Страница:
Коричневые матросы, чернокожие буфетчики, кок — все смотрели и ухмылялись. Им и в голову не приходило критиковать загадочные, непостижимые поступки белых людей. Помощник капитана Карлсен с угрюмым одобрением наблюдал действия хозяина, а Олбрайт, второй помощник, только крутил усы и улыбался. Оба были старые моряки, прошедшие суровую школу. И собственный и чужой опыт убедил их, что проблему лечения от запоя приходится решать не так как ее решают медики.
— Юнга! Ведро пресной воды и полотенце, — приказал Гриф, кончив свое дело. — Два ведра и два полотенца, — добавил он, посмотрев на свои руки.
— Хорош, нечего сказать! — обратился он к Пенкберну. — Вы все испортили. А теперь от вас разит, как из бочки. Придется все начинать сначала. Мистер Олбрайт! Вы видели груду старых цепей на берегу у лодочной пристани? Разыщите владельца, купите все и доставьте на шхуну. Цепей этих там, наверное, саженей полтораста… Пенкберн! Завтра утром вы начнете счищать с них ржавчину. Когда кончите, отполируете наждаком. Затем выкрасите. Вы будете заниматься только этим, пока цепи не станут гладкими и блестящими, как новые.
Алоизий Пенкберн покачал головой.
— Ну, нет, хватит! Я бросаю это дело, остров Френсиса может идти ко всем чертям! Потрудитесь немедленно доставить меня на берег. Я вам не раб, я белый человек. Вы не смеете так со мной обращаться!
— Мистер Карлсен, примите меры, чтобы мистер Пенкберн не покидал корабля.
— Я вам покажу! — завизжал Алоизий. — Вы не смеете меня здесь удерживать!
— Я посмею еще раз вас отдубасить, — ответил Гриф. — И зарубите себе на носу, одуревший щенок: я буду бить вас, пока целы мои кулаки или пока у вас не появится сильное желание очищать эту ржавую цепь. Я за вас взялся, и я сделаю из вас человека, хотя бы мне пришлось забить вас до смерти. Теперь ступайте вниз и переоденьтесь. После обеда берите молоток и принимайтесь за дело. Мистер Олбрайт, пошлите за ними лодки. И следите за Пенкберном. Если он будет валиться с ног или его начнет трясти, дайте ему глоток виски, но только один глоток. После такой ночи ему это может понадобиться.
— Юнга! Ведро пресной воды и полотенце, — приказал Гриф, кончив свое дело. — Два ведра и два полотенца, — добавил он, посмотрев на свои руки.
— Хорош, нечего сказать! — обратился он к Пенкберну. — Вы все испортили. А теперь от вас разит, как из бочки. Придется все начинать сначала. Мистер Олбрайт! Вы видели груду старых цепей на берегу у лодочной пристани? Разыщите владельца, купите все и доставьте на шхуну. Цепей этих там, наверное, саженей полтораста… Пенкберн! Завтра утром вы начнете счищать с них ржавчину. Когда кончите, отполируете наждаком. Затем выкрасите. Вы будете заниматься только этим, пока цепи не станут гладкими и блестящими, как новые.
Алоизий Пенкберн покачал головой.
— Ну, нет, хватит! Я бросаю это дело, остров Френсиса может идти ко всем чертям! Потрудитесь немедленно доставить меня на берег. Я вам не раб, я белый человек. Вы не смеете так со мной обращаться!
— Мистер Карлсен, примите меры, чтобы мистер Пенкберн не покидал корабля.
— Я вам покажу! — завизжал Алоизий. — Вы не смеете меня здесь удерживать!
— Я посмею еще раз вас отдубасить, — ответил Гриф. — И зарубите себе на носу, одуревший щенок: я буду бить вас, пока целы мои кулаки или пока у вас не появится сильное желание очищать эту ржавую цепь. Я за вас взялся, и я сделаю из вас человека, хотя бы мне пришлось забить вас до смерти. Теперь ступайте вниз и переоденьтесь. После обеда берите молоток и принимайтесь за дело. Мистер Олбрайт, пошлите за ними лодки. И следите за Пенкберном. Если он будет валиться с ног или его начнет трясти, дайте ему глоток виски, но только один глоток. После такой ночи ему это может понадобиться.
5
Пока «Морская Чайка» стояла в Апии, Алоизий Пенкберн сбивал ржавчину с цепей. По десять часов в день он стучал молотком. И во время долгого плавания до острова Гилберта он продолжал сбивать ржавчину. Затем надо было полировать их наждачной бумагой. Полтораста морских саженей — это девятьсот футов, и каждое звено цепи было очищено и отполировано, как не чистили и не полировали ни одну цепь. А когда последнее звено было второй раз покрыто черной краской, Пенкберн отправился к Грифу.
— Если есть у вас еще какая-нибудь грязная работа, так давайте! — сказал он. Если прикажете, я перечищу и все остальные цепи! А обо мне можете больше не беспокоиться. Я спиртного теперь в рот не возьму. Я буду тренироваться. Вы сломили мой буйный характер, когда избили меня, но запомните: это только временно. Я буду тренироваться до тех пор, пока не стану весь таким же твердым и таким же чистым, как эта цепь. И в один прекрасный день, мистер Дэвид Гриф, я сумею вас вздуть не хуже, чем вы вздули меня. Я так расквашу вам физиономию, что ваши собственные негры не узнают вас.
Гриф пришел в восторг.
— Вот теперь вы заговорили как мужчина! — воскликнул он. — Единственный для вас способ вздуть меня — это стать настоящим человеком, но тогда, может быть…
Он не досказал в надежде, что Алоизий поймет его. Тот с минуту недоумевал, а затем его вдруг осенило — это видно было по глазам.
— А тогда мне уже не захочется сделать этого, не так ли?
Гриф кивнул.
— Вот это-то и скверно! — пожаловался Алоизий. — Я тоже думаю, что не захочется. Я понимаю, в чем тут штука. Но все равно выдержу характер и возьму себя в руки.
Теплый загар на лице Грифа как будто еще потеплел. Он протянул руку.
— Пенкберн, вот теперь я вас люблю.
Алоизий схватил его за руку и, грустно покачав головой, сказал с искренним сокрушением:
— Гриф, вы сломили мой буйный характер, и боюсь, навсегда!
— Если есть у вас еще какая-нибудь грязная работа, так давайте! — сказал он. Если прикажете, я перечищу и все остальные цепи! А обо мне можете больше не беспокоиться. Я спиртного теперь в рот не возьму. Я буду тренироваться. Вы сломили мой буйный характер, когда избили меня, но запомните: это только временно. Я буду тренироваться до тех пор, пока не стану весь таким же твердым и таким же чистым, как эта цепь. И в один прекрасный день, мистер Дэвид Гриф, я сумею вас вздуть не хуже, чем вы вздули меня. Я так расквашу вам физиономию, что ваши собственные негры не узнают вас.
Гриф пришел в восторг.
— Вот теперь вы заговорили как мужчина! — воскликнул он. — Единственный для вас способ вздуть меня — это стать настоящим человеком, но тогда, может быть…
Он не досказал в надежде, что Алоизий поймет его. Тот с минуту недоумевал, а затем его вдруг осенило — это видно было по глазам.
— А тогда мне уже не захочется сделать этого, не так ли?
Гриф кивнул.
— Вот это-то и скверно! — пожаловался Алоизий. — Я тоже думаю, что не захочется. Я понимаю, в чем тут штука. Но все равно выдержу характер и возьму себя в руки.
Теплый загар на лице Грифа как будто еще потеплел. Он протянул руку.
— Пенкберн, вот теперь я вас люблю.
Алоизий схватил его за руку и, грустно покачав головой, сказал с искренним сокрушением:
— Гриф, вы сломили мой буйный характер, и боюсь, навсегда!
6
В знойный тропический день, когда уже стихали последние слабые порывы юго-восточного пассата и, как всегда в это время года, на смену ему ожидался северо-западный муссон, с «Морской Чайки» увидели на горизонте покрытый джунглями берег острова Фрэнсиса. Гриф с помощью компаса и бинокля нашел вулкан, носивший название Красного утеса, миновал бухту Оуэна и уже при полном безветрии вошел в бухту Ликикили. Пришлось спустить два вельбота, которые взяли судно на буксир, а Карлсен все время бросал лот, и «Чайка» медленно вошла в глубокий и узкий залив. Здесь не было песчаных отмелей. Мангровые заросли начинались у самой воды, а за ними стеной поднимались джунгли, среди которых кое-где виднелись зубчатые вершины скал. «Чайка» проплыла с милю, и когда белая отвесная скала оказалась на вест-зюйд-вест от нее, лот подтвердил правильность сведений «Справочника», и якорь с грохотом опустился на глубину девяти саженей.
До полудня следующего дня люди оставались на шхуне и ждали. Не было видно ни одной пироги. Не было никаких признаков, что здесь есть люди. Если бы не раздавались порой всплеск, когда проплывала рыба, или крики какаду, можно было бы подумать, что здесь нет ничего живого, — только раз огромная бабочка дюймов в двенадцать пролетела высоко над мачтами, направляясь к джунглям на другом берегу.
— Нет смысла посылать лодку на верную гибель, — сказал Гриф.
Пенкберн не поверил и вызвался отправиться один, даже вплавь, если ему не дадут шлюпки.
— Они еще не забыли германский крейсер, — объяснил Гриф. — Держу пари, что в кустах полным-полно дикарей. Как вы полагаете, мистер Карлсен?
Старый искатель приключений, видавший виды, горячо поддержал его.
К вечеру второго дня Гриф приказал спустить вельбот. Сам он сел на носу, с зажженной сигаретой в зубах и динамитной шашкой в руке, — он намеревался глушить рыбу и рассчитывал на богатую добычу. Вдоль скамеек лежало с полдюжины винчестеров, а сидевший за рулем Олбрайт имел под рукой маузер. Они плыли мимо зеленой стены зарослей. Временами переставали грести, и лодка останавливалась среди глубокого безмолвия.
— Ставлю два против одного, что кусты кишат ими… Держу пари на один фунт, — прошептал Олбрайт.
Пенкберн еще мгновение вслушивался и принял пари. Через пять минут они увидели стаю кефали. Темнокожие гребцы перестали грести. Гриф поднес шнур к своей сигарете и бросил в воду динамитную шашку. Шнур был такой короткий, что шашка моментально взорвалась. И в ту же секунду заросли тоже как будто взорвались — с дикими, воинственными криками из-за мангровых деревьев выскочили, как обезьяны, черные обнаженные люди.
На вельботе все схватились за винтовки. Затем наступила выжидательная пауза. На торчавших из воды корнях столпилось около сотни чернокожих. Некоторые были вооружены устаревшими винтовками системы Снайдер, но большинство — томагавками, закаленными на огне копьями и стрелами с костяными наконечниками.
Не было произнесено ни одного слова. Обе стороны наблюдали друг за другом через разделявшие их двадцать футов воды. Одноглазый старик негр, с заросшим щетиной лицом, направил винтовку на Олбрайта, который, в свою очередь, держал его под прицелом своего маузера. Эта сцена продолжалась минуты две. Оглушенная рыба между тем всплывала на поверхность или, полуживая, трепетала в прозрачной глубине.
— Все в порядке, ребята, — сказал Гриф спокойно. — Кладите ружья и прыгайте в воду. Мистер Олбрайт, киньте табаку этой одноглазой скотине.
Пока матросы ныряли за рыбой, Олбрайт бросил на берег пачку дешевого табака. Одноглазый кивал головой и гримасничал, пытаясь придать своей физиономии любезное выражение. Копья опустились, луки разогнулись, а стрелы были вложены в колчаны.
— Видите, они знают, что такое табак, — сказал Гриф, когда они плыли обратно к шхуне. — Значит, надо ждать гостей. Вскройте ящик с табаком, мистер Олбрайт, и приготовьте несколько ножей для обмена. Вон уже плывет пирога!
Одноглазый, как подобает вождю, плыл один — навстречу опасности, рискуя жизнью ради своего племени. Карлсен перегнулся через борт, помогая гостю подняться на палубу, и, повернув голову, буркнул:
— Они выкопали деньги, мистер Гриф! Старый хрыч прямо-таки увешан ими.
Одноглазый ковылял по палубе, заискивающе улыбаясь и плохо скрывая страх, который он еще не вполне преодолел. Он хромал на одну ногу, и причина была ясна — ужасный шрам в несколько дюймов глубиной через все бедро до колена. На нем не было никакой одежды, но зато его нос щетинился, как шкура дикобраза — он был продырявлен по крайней мере в десяти местах, и в каждое отверстие была продета костяная игла, покрытая резьбой. С шеи на грязную грудь свисало ожерелье из золотых соверенов, к ушам прицеплены серебряные полукроны, а под носом (хрящ между ноздрей был проткнут) болталась большая медная монета. Она потускнела и позеленела, но сразу можно было узнать в ней английский пенс.
— Подождите, Гриф, — сказал Пенкберн с хорошо разыгранной беззаботностью. — Вы говорите, что они покупают у белых людей только бусы и табак. Прекрасно. Слушайте меня. Они нашли клад, и придется его у них выменивать. Соберите в сторонке всю команду и внушите им, чтобы они притворились, будто их интересуют только пенсы. Понятно? Золотыми монетами они должны пренебрегать, а серебряные брать, но неохотно. Пусть требуют от дикарей одни только медяки.
Пенкберн стал руководить обменом. За пенс из носа Одноглазого он дал десять пачек табаку. Поскольку каждая пачка стоила Дэвиду Грифу один цент, сделка была явно убыточной. Но за серебряные полукроны Пенкберн давал только по одной пачке. От соверенов он вообще отказался. Чем решительнее он отказывался, тем упорнее Одноглазый навязывал ему их. Наконец, с притворным раздражением, как бы делая явную уступку, Пенкберн дал две пачки за ожерелье из десяти соверенов.
— Преклоняюсь перед вами! — сказал Гриф Пенкберну вечером за обедом.
— Ничего умнее не придумаешь! Вы произвели переоценку ценностей. Теперь они будут дорожить пенсами и навязывать нам соверены. Пенкберн, пью за ваше здоровье! Юнга! Еще чашку чаю для мистера Пенкберна.
Началась золотая неделя. От зари до сумерек пироги рядами стояли в двухстах футах от шхуны — здесь начиналась запретная зона. Границу охраняли вооруженные винтовками матросы, туземцы с острова Рапа. Пирогам разрешалось подходить к шхуне только по одной, и чернокожие допускались на палубу лишь по одиночке. Здесь, под полотняным навесом, сменяясь через каждый час, четверо белых вели обмен. Он велся по расценкам, установленным Пенкберном и Одноглазым. За пять соверенов давали одну пачку табаку; за сто соверенов — двадцать пачек. Таким образом, людоед с хитрым видом выкладывал на стол тысячу долларов золотом и, невероятно довольный, отправлялся обратно, получив на сорок центов табаку.
— Надеюсь, у нас хватит курева, — с сомнением в голосе пробормотал Карлсен, вскрывая второй ящик.
Олбрайт рассмеялся.
— У нас в трюме пятьдесят ящиков, — сказал он, — а, по моему подсчету, за три ящика мы выручаем сто тысяч долларов. Зарыт был всего один миллион, значит, он нам обойдется в тридцать ящиков. Впрочем, разумеется, надо иметь резерв на серебро и пенсы. Эквадорские федералисты, наверное, погрузили на шхуну всю монету, какую нашли в казначействе.
Пенсов и шиллингов почти не приносили, хотя Пенкберн постоянно и с беспокойством их спрашивал. Казалось, ему были нужны только пенсы, и в глазах его при виде их появлялся жадный блеск. Дикари решили, что золото представляет наименьшую ценность и, значит, его нужно сбыть в первую очередь. Пенсы же, за которые дают товару в пятьдесят раз больше, чем за соверены, надо придержать и хранить, как зеницу ока. Несомненно, седобородые мудрецы, посовещавшись в своих лесных берлогах, решили поднять цену на пенсы, как только спустят белым все золото. Как знать? Авось, эти чужеземцы станут давать даже по двадцать пачек за драгоценные медяки!
К концу недели торговля пошла вяло. Тогда изредка появлялись пенсы, которые неохотно отдавались дикарями за десять пачек. Серебра же поступило на несколько тысяч долларов.
На восьмой день утром обмен прекратился. Седобородые мудрецы приступили к осуществлению своего плана и потребовали по двадцать пачек за пенс. Одноглазый изложил новые условия. Белые приняли это, по-видимому, весьма серьезно и начали вполголоса совещаться. Если бы Одноглазый понимал по-английски, ему все стало бы ясно.
— Мы получили восемьсот с лишним тысяч, не считая серебра, — сказал Гриф. — Это, пожалуй, все, что у них имелось. Остальные двести тысяч, вероятнее всего, попали к лесным племенам, которые живут в глубине острова. Давайте вернемся сюда через три месяца. За это время прибрежные жители выменяют у лесных эти деньги обратно; да и табак у них к тому времени уже кончится.
— Грех будет покупать у них пенсы! — ухмыльнулся Олбрайт. — Это не по нутру моей бережливой купеческой душе.
— Начинается береговой бриз, — сказал Гриф, глядя на Пенкберна. — Ну, как ваше мнение?
Пенкберн кивнул.
— Прекрасно. — Гриф подставил щеку ветру и почувствовал, что он дует слабо и неравномерно. — Мистер Карлсен, поднимайте якорь и ставьте паруса. И пусть вельботы будут наготове для буксировки. Этот бриз ненадежен.
Он поднял початый ящик табаку, в котором оставалось еще шестьсот — семьсот пачек, сунул его в руки Одноглазому и помог ошеломленному дикарю перебраться через борт. Когда на мачте поставили фок, в пирогах у запретной зоны раздался вопль отчаяния. А когда был поднят якорь и «Морская Чайка» тронулась с места, Одноглазый, под наведенными на него винтовками, подплыл к борту и, неистово жестикулируя, объявил о согласии своего племени отдавать пенсы по десять пачек за штуку.
— Юнга! Кокос! — крикнул Пенкберн.
— Итак, вы отправляетесь в Сидней, — сказал Гриф. — А потом?
— Потом вернусь сюда вместе с вами за остальными двумя сотнями тысяч,
— ответил Пенкберн. — А пока займусь постройкой шхуны для дальнего плавания. Кроме того, я буду судиться с моими опекунами — пусть докажут, что мне нельзя доверить отцовские деньги! Пусть попробуют это доказать! А я им докажу обратное!
Он с гордостью напряг мускулы под тонкой рубашкой, схватил двух чернокожих буфетчиков и поднял их над головой, как гимнастические гири.
— Потравить фока-шкот! Живо! — крикнул Карлсен с юта, где ветер уже наполнял грот.
Пенкберн отпустил буфетчиков и бросился выполнять приказание, обогнав на два прыжка матроса-туземца, тоже бежавшего к ходовому концу снасти.
До полудня следующего дня люди оставались на шхуне и ждали. Не было видно ни одной пироги. Не было никаких признаков, что здесь есть люди. Если бы не раздавались порой всплеск, когда проплывала рыба, или крики какаду, можно было бы подумать, что здесь нет ничего живого, — только раз огромная бабочка дюймов в двенадцать пролетела высоко над мачтами, направляясь к джунглям на другом берегу.
— Нет смысла посылать лодку на верную гибель, — сказал Гриф.
Пенкберн не поверил и вызвался отправиться один, даже вплавь, если ему не дадут шлюпки.
— Они еще не забыли германский крейсер, — объяснил Гриф. — Держу пари, что в кустах полным-полно дикарей. Как вы полагаете, мистер Карлсен?
Старый искатель приключений, видавший виды, горячо поддержал его.
К вечеру второго дня Гриф приказал спустить вельбот. Сам он сел на носу, с зажженной сигаретой в зубах и динамитной шашкой в руке, — он намеревался глушить рыбу и рассчитывал на богатую добычу. Вдоль скамеек лежало с полдюжины винчестеров, а сидевший за рулем Олбрайт имел под рукой маузер. Они плыли мимо зеленой стены зарослей. Временами переставали грести, и лодка останавливалась среди глубокого безмолвия.
— Ставлю два против одного, что кусты кишат ими… Держу пари на один фунт, — прошептал Олбрайт.
Пенкберн еще мгновение вслушивался и принял пари. Через пять минут они увидели стаю кефали. Темнокожие гребцы перестали грести. Гриф поднес шнур к своей сигарете и бросил в воду динамитную шашку. Шнур был такой короткий, что шашка моментально взорвалась. И в ту же секунду заросли тоже как будто взорвались — с дикими, воинственными криками из-за мангровых деревьев выскочили, как обезьяны, черные обнаженные люди.
На вельботе все схватились за винтовки. Затем наступила выжидательная пауза. На торчавших из воды корнях столпилось около сотни чернокожих. Некоторые были вооружены устаревшими винтовками системы Снайдер, но большинство — томагавками, закаленными на огне копьями и стрелами с костяными наконечниками.
Не было произнесено ни одного слова. Обе стороны наблюдали друг за другом через разделявшие их двадцать футов воды. Одноглазый старик негр, с заросшим щетиной лицом, направил винтовку на Олбрайта, который, в свою очередь, держал его под прицелом своего маузера. Эта сцена продолжалась минуты две. Оглушенная рыба между тем всплывала на поверхность или, полуживая, трепетала в прозрачной глубине.
— Все в порядке, ребята, — сказал Гриф спокойно. — Кладите ружья и прыгайте в воду. Мистер Олбрайт, киньте табаку этой одноглазой скотине.
Пока матросы ныряли за рыбой, Олбрайт бросил на берег пачку дешевого табака. Одноглазый кивал головой и гримасничал, пытаясь придать своей физиономии любезное выражение. Копья опустились, луки разогнулись, а стрелы были вложены в колчаны.
— Видите, они знают, что такое табак, — сказал Гриф, когда они плыли обратно к шхуне. — Значит, надо ждать гостей. Вскройте ящик с табаком, мистер Олбрайт, и приготовьте несколько ножей для обмена. Вон уже плывет пирога!
Одноглазый, как подобает вождю, плыл один — навстречу опасности, рискуя жизнью ради своего племени. Карлсен перегнулся через борт, помогая гостю подняться на палубу, и, повернув голову, буркнул:
— Они выкопали деньги, мистер Гриф! Старый хрыч прямо-таки увешан ими.
Одноглазый ковылял по палубе, заискивающе улыбаясь и плохо скрывая страх, который он еще не вполне преодолел. Он хромал на одну ногу, и причина была ясна — ужасный шрам в несколько дюймов глубиной через все бедро до колена. На нем не было никакой одежды, но зато его нос щетинился, как шкура дикобраза — он был продырявлен по крайней мере в десяти местах, и в каждое отверстие была продета костяная игла, покрытая резьбой. С шеи на грязную грудь свисало ожерелье из золотых соверенов, к ушам прицеплены серебряные полукроны, а под носом (хрящ между ноздрей был проткнут) болталась большая медная монета. Она потускнела и позеленела, но сразу можно было узнать в ней английский пенс.
— Подождите, Гриф, — сказал Пенкберн с хорошо разыгранной беззаботностью. — Вы говорите, что они покупают у белых людей только бусы и табак. Прекрасно. Слушайте меня. Они нашли клад, и придется его у них выменивать. Соберите в сторонке всю команду и внушите им, чтобы они притворились, будто их интересуют только пенсы. Понятно? Золотыми монетами они должны пренебрегать, а серебряные брать, но неохотно. Пусть требуют от дикарей одни только медяки.
Пенкберн стал руководить обменом. За пенс из носа Одноглазого он дал десять пачек табаку. Поскольку каждая пачка стоила Дэвиду Грифу один цент, сделка была явно убыточной. Но за серебряные полукроны Пенкберн давал только по одной пачке. От соверенов он вообще отказался. Чем решительнее он отказывался, тем упорнее Одноглазый навязывал ему их. Наконец, с притворным раздражением, как бы делая явную уступку, Пенкберн дал две пачки за ожерелье из десяти соверенов.
— Преклоняюсь перед вами! — сказал Гриф Пенкберну вечером за обедом.
— Ничего умнее не придумаешь! Вы произвели переоценку ценностей. Теперь они будут дорожить пенсами и навязывать нам соверены. Пенкберн, пью за ваше здоровье! Юнга! Еще чашку чаю для мистера Пенкберна.
Началась золотая неделя. От зари до сумерек пироги рядами стояли в двухстах футах от шхуны — здесь начиналась запретная зона. Границу охраняли вооруженные винтовками матросы, туземцы с острова Рапа. Пирогам разрешалось подходить к шхуне только по одной, и чернокожие допускались на палубу лишь по одиночке. Здесь, под полотняным навесом, сменяясь через каждый час, четверо белых вели обмен. Он велся по расценкам, установленным Пенкберном и Одноглазым. За пять соверенов давали одну пачку табаку; за сто соверенов — двадцать пачек. Таким образом, людоед с хитрым видом выкладывал на стол тысячу долларов золотом и, невероятно довольный, отправлялся обратно, получив на сорок центов табаку.
— Надеюсь, у нас хватит курева, — с сомнением в голосе пробормотал Карлсен, вскрывая второй ящик.
Олбрайт рассмеялся.
— У нас в трюме пятьдесят ящиков, — сказал он, — а, по моему подсчету, за три ящика мы выручаем сто тысяч долларов. Зарыт был всего один миллион, значит, он нам обойдется в тридцать ящиков. Впрочем, разумеется, надо иметь резерв на серебро и пенсы. Эквадорские федералисты, наверное, погрузили на шхуну всю монету, какую нашли в казначействе.
Пенсов и шиллингов почти не приносили, хотя Пенкберн постоянно и с беспокойством их спрашивал. Казалось, ему были нужны только пенсы, и в глазах его при виде их появлялся жадный блеск. Дикари решили, что золото представляет наименьшую ценность и, значит, его нужно сбыть в первую очередь. Пенсы же, за которые дают товару в пятьдесят раз больше, чем за соверены, надо придержать и хранить, как зеницу ока. Несомненно, седобородые мудрецы, посовещавшись в своих лесных берлогах, решили поднять цену на пенсы, как только спустят белым все золото. Как знать? Авось, эти чужеземцы станут давать даже по двадцать пачек за драгоценные медяки!
К концу недели торговля пошла вяло. Тогда изредка появлялись пенсы, которые неохотно отдавались дикарями за десять пачек. Серебра же поступило на несколько тысяч долларов.
На восьмой день утром обмен прекратился. Седобородые мудрецы приступили к осуществлению своего плана и потребовали по двадцать пачек за пенс. Одноглазый изложил новые условия. Белые приняли это, по-видимому, весьма серьезно и начали вполголоса совещаться. Если бы Одноглазый понимал по-английски, ему все стало бы ясно.
— Мы получили восемьсот с лишним тысяч, не считая серебра, — сказал Гриф. — Это, пожалуй, все, что у них имелось. Остальные двести тысяч, вероятнее всего, попали к лесным племенам, которые живут в глубине острова. Давайте вернемся сюда через три месяца. За это время прибрежные жители выменяют у лесных эти деньги обратно; да и табак у них к тому времени уже кончится.
— Грех будет покупать у них пенсы! — ухмыльнулся Олбрайт. — Это не по нутру моей бережливой купеческой душе.
— Начинается береговой бриз, — сказал Гриф, глядя на Пенкберна. — Ну, как ваше мнение?
Пенкберн кивнул.
— Прекрасно. — Гриф подставил щеку ветру и почувствовал, что он дует слабо и неравномерно. — Мистер Карлсен, поднимайте якорь и ставьте паруса. И пусть вельботы будут наготове для буксировки. Этот бриз ненадежен.
Он поднял початый ящик табаку, в котором оставалось еще шестьсот — семьсот пачек, сунул его в руки Одноглазому и помог ошеломленному дикарю перебраться через борт. Когда на мачте поставили фок, в пирогах у запретной зоны раздался вопль отчаяния. А когда был поднят якорь и «Морская Чайка» тронулась с места, Одноглазый, под наведенными на него винтовками, подплыл к борту и, неистово жестикулируя, объявил о согласии своего племени отдавать пенсы по десять пачек за штуку.
— Юнга! Кокос! — крикнул Пенкберн.
— Итак, вы отправляетесь в Сидней, — сказал Гриф. — А потом?
— Потом вернусь сюда вместе с вами за остальными двумя сотнями тысяч,
— ответил Пенкберн. — А пока займусь постройкой шхуны для дальнего плавания. Кроме того, я буду судиться с моими опекунами — пусть докажут, что мне нельзя доверить отцовские деньги! Пусть попробуют это доказать! А я им докажу обратное!
Он с гордостью напряг мускулы под тонкой рубашкой, схватил двух чернокожих буфетчиков и поднял их над головой, как гимнастические гири.
— Потравить фока-шкот! Живо! — крикнул Карлсен с юта, где ветер уже наполнял грот.
Пенкберн отпустил буфетчиков и бросился выполнять приказание, обогнав на два прыжка матроса-туземца, тоже бежавшего к ходовому концу снасти.