужчина обязан презирать боль. Но это надо делать умело. Презрение должно быть настолько очевидным, чтоб у окружающих не было и тени сомнения в вашем мужестве.
Я презирал свою боль не таясь, громко, обстоятельно и беспрерывно.
Первой мое мужество оценила жена.
— Не мучайся, — сказала она. — Пойди в районную поликлинику и покажись. Ведь не в лесу живем.
— Чепуха! — отрезал я. — Само пройдет. Я действовал наверняка. Второй моей жертвой пала теща.
— Не делайте глупостей, — сказала теща. — Никаких районных поликлиник. Там сплошные коновалы. Вас должна посмотреть только Аделаида Григорьевна. Я ей сейчас сама позвоню.
Аделаида Григорьевна? Да, да, Аделаида Григорьевна! Вот, например, в прошлом году теща пошла в районную поликлинику со всеми признаками какого-то латинского заболевания. И что б вы думали? В районной поликлинике к этим признакам отнеслись наплевательски! А стоило теще обратиться с этими признаками к Аделаиде Григорьевне, как та не только сразу же обнаружила это заболевание, но сама взялась его лечить и очень хорошо вылечила. А кто знает, если б не Аделаида Григорьевна, мо-, жет быть, было бы уже поздно. Короче говоря, я понял, что попадаю в надежные руки.
Теща договорилась с Аделаидой Григорьевной. Аделаида Григорьевна готова принять меня на дому.
Я получил желанный адрес и ряд напутственных инструкций.
Аделаида Григорьевна жила в очень темном подъезде. Я с трудом нащупал кнопку звонка. В ответ послышался заливистый лай, потом шаги, и высокий женский голос пропел за дверью:
— Кто это к нам пришел?
Дверь распахнулась, свет и душная теплота помещения вырвались на лестницу.
— Входите, — пропел голос.
Я шагнул навстречу расплывчатому силуэту женской фигуры, открыл рот для приветствия и был опрокинут навзничь. Рот мой забился шерстью, резкий запах псины обжигал ноздри, что-то липкое и теплое хлестало меня по лицу.
— Довольно, довольно, — пел женский голос, — вы уже подружились.
Я был на этот счет совсем другого мнения.
— Вставайте, молодой человек, раздевайтесь... Пока я раздевался, отплевывался и вытирал лицо своим совсем непригодным для этого платком, хозяйка продолжала петь:
— Шмупсик такой общительный, а к мужчинам просто неравнодушен у нас ведь в доме нет мужчин, вот он вам так и обрадовался
Шмупсик — здоровенный пудель, не только стрижкой, но и размерами тяготеющий к царю зверей, вертелся тут же, истово колотя хвостом с львиной кисточкой по мебели.
— Проходите, пожалуйста, в комнаты и расскажите, что вас беспокоит...
В комнате Аделаида Григорьевна велела мне снять носок и ботинок и долго вертела меня за ногу во все стороны в поисках наилучшего освещения. Наконец, когда я с полного одобрения Шмупсика принял совершенно нечеловеческую позу, Аделаида Григорьевна велела мне замереть и углубилась в исследования. От нечего делать я стал разглядывать Шмупсика, который вдруг тоже притих и стоял, двигая челюстями, как корова.
— У вас плоскостопие, мой друг, — пропела вскоре Аделаида Григорьевна.
— Почему? — глупо спросил я. — У меня никогда этого не было.
— Никогда не было, а теперь будет, — прозвучал речитатив. — Вам необходимо носить супинаторы. Поняли?
— Ага.
Супинаторы? Боже мой, что это такое? Я не решился расспрашивать и стал обуваться. Носка не было.
— Почему вы не обуваетесь? Вы простудитесь, — пропела Аделаида Григорьевна
— Носок куда-то делся...
— Плюнь!
Я ничего не мог понять: почему, собственно, я должен плюнуть и уйти домой без носка?
— Плюй сейчас же! — пухлая хозяйская рука ухватила Шмупсика за курчавый загривок.
— Пожалуйста, — пропела хозяйка, вручая мне влажный комочек. — Надеюсь, он его не повредил?
Я надел мокрый носок и стал прощаться, строго следуя тещиным инструкциям.
— Ну, что вы, голубчик, не надо... — пела Аделаида Григорьевна, привычным движением забирая хрустящую бумажку.
Когда я спускался по лестнице, хлюпая левым ботинком, кошки всего мира имели в моем лице самого преданного друга.
Дома теща заглянула в «Медицинский справочник», и оказалось, что супинаторы — это совсем ничего страшного. Просто это такие металлические штучки, которые надо вкладывать в ботинки и тогда...
Короче говоря, я купил эти супинаторы, вложил, куда следует, и пошел на работу. Я пошел на работу утром, а уже к вечеру меня прямо с работы доставили в районную больницу на «Скорой помощи».
В больнице я целый месяц держался молодцом и категорически отказывался сказать, кто мне посоветовал надеть супинаторы.
— Ай-ай-ай, — сказал дежурный врач, выписывая меня на волю. — Пустячное растяжение сухожилия, а во что вы это превратили? Супинаторы можно носить только при плоскостопии... К врачам надо своевременно обращаться, не в лесу живете...
Прямо из больницы я пошел в центральный клуб собаководства и купил волкодава. Думаю пригласить Аделаиду Григорьевну на чашку чая. Шмупсика я беру на себя.
Я презирал свою боль не таясь, громко, обстоятельно и беспрерывно.
Первой мое мужество оценила жена.
— Не мучайся, — сказала она. — Пойди в районную поликлинику и покажись. Ведь не в лесу живем.
— Чепуха! — отрезал я. — Само пройдет. Я действовал наверняка. Второй моей жертвой пала теща.
— Не делайте глупостей, — сказала теща. — Никаких районных поликлиник. Там сплошные коновалы. Вас должна посмотреть только Аделаида Григорьевна. Я ей сейчас сама позвоню.
Аделаида Григорьевна? Да, да, Аделаида Григорьевна! Вот, например, в прошлом году теща пошла в районную поликлинику со всеми признаками какого-то латинского заболевания. И что б вы думали? В районной поликлинике к этим признакам отнеслись наплевательски! А стоило теще обратиться с этими признаками к Аделаиде Григорьевне, как та не только сразу же обнаружила это заболевание, но сама взялась его лечить и очень хорошо вылечила. А кто знает, если б не Аделаида Григорьевна, мо-, жет быть, было бы уже поздно. Короче говоря, я понял, что попадаю в надежные руки.
Теща договорилась с Аделаидой Григорьевной. Аделаида Григорьевна готова принять меня на дому.
Я получил желанный адрес и ряд напутственных инструкций.
Аделаида Григорьевна жила в очень темном подъезде. Я с трудом нащупал кнопку звонка. В ответ послышался заливистый лай, потом шаги, и высокий женский голос пропел за дверью:
— Кто это к нам пришел?
Дверь распахнулась, свет и душная теплота помещения вырвались на лестницу.
— Входите, — пропел голос.
Я шагнул навстречу расплывчатому силуэту женской фигуры, открыл рот для приветствия и был опрокинут навзничь. Рот мой забился шерстью, резкий запах псины обжигал ноздри, что-то липкое и теплое хлестало меня по лицу.
— Довольно, довольно, — пел женский голос, — вы уже подружились.
Я был на этот счет совсем другого мнения.
— Вставайте, молодой человек, раздевайтесь... Пока я раздевался, отплевывался и вытирал лицо своим совсем непригодным для этого платком, хозяйка продолжала петь:
— Шмупсик такой общительный, а к мужчинам просто неравнодушен у нас ведь в доме нет мужчин, вот он вам так и обрадовался
Шмупсик — здоровенный пудель, не только стрижкой, но и размерами тяготеющий к царю зверей, вертелся тут же, истово колотя хвостом с львиной кисточкой по мебели.
— Проходите, пожалуйста, в комнаты и расскажите, что вас беспокоит...
В комнате Аделаида Григорьевна велела мне снять носок и ботинок и долго вертела меня за ногу во все стороны в поисках наилучшего освещения. Наконец, когда я с полного одобрения Шмупсика принял совершенно нечеловеческую позу, Аделаида Григорьевна велела мне замереть и углубилась в исследования. От нечего делать я стал разглядывать Шмупсика, который вдруг тоже притих и стоял, двигая челюстями, как корова.
— У вас плоскостопие, мой друг, — пропела вскоре Аделаида Григорьевна.
— Почему? — глупо спросил я. — У меня никогда этого не было.
— Никогда не было, а теперь будет, — прозвучал речитатив. — Вам необходимо носить супинаторы. Поняли?
— Ага.
Супинаторы? Боже мой, что это такое? Я не решился расспрашивать и стал обуваться. Носка не было.
— Почему вы не обуваетесь? Вы простудитесь, — пропела Аделаида Григорьевна
— Носок куда-то делся...
— Плюнь!
Я ничего не мог понять: почему, собственно, я должен плюнуть и уйти домой без носка?
— Плюй сейчас же! — пухлая хозяйская рука ухватила Шмупсика за курчавый загривок.
— Пожалуйста, — пропела хозяйка, вручая мне влажный комочек. — Надеюсь, он его не повредил?
Я надел мокрый носок и стал прощаться, строго следуя тещиным инструкциям.
— Ну, что вы, голубчик, не надо... — пела Аделаида Григорьевна, привычным движением забирая хрустящую бумажку.
Когда я спускался по лестнице, хлюпая левым ботинком, кошки всего мира имели в моем лице самого преданного друга.
Дома теща заглянула в «Медицинский справочник», и оказалось, что супинаторы — это совсем ничего страшного. Просто это такие металлические штучки, которые надо вкладывать в ботинки и тогда...
Короче говоря, я купил эти супинаторы, вложил, куда следует, и пошел на работу. Я пошел на работу утром, а уже к вечеру меня прямо с работы доставили в районную больницу на «Скорой помощи».
В больнице я целый месяц держался молодцом и категорически отказывался сказать, кто мне посоветовал надеть супинаторы.
— Ай-ай-ай, — сказал дежурный врач, выписывая меня на волю. — Пустячное растяжение сухожилия, а во что вы это превратили? Супинаторы можно носить только при плоскостопии... К врачам надо своевременно обращаться, не в лесу живете...
Прямо из больницы я пошел в центральный клуб собаководства и купил волкодава. Думаю пригласить Аделаиду Григорьевну на чашку чая. Шмупсика я беру на себя.
Любовь зла
Конечно, хотелось, чтоб и мне, как тому старику, по ночам снились львы. Но львы не желали сниться. Лежа в темноте на сене, я подолгу слушал глухой перестук копыт и размеренное похрустывание жующих коней.
Главной приманкой ночевок в конюшне была для меня возможность помогать Трофимычу выводить, чистить и запрягать Карата для утренней ездки.
— Таких рысаков, как Карат, уже не выделывают, — любил повторять Трофимыч.
Мне это должно было напоминать об ответственности. Моя помощь Трофимычу обязательно сопровождалась бесконечными мелкими унижениями. Я был в рабстве. Но я не был рабом Трофимыча. Трофимыч сам был рабом.
Мы оба были рабами высокого гнедого коня с белой звездой во лбу.
Мы сами пошли на это. Сознательно. Добровольно. И тайно. Трофимыч уже давно, я только с начала лета, и поэтому Трофимыч был придирчиво строг со мной. Он испытывал меня. Это было его право.
Мне приснилась мама. Она шла ко мне, утопая в сене. Сеном была завалена вся наша московская квартира. Мама никак не могла до меня добраться. Она сердилась. «Васька! — кричала мама. — Васька! Васька! Кончай дрыхать! Кино приехало!»
Я кубарем скатился со своего ложа. По конюшне метались заводские мальчишки, мои сверстники:
«Кино приехало!»
На залитой солнцем беговой дорожке стоял длинный и величественный Трофимыч в неизменных сапогах и поддевке. Румяный седой мужчина в толстых роговых очках что-то объяснял ему, плавая по воздуху руками. Поодаль стоял молодой человек с толстой сумкой через плечо и улыбался.
Никакого кино не было. Мы стали слушать человека в очках.
— ...чтоб получилось такое мощное ржание. Ну, товарищ, вы сами знаете.
— Знаем, — сказал Трофимыч и двинулся к конюшне.
Мы стояли недоумевая.
— А как же, — сказал Трофимыч, останавливаясь и глядя с сомнением на «очкастого», — а как же записывать-то будете?
— А уж это наше дело, — сказал «очкастый». Молодой человек снял с плеча сумку и перестал улыбаться. Мальчишки немедленно бросились к сумке, а я поплелся вслед за Трофимычем, ловя удобный момент для расспросов.
Оказалось, что приехали работники кино («Черт их носит», — сказал Трофимыч), чтоб записать не пленку ржание Карата. Им, дескать, очень нужно мощное конское ржание.
— Добро бы фотографию снимать приехали, — сказал Трофимыч, — а то глупостями занимаются.
Как выяснилось, жеребец просто так не заржет:
его ничем не рассмешишь. А чтоб получилось, что требуется, необходимо провести перед Каратом кобылу. И если Карату она понравится, будет как раз то самое «мощное» ржание, которое работникам кино «до завязки нужно», — сказал Трофимыч.
Все это Трофимыч говорил не мне, а конюхам, которых полным-полно набилось в конюшне.
Мне Трофимыч сказал только одно: «Отойди отсюда к чертовой матери!»
Я снова в толпе у конюшни. Молодой человек уже открыл сумку и у него тем целая радиостанция. А от сумки тянется провод с микрофоном. Микрофон держит «очкастый» прямо в руках.
В толпе все уже все знают. Знают, что сейчас по дорожке перед конюшней проведут кобылу. Даже знают, какую — Гориславу.
— Ведут! Ведут!
Если напечатать портрет этой Гориславы, то его можно продавать вместе с портретами популярных киноартисток: так гордо посажена у нее голова, такая челка, такие лиловые продолговатые влажные глаза.
Крак! — распахиваются двери конюшни, появляется Трофимыч. Лицо красное, взволнованное. Хочет, чтоб все хорошо получилось.
— Выводи!
Солнце ударяет в медную грудь Карата. Двое конюхов по бокам его с усилием сдерживают растянутые поводья. Горислава идет, покачивая крупом, метет хвостом по дорожке.
— Тихо! — внезапно кричит «очкастый». Горислава шарахается в сторону от крика, взвизгивает под копытами гравий. Карат поворачивает к ней голову. Конюхи приседают, растягивая поводья.
— Хгм-и! — выдыхает Карат в полной тишине. Растяжка ослабевает. Карат тянется к Трофимычу, ласково хватает его губами за плечо.
— Это все? — спрашивает «очкастый» после паузы.
— Все. А чего еще нужно? — говорит Трофимыч смущенно.
— Ржание! — кричит «очкастый». — Я же вам объяснял: мощное ржание!
Молодой человек снова улыбается.
После шумного обсуждения решают вывести другую кобылу.
— Эта ему не нравится, — говорит Трофимыч, ни на кого не глядя. — Горислава ему не нравится, сукиному сыну!
Непонятно, кого Трофимыч имеет в виду: «очкастого» или Карата.
Толла у конюшни вес прибывает. Картина повторяется сначала. Теперь на дорожке Вироза, вороная, поджарая. Профиль, как у лермонтовской Тамары.
— Как идет, ноги не сменит, — с восторгом шепчут в толпе.
— Тихо! — кричит «очкастый».
Полная тишина. Напряженные спины конюхов.
— Хгм-м!.. — и все. Все!
Одна кобыла сменяет другую. Все напрасно. Наконец, запас кобыл истощен.
Я ловлю взгляд Трофимыча. Мы встречаемся глазам. Мне хочется плакать.
— Одна только и осталась, — заявляет Сашка Прудов, охальник и балагур, — Ракитка с табунщиц-кой конюшни!
Толпа хохочет.
— Может, проведем?
— Ведите, кого хотите, — хрипло кричит «очкастый».
И вот на дорожке появляется известная во всем заводе Ракитка — лошадь, пережившая старика Ми-тяя, который пас на ней жеребят еще до войны.
— Тихо, — говорит «очкастый» устало.
В толпе давится смешок.
Ракатка идет, понурив голову и растопырив уши, лениво обмахиваясь жидким хвостом. Конюхи с боков Карата распустили повода и подмигивают друг Другу.
— И-и-и-и-агрхмм!.. — это не ржание, это рев льва, это гром, это песня.
— Ах! — вздыхает толпа.
За всколыхнувшимися спинами я вижу черную разметанную гриву Карата, стрелами торчащие уши.
— И-и-и-и-гррр!
Толпа бросается врассыпную.
Я бегу с толпой, падаю, вскакиваю, бегу обратно.
Кто-то из конюхов уже сидит на Ракитке и лупит ее каблуками в бока, стараясь увести от конюшни.
Карат, не переставая петь свою песню, волочит по дорожке обоих конюхов, вцепившихся в повода.
Повсюду пляшут мальчишки.
Трофимыч с сияющим лицом наступает на молодого человека, крича:
— Видал, а? Видал, а? А ты говорил: «Ничего не получится!».
Молодой человек счастливо улыбается. Наконец порядок восстановлен. Кино уехало, очевидцы разбежались разжигать зависть непосвященных, кони расставлены по конюшням, а мы с Тро-фимычем идем к нему завтракать.
Красная рука Трофимыча лежит на моем плече. Захлебываясь, я спешу поделиться впечатлениями.
Трофимыч слушает снисходительно.
— Все не то, — обрывает он меня, когда мы останавливаемся у двери.
— Почему? — спрашиваю я. Трофимыч стучится согнутым пальцем.
— Потому, что ты еще молодой, так-то.
Он вздыхает.
Дверь нам открывает сын Трофимыча, красавец-парень, который недавно вернулся из армии и на которого тщетно заглядываются лучшие заводские девчата.
Главной приманкой ночевок в конюшне была для меня возможность помогать Трофимычу выводить, чистить и запрягать Карата для утренней ездки.
— Таких рысаков, как Карат, уже не выделывают, — любил повторять Трофимыч.
Мне это должно было напоминать об ответственности. Моя помощь Трофимычу обязательно сопровождалась бесконечными мелкими унижениями. Я был в рабстве. Но я не был рабом Трофимыча. Трофимыч сам был рабом.
Мы оба были рабами высокого гнедого коня с белой звездой во лбу.
Мы сами пошли на это. Сознательно. Добровольно. И тайно. Трофимыч уже давно, я только с начала лета, и поэтому Трофимыч был придирчиво строг со мной. Он испытывал меня. Это было его право.
Мне приснилась мама. Она шла ко мне, утопая в сене. Сеном была завалена вся наша московская квартира. Мама никак не могла до меня добраться. Она сердилась. «Васька! — кричала мама. — Васька! Васька! Кончай дрыхать! Кино приехало!»
Я кубарем скатился со своего ложа. По конюшне метались заводские мальчишки, мои сверстники:
«Кино приехало!»
На залитой солнцем беговой дорожке стоял длинный и величественный Трофимыч в неизменных сапогах и поддевке. Румяный седой мужчина в толстых роговых очках что-то объяснял ему, плавая по воздуху руками. Поодаль стоял молодой человек с толстой сумкой через плечо и улыбался.
Никакого кино не было. Мы стали слушать человека в очках.
— ...чтоб получилось такое мощное ржание. Ну, товарищ, вы сами знаете.
— Знаем, — сказал Трофимыч и двинулся к конюшне.
Мы стояли недоумевая.
— А как же, — сказал Трофимыч, останавливаясь и глядя с сомнением на «очкастого», — а как же записывать-то будете?
— А уж это наше дело, — сказал «очкастый». Молодой человек снял с плеча сумку и перестал улыбаться. Мальчишки немедленно бросились к сумке, а я поплелся вслед за Трофимычем, ловя удобный момент для расспросов.
Оказалось, что приехали работники кино («Черт их носит», — сказал Трофимыч), чтоб записать не пленку ржание Карата. Им, дескать, очень нужно мощное конское ржание.
— Добро бы фотографию снимать приехали, — сказал Трофимыч, — а то глупостями занимаются.
Как выяснилось, жеребец просто так не заржет:
его ничем не рассмешишь. А чтоб получилось, что требуется, необходимо провести перед Каратом кобылу. И если Карату она понравится, будет как раз то самое «мощное» ржание, которое работникам кино «до завязки нужно», — сказал Трофимыч.
Все это Трофимыч говорил не мне, а конюхам, которых полным-полно набилось в конюшне.
Мне Трофимыч сказал только одно: «Отойди отсюда к чертовой матери!»
Я снова в толпе у конюшни. Молодой человек уже открыл сумку и у него тем целая радиостанция. А от сумки тянется провод с микрофоном. Микрофон держит «очкастый» прямо в руках.
В толпе все уже все знают. Знают, что сейчас по дорожке перед конюшней проведут кобылу. Даже знают, какую — Гориславу.
— Ведут! Ведут!
Если напечатать портрет этой Гориславы, то его можно продавать вместе с портретами популярных киноартисток: так гордо посажена у нее голова, такая челка, такие лиловые продолговатые влажные глаза.
Крак! — распахиваются двери конюшни, появляется Трофимыч. Лицо красное, взволнованное. Хочет, чтоб все хорошо получилось.
— Выводи!
Солнце ударяет в медную грудь Карата. Двое конюхов по бокам его с усилием сдерживают растянутые поводья. Горислава идет, покачивая крупом, метет хвостом по дорожке.
— Тихо! — внезапно кричит «очкастый». Горислава шарахается в сторону от крика, взвизгивает под копытами гравий. Карат поворачивает к ней голову. Конюхи приседают, растягивая поводья.
— Хгм-и! — выдыхает Карат в полной тишине. Растяжка ослабевает. Карат тянется к Трофимычу, ласково хватает его губами за плечо.
— Это все? — спрашивает «очкастый» после паузы.
— Все. А чего еще нужно? — говорит Трофимыч смущенно.
— Ржание! — кричит «очкастый». — Я же вам объяснял: мощное ржание!
Молодой человек снова улыбается.
После шумного обсуждения решают вывести другую кобылу.
— Эта ему не нравится, — говорит Трофимыч, ни на кого не глядя. — Горислава ему не нравится, сукиному сыну!
Непонятно, кого Трофимыч имеет в виду: «очкастого» или Карата.
Толла у конюшни вес прибывает. Картина повторяется сначала. Теперь на дорожке Вироза, вороная, поджарая. Профиль, как у лермонтовской Тамары.
— Как идет, ноги не сменит, — с восторгом шепчут в толпе.
— Тихо! — кричит «очкастый».
Полная тишина. Напряженные спины конюхов.
— Хгм-м!.. — и все. Все!
Одна кобыла сменяет другую. Все напрасно. Наконец, запас кобыл истощен.
Я ловлю взгляд Трофимыча. Мы встречаемся глазам. Мне хочется плакать.
— Одна только и осталась, — заявляет Сашка Прудов, охальник и балагур, — Ракитка с табунщиц-кой конюшни!
Толпа хохочет.
— Может, проведем?
— Ведите, кого хотите, — хрипло кричит «очкастый».
И вот на дорожке появляется известная во всем заводе Ракитка — лошадь, пережившая старика Ми-тяя, который пас на ней жеребят еще до войны.
— Тихо, — говорит «очкастый» устало.
В толпе давится смешок.
Ракатка идет, понурив голову и растопырив уши, лениво обмахиваясь жидким хвостом. Конюхи с боков Карата распустили повода и подмигивают друг Другу.
— И-и-и-и-агрхмм!.. — это не ржание, это рев льва, это гром, это песня.
— Ах! — вздыхает толпа.
За всколыхнувшимися спинами я вижу черную разметанную гриву Карата, стрелами торчащие уши.
— И-и-и-и-гррр!
Толпа бросается врассыпную.
Я бегу с толпой, падаю, вскакиваю, бегу обратно.
Кто-то из конюхов уже сидит на Ракитке и лупит ее каблуками в бока, стараясь увести от конюшни.
Карат, не переставая петь свою песню, волочит по дорожке обоих конюхов, вцепившихся в повода.
Повсюду пляшут мальчишки.
Трофимыч с сияющим лицом наступает на молодого человека, крича:
— Видал, а? Видал, а? А ты говорил: «Ничего не получится!».
Молодой человек счастливо улыбается. Наконец порядок восстановлен. Кино уехало, очевидцы разбежались разжигать зависть непосвященных, кони расставлены по конюшням, а мы с Тро-фимычем идем к нему завтракать.
Красная рука Трофимыча лежит на моем плече. Захлебываясь, я спешу поделиться впечатлениями.
Трофимыч слушает снисходительно.
— Все не то, — обрывает он меня, когда мы останавливаемся у двери.
— Почему? — спрашиваю я. Трофимыч стучится согнутым пальцем.
— Потому, что ты еще молодой, так-то.
Он вздыхает.
Дверь нам открывает сын Трофимыча, красавец-парень, который недавно вернулся из армии и на которого тщетно заглядываются лучшие заводские девчата.
Белая ворона
— Как тебя зовут? — спросил старик Настю.
— Настя, — сказала Настя.
— А на кого ты похожа? — спросил старик.
— Я похожа на папу, — сказала Настя.
— Нет, — сказал старик. — Ты похожа на маленькую цветную свечку, которую зажгли в темной комнате на новогодней елке.
Настя почему-то смутилась.
— Как ты думаешь, — спросил старик, — какая птица самая красивая?
— Не знаю, — сказала Настя. — Лебедь? Старик покачал головой.
— Тогда павлин, — сказала Настя.
— Нет. Никогда.
— Но ведь не попугай же?
— Конечно, нет, — старик засмеялся. — Хочешь, я скажу тебе? Самая красивая на свете птица — белая ворона.
Настя вопросительно посмотрела на меня, стараясь понять, согласен ли я со стариком.
— Почему именно белая ворона? — спросил я у старика.
— Потому что она — исключение, — сказал старик. — Вы можете здесь увидеть стаю лебедей, стадо павлинов, компанию страусов. Но вы никогда не увидите целую стаю белых ворон. Да этого и не может быть. Тогда все потеряет смысл. Разве можно увидеть сразу толпу гениев? Гении редки, как белые вороны...
Старик оглядел нас вызывающе. Мы не возражали.
— Белой вороной нельзя стать по желанию, — воскликнул старик. — На это нужно призвание, талант! Белой вороной нужно родиться. Конечно, любая ворона может вываляться в муке, выпачкаться в мелу, выкраситься в белилах. Многие обыкновенные вороны так и делают. Но они не белые — они ряженые. И белую ворону можно очернить, но сделать ее черной — невозможно. Она — белая ворона! Она самая прекрасная птица, потому что ей труднее, чем другим, — продолжал старик, — ее всегда хорошо заметно в любой стае на общем черном фоне. Поэтому она, как правило, становится предметом всяческих нападок. И она гораздо важнее любого вожака в стае. О такой стае говорят: стая, в которой летает белая ворона. По ней одной помнят всю стаю! Но черные вороны недолюбливают белых.
— Почему? — спросила Настя и нахмурилась.
— Они боятся, что если появилась белая ворона, то того и гляди, начнут появляться вороны разных цветов: красные, зеленые, синие...
— Они боятся разнообразия? — спросил я.
— Не думаю, — ответил старик. — Они опасаются исключительности. Ведь появись разноцветные вороны, и черная ворона уже не будет общим правилом, а сделается в своем роде исключительным явлением. А быть исключением из общего правила — это очень-очень ответственно. Черные вороны бояться ответственности...
— А здесь, в зоопарке, есть белая ворона? — спросила Настя.
— Нет, — сказал старик. — Их уже почти не осталось, и потом, они не приживаются в неволе. Некоторое время мы шли вдоль клеток молча.
— До свидания, — неожиданно сказал старик.
— До свидания.
Мы смотрели, как он уходит от нас по дорожке.
— Папа, — спросила Настя, — этот старик — сумасшедший?
Я не знал, что ей ответить.
— Настя, — сказала Настя.
— А на кого ты похожа? — спросил старик.
— Я похожа на папу, — сказала Настя.
— Нет, — сказал старик. — Ты похожа на маленькую цветную свечку, которую зажгли в темной комнате на новогодней елке.
Настя почему-то смутилась.
— Как ты думаешь, — спросил старик, — какая птица самая красивая?
— Не знаю, — сказала Настя. — Лебедь? Старик покачал головой.
— Тогда павлин, — сказала Настя.
— Нет. Никогда.
— Но ведь не попугай же?
— Конечно, нет, — старик засмеялся. — Хочешь, я скажу тебе? Самая красивая на свете птица — белая ворона.
Настя вопросительно посмотрела на меня, стараясь понять, согласен ли я со стариком.
— Почему именно белая ворона? — спросил я у старика.
— Потому что она — исключение, — сказал старик. — Вы можете здесь увидеть стаю лебедей, стадо павлинов, компанию страусов. Но вы никогда не увидите целую стаю белых ворон. Да этого и не может быть. Тогда все потеряет смысл. Разве можно увидеть сразу толпу гениев? Гении редки, как белые вороны...
Старик оглядел нас вызывающе. Мы не возражали.
— Белой вороной нельзя стать по желанию, — воскликнул старик. — На это нужно призвание, талант! Белой вороной нужно родиться. Конечно, любая ворона может вываляться в муке, выпачкаться в мелу, выкраситься в белилах. Многие обыкновенные вороны так и делают. Но они не белые — они ряженые. И белую ворону можно очернить, но сделать ее черной — невозможно. Она — белая ворона! Она самая прекрасная птица, потому что ей труднее, чем другим, — продолжал старик, — ее всегда хорошо заметно в любой стае на общем черном фоне. Поэтому она, как правило, становится предметом всяческих нападок. И она гораздо важнее любого вожака в стае. О такой стае говорят: стая, в которой летает белая ворона. По ней одной помнят всю стаю! Но черные вороны недолюбливают белых.
— Почему? — спросила Настя и нахмурилась.
— Они боятся, что если появилась белая ворона, то того и гляди, начнут появляться вороны разных цветов: красные, зеленые, синие...
— Они боятся разнообразия? — спросил я.
— Не думаю, — ответил старик. — Они опасаются исключительности. Ведь появись разноцветные вороны, и черная ворона уже не будет общим правилом, а сделается в своем роде исключительным явлением. А быть исключением из общего правила — это очень-очень ответственно. Черные вороны бояться ответственности...
— А здесь, в зоопарке, есть белая ворона? — спросила Настя.
— Нет, — сказал старик. — Их уже почти не осталось, и потом, они не приживаются в неволе. Некоторое время мы шли вдоль клеток молча.
— До свидания, — неожиданно сказал старик.
— До свидания.
Мы смотрели, как он уходит от нас по дорожке.
— Папа, — спросила Настя, — этот старик — сумасшедший?
Я не знал, что ей ответить.
Иван, себя не помнящий
(случаи из жизни одного кинолюба)
От автора
Любите ли вы кинематограф советской эпохи так, как люблю его я? Знаю, что любите и готовы бесконечно пересматривать многие фильмы.
Но мало кто из вас знает, что происходило или могло происходить, так сказать, за кадром «важнейшего из искусств».
Демонстрацию некоторых, особенно зарубежных, фильмов иногда предваряет или завершает такая надпись: «События и персонажи данного фильма вымышлены. Любые совпадения случайны».
Так заявляют авторы фильмов с одной стороны для того, чтобы избежать ненужных обид и придирок, а с другой стороны, чтобы зрители, а в моем случае читатели, тут же начали искать прямые соответствия героев произведения с действительной жизнью.
Ищите, дорогой читатель! И если отыщете, посмеемся вместе.
Но мало кто из вас знает, что происходило или могло происходить, так сказать, за кадром «важнейшего из искусств».
Демонстрацию некоторых, особенно зарубежных, фильмов иногда предваряет или завершает такая надпись: «События и персонажи данного фильма вымышлены. Любые совпадения случайны».
Так заявляют авторы фильмов с одной стороны для того, чтобы избежать ненужных обид и придирок, а с другой стороны, чтобы зрители, а в моем случае читатели, тут же начали искать прямые соответствия героев произведения с действительной жизнью.
Ищите, дорогой читатель! И если отыщете, посмеемся вместе.
Случай первый
Как объяснял потом Иван Иванович, все произошло оттого, что телефон-автомат ненасытно глотал монетки и не то что бы вообще не давал соединения, а соединял его не с тем, кого бы Иван Иванович хотел услышать.
И поэтому Ивану Ивановичу поневоле приходилось слушать обрывки чужих и совсем ненужных ему разговоров. Сначала о двух неотгруженных вагонах картошки, исчезнувших в неизвестном направлении со станции Сызрань, потом детский голос уверял, что спать после обеда все равно не будет, потом две подружки говорили мало ли о чем говорят две подружки, когда они даже не подозревают, что их может подслушать совсем посторонний мужчина.
Между этими разговорами автомат продолжал глотать монетки, и Ивану Ивановичу пришлось то и дело выбегать на улицу, чтобы попросить прохожих разменять мелочь.
Дорогой читатель! Если к тебе на улице подойдет человек, все равно какой: пусть это будет мужчина средних лет, среднего роста и средней упитанности, в распахнутом плаще немодного покроя и в кепке, надетой козырьком несколько вбок и сдвинутой к затылку (а именно так выглядел тогда Иван Иванович и точно так была надета на его голову кепка) — то не проходи мимо, читатель!
И вы, уважаемая читательница! Даже если вы вообразите, что это пристает к вам какой-то нахал, то все равно не спешите убегать или звать на помощь милиционера. Прощу вас, приостановитесь и выслушайте хотя бы первую фразу, которую выговорит этот глуповато улыбающийся (а именно такое выражение принимал тогда рот Ивана Ивановича) и, весьма возможно, с утра нетрезвый мужчина.
И если вы услышите вдруг:
— У вас не найдется монетки, позвонить? — то обязательно остановитесь, умоляю вас, остановитесь и старательно пошарьте в сумочке, в карманах, в портфеле или еще где придется, чтобы непременно отыскать нужную монетку, все равно в какой комбинации: одна двухкопеечная или две по копейке. Ведь и с вами может произойти — не дай бог, конечно, — то самое, что произошло с Иваном Ивановичем.
Ивану Ивановичу, как он потом рассказывал, пришлось бежать не спеша, как от инфаркта, в магазин, за целый квартал от автомата, чтобы разменять мелочь.
А в магазине в этот момент как раз прозвонило 11 часов, так что Ивана Ивановича, сами понимаете, не подпустили к кассе, и даже обещали «фотографию начистить». А очередь двигалась мучительно медленно потому, что кассирша внимательно пересчитывала горы той самой мелочи, которая так нужна была Ивану Ивановичу. Когда же, наконец, Иван Иванович набрал нужных ему монеток и, отдуваясь, дотрусил до телефонной будки, то обнаружил то есть не обнаружил... вернее, обнаружил, что не обнаружил... Телефон-автомат был на месте, крючок для временного подвешивания ручной клади тоже был на месте, а вот желтого портфеля с чернильным пятном около застежки, его, иван ивановичева портфеля — не было.
Не было, черт его подери, а вместе с портфелем исчезла и рукопись, в нем замкнутая.
Его рукопись, Ивана Ивановича.
Тут, как объяснял потом Иван Иванович, «это самое удивительное и случилось».
А случилось то, что Иван Иванович, стоя у края тротуара, майским весенним утром в Столице, в наши дни начисто запамятовал, что было написано в его рукописи, которая исчезла вместе с желтым портфелем с чернильным пятном около застежки. Запамятовал, и все тут. Забыл напрочь.
Иван Иванович сначала очень удивился этому неожиданному обстоятельству, отнеся такую мгновенную потерю памяти за счет нервного волнения.
Он даже закурил сперва, уверенный, что память сыграла с ним глупую шутку и сейчас вернется. И что вообще так не бывает: сам писал рукопись и сам вдруг ничего не помнит. Но шутка из глупой уже становилась скверной: Иван Иванович действительно не мог вспомнить ни слова из своей рукописи. Как он ни напрягался, как ни затягивался табачным дымом, как ни зажмуривался — ничего рукописного вспомнить не мог.
Помнил формат писчей бумаги — обыкновенный, помнил ее качество — плохое, даже узнал бы листы на ощупь, а вот что писал на этих листах, хоть убей, не мог вспомнить.
Помнил отчетливо, что сама тема была выбрана очень верно, очень нужная нашему широкому зрителю была тема, а вот как он эту тему выразил художественными средствами — это как отшибло.
«Ерунда какая-то, — подумалось Ивану Ивановичу, — придется позвонить Райке, пусть напомнит. Глупо, конечно, но что поделаешь...»
Райка эта, по прозвищу Райка-Попрошайка, была хорошо известной в кинематографических кругах машинисткой. От нее-то и шел в это майское утро Иван Иванович и нес в желтом портфеле с чернильным пятном около застежки рукопись своего сценария, перепечатанную.
Простите, строгие мои читатели, что за переживаниями Ивана Ивановича ничего путного вам о нем еще не рассказал.
Пока Иван Иванович в том же невезучем автомате с помощью с таким трудом добытой мелочи пытается дозвониться до машинистки, у нас есть время спокойно посмотреть его анкету.
Эта подробная анкета заполнялась Иваном Ивановичем в течение последних лет ежегодно. Ивана Ивановича прямо-таки раздирало необъяснимое желание зачем-то повидать жемчужину Адриатического моря, город на воде Венецию. И ему в этом ежегодно отказывали в зарубежном отделе общества кинолюбов, терпеливо разъясняя, что желающих посмотреть город на воде много, а путевок мало. К тому же Иван Иванович уже дважды был в Болгарии, и поэтому должен набраться терпения и ждать...
Но мы отвлеклись. По анкете значилось, что фамилия Ивана Ивановича — Распятий, рождения 1926 года, беспартийный, судим не был, родственников за границей не имеет, профессия — сценарист, член Общества кинолюбов.
В графе боевых наград перечислялись медали с названиями освобожденных молодым Иваном Ивановичем европейских городов, среди которых город на воде, естественно, не значился.
В последней, шестой по счету анкете стояло, что Иван Иванович в настоящее время работает над сценарием под названием Вот под каким названием он сработал сценарий, Иван Иванович как раз и желал сейчас выведать у Райки-Попрошайки, которой он, наконец, дозвонился.
— Раиса Михайловна, это я. Распятий, — трескуче закричал он в трубку, как кричал когда-то в трубку полевого телефона, боясь, что связь отрежут, — я хочу узнать ваше мнение о моем сценарии. Как вам понравилось название? — схитрил Иван Иванович, сам стараясь вспомнить раньше Райки-Попрошайки и с леденящим душу ужасом убеждаясь, что сам вспомнить названия не может.
— Я, извините, Ван Ваныч, вашего названия не помню, — отстучало в ответ. И только Иван Иванович с некоторым даже облегчением подумал: «Что, и она тоже?», как услышал: — Я вообще ваших рукописей не читаю, а перепечатываю. Если у вас ко мне какие-нибудь претензии по машинке — приносите, исправлю. И конфеты обещанные захватите. А читать, извините, времени нет. Вот сейчас Макар Аполлонович срочную статью прислал на сорок страниц, так что же, по-вашему, читать мне ее прикажете? Я еще с ума не сошла. Про конфеты не забудьте.
И загудело в трубке.
И поэтому Ивану Ивановичу поневоле приходилось слушать обрывки чужих и совсем ненужных ему разговоров. Сначала о двух неотгруженных вагонах картошки, исчезнувших в неизвестном направлении со станции Сызрань, потом детский голос уверял, что спать после обеда все равно не будет, потом две подружки говорили мало ли о чем говорят две подружки, когда они даже не подозревают, что их может подслушать совсем посторонний мужчина.
Между этими разговорами автомат продолжал глотать монетки, и Ивану Ивановичу пришлось то и дело выбегать на улицу, чтобы попросить прохожих разменять мелочь.
Дорогой читатель! Если к тебе на улице подойдет человек, все равно какой: пусть это будет мужчина средних лет, среднего роста и средней упитанности, в распахнутом плаще немодного покроя и в кепке, надетой козырьком несколько вбок и сдвинутой к затылку (а именно так выглядел тогда Иван Иванович и точно так была надета на его голову кепка) — то не проходи мимо, читатель!
И вы, уважаемая читательница! Даже если вы вообразите, что это пристает к вам какой-то нахал, то все равно не спешите убегать или звать на помощь милиционера. Прощу вас, приостановитесь и выслушайте хотя бы первую фразу, которую выговорит этот глуповато улыбающийся (а именно такое выражение принимал тогда рот Ивана Ивановича) и, весьма возможно, с утра нетрезвый мужчина.
И если вы услышите вдруг:
— У вас не найдется монетки, позвонить? — то обязательно остановитесь, умоляю вас, остановитесь и старательно пошарьте в сумочке, в карманах, в портфеле или еще где придется, чтобы непременно отыскать нужную монетку, все равно в какой комбинации: одна двухкопеечная или две по копейке. Ведь и с вами может произойти — не дай бог, конечно, — то самое, что произошло с Иваном Ивановичем.
Ивану Ивановичу, как он потом рассказывал, пришлось бежать не спеша, как от инфаркта, в магазин, за целый квартал от автомата, чтобы разменять мелочь.
А в магазине в этот момент как раз прозвонило 11 часов, так что Ивана Ивановича, сами понимаете, не подпустили к кассе, и даже обещали «фотографию начистить». А очередь двигалась мучительно медленно потому, что кассирша внимательно пересчитывала горы той самой мелочи, которая так нужна была Ивану Ивановичу. Когда же, наконец, Иван Иванович набрал нужных ему монеток и, отдуваясь, дотрусил до телефонной будки, то обнаружил то есть не обнаружил... вернее, обнаружил, что не обнаружил... Телефон-автомат был на месте, крючок для временного подвешивания ручной клади тоже был на месте, а вот желтого портфеля с чернильным пятном около застежки, его, иван ивановичева портфеля — не было.
Не было, черт его подери, а вместе с портфелем исчезла и рукопись, в нем замкнутая.
Его рукопись, Ивана Ивановича.
Тут, как объяснял потом Иван Иванович, «это самое удивительное и случилось».
А случилось то, что Иван Иванович, стоя у края тротуара, майским весенним утром в Столице, в наши дни начисто запамятовал, что было написано в его рукописи, которая исчезла вместе с желтым портфелем с чернильным пятном около застежки. Запамятовал, и все тут. Забыл напрочь.
Иван Иванович сначала очень удивился этому неожиданному обстоятельству, отнеся такую мгновенную потерю памяти за счет нервного волнения.
Он даже закурил сперва, уверенный, что память сыграла с ним глупую шутку и сейчас вернется. И что вообще так не бывает: сам писал рукопись и сам вдруг ничего не помнит. Но шутка из глупой уже становилась скверной: Иван Иванович действительно не мог вспомнить ни слова из своей рукописи. Как он ни напрягался, как ни затягивался табачным дымом, как ни зажмуривался — ничего рукописного вспомнить не мог.
Помнил формат писчей бумаги — обыкновенный, помнил ее качество — плохое, даже узнал бы листы на ощупь, а вот что писал на этих листах, хоть убей, не мог вспомнить.
Помнил отчетливо, что сама тема была выбрана очень верно, очень нужная нашему широкому зрителю была тема, а вот как он эту тему выразил художественными средствами — это как отшибло.
«Ерунда какая-то, — подумалось Ивану Ивановичу, — придется позвонить Райке, пусть напомнит. Глупо, конечно, но что поделаешь...»
Райка эта, по прозвищу Райка-Попрошайка, была хорошо известной в кинематографических кругах машинисткой. От нее-то и шел в это майское утро Иван Иванович и нес в желтом портфеле с чернильным пятном около застежки рукопись своего сценария, перепечатанную.
Простите, строгие мои читатели, что за переживаниями Ивана Ивановича ничего путного вам о нем еще не рассказал.
Пока Иван Иванович в том же невезучем автомате с помощью с таким трудом добытой мелочи пытается дозвониться до машинистки, у нас есть время спокойно посмотреть его анкету.
Эта подробная анкета заполнялась Иваном Ивановичем в течение последних лет ежегодно. Ивана Ивановича прямо-таки раздирало необъяснимое желание зачем-то повидать жемчужину Адриатического моря, город на воде Венецию. И ему в этом ежегодно отказывали в зарубежном отделе общества кинолюбов, терпеливо разъясняя, что желающих посмотреть город на воде много, а путевок мало. К тому же Иван Иванович уже дважды был в Болгарии, и поэтому должен набраться терпения и ждать...
Но мы отвлеклись. По анкете значилось, что фамилия Ивана Ивановича — Распятий, рождения 1926 года, беспартийный, судим не был, родственников за границей не имеет, профессия — сценарист, член Общества кинолюбов.
В графе боевых наград перечислялись медали с названиями освобожденных молодым Иваном Ивановичем европейских городов, среди которых город на воде, естественно, не значился.
В последней, шестой по счету анкете стояло, что Иван Иванович в настоящее время работает над сценарием под названием Вот под каким названием он сработал сценарий, Иван Иванович как раз и желал сейчас выведать у Райки-Попрошайки, которой он, наконец, дозвонился.
— Раиса Михайловна, это я. Распятий, — трескуче закричал он в трубку, как кричал когда-то в трубку полевого телефона, боясь, что связь отрежут, — я хочу узнать ваше мнение о моем сценарии. Как вам понравилось название? — схитрил Иван Иванович, сам стараясь вспомнить раньше Райки-Попрошайки и с леденящим душу ужасом убеждаясь, что сам вспомнить названия не может.
— Я, извините, Ван Ваныч, вашего названия не помню, — отстучало в ответ. И только Иван Иванович с некоторым даже облегчением подумал: «Что, и она тоже?», как услышал: — Я вообще ваших рукописей не читаю, а перепечатываю. Если у вас ко мне какие-нибудь претензии по машинке — приносите, исправлю. И конфеты обещанные захватите. А читать, извините, времени нет. Вот сейчас Макар Аполлонович срочную статью прислал на сорок страниц, так что же, по-вашему, читать мне ее прикажете? Я еще с ума не сошла. Про конфеты не забудьте.
И загудело в трубке.
Случай второй
Иван Иванович нацепил трубку на рычаг и ошалело уставился на крючок для подвешивания ручной клади, словно надеялся, что желтый портфель с чернильным пятном около застежки каким-то образом вдруг объявится на крючке.
Но портфель не объявился. Крючок торчал из стены бесстыдно голенький. Иван Иванович в сердцах хватил по нему кулаком и пребольно зашиб руку.
«Дурак я дурак! — мысленно осудил себя Иван Иванович, усердно дуя на сбитые в кровь костяшки пальцев. — И с чего я так распсиховался, спрашивается? Будто никто, кроме меня и машинистки, моего сценария в глаза не видел. А редакторша моя? Да она этот сценарий должна лучше самого меня знать, досконально помнить, что я там такое сочинил. Ну-ка, который час?»
И только Иван Иванович намерился взглянуть на часы, как дверь автоматной будки распахнулась, горячо дохнуло кислым духом суточных щей, и глухой бас прогремел над Иваном Ивановичем следующие справедливые слова:
— Ты что здесь прописался, козел?
И одновременно с этими словами на огромной волосатой руке сунулся под нос Ивану Ивановичу циферблат ручных часов, стрелки которого обозначали около четверти двенадцатого.
Пока обладатель глухого баса заполнял будку, Иван Иванович быстро вычислил в уме, как ему выйти на свою студийную редакторшу Маргариту Аркадьевну Болт.
«На студию ехать не стоит, — прикинул Иван Иванович, — С десяти до двенадцати она скорее всего на каком-нибудь совещании. А если никаких совещаний нет, то и ее нет. А после двенадцати — тут Иван Иванович даже присвистнул, представив себе, как он разыскивает редакторшу на киностудии. „Только что тут проходила“, — удивляются люди, снующие по бесконечно длинным коридорам. Придется периодически возвращаться в кабинет редакторши и там слышать от неизвестно чем занятых в редакторском кабинете незнакомых мужчин: „Она только что вышла“. А если попробовать передать, что он, Распятии, ее разыскивает, незнакомцы тут же ответят, что сами собираются уходить.
Но портфель не объявился. Крючок торчал из стены бесстыдно голенький. Иван Иванович в сердцах хватил по нему кулаком и пребольно зашиб руку.
«Дурак я дурак! — мысленно осудил себя Иван Иванович, усердно дуя на сбитые в кровь костяшки пальцев. — И с чего я так распсиховался, спрашивается? Будто никто, кроме меня и машинистки, моего сценария в глаза не видел. А редакторша моя? Да она этот сценарий должна лучше самого меня знать, досконально помнить, что я там такое сочинил. Ну-ка, который час?»
И только Иван Иванович намерился взглянуть на часы, как дверь автоматной будки распахнулась, горячо дохнуло кислым духом суточных щей, и глухой бас прогремел над Иваном Ивановичем следующие справедливые слова:
— Ты что здесь прописался, козел?
И одновременно с этими словами на огромной волосатой руке сунулся под нос Ивану Ивановичу циферблат ручных часов, стрелки которого обозначали около четверти двенадцатого.
Пока обладатель глухого баса заполнял будку, Иван Иванович быстро вычислил в уме, как ему выйти на свою студийную редакторшу Маргариту Аркадьевну Болт.
«На студию ехать не стоит, — прикинул Иван Иванович, — С десяти до двенадцати она скорее всего на каком-нибудь совещании. А если никаких совещаний нет, то и ее нет. А после двенадцати — тут Иван Иванович даже присвистнул, представив себе, как он разыскивает редакторшу на киностудии. „Только что тут проходила“, — удивляются люди, снующие по бесконечно длинным коридорам. Придется периодически возвращаться в кабинет редакторши и там слышать от неизвестно чем занятых в редакторском кабинете незнакомых мужчин: „Она только что вышла“. А если попробовать передать, что он, Распятии, ее разыскивает, незнакомцы тут же ответят, что сами собираются уходить.