Джек Лондон
«Быки»

   Если бы в Соединенных Штатах вдруг начисто перевелись бродяги, это принесло бы неисчислимые бедствия многим американским семьям. Тысячи добропорядочных граждан благодаря бродяге имеют возможность честно кормиться и растить детей в страхе божием, в усердии к труду. Мне ли не знать этого! Мой отец был одно время констеблем и средства к существованию добывал ловлей бродяг. Община платила ему за пойманных с головы, да сверх того как будто бы и прогонные. А так как финансы всегда были нашим узким местом, то от охотничьей фортуны моего родителя зависело решительно все: от новой пары сапог и куска говядины в супе до воскресных развлечений и школьных учебников. Помню, с каким нетерпением я ждал по утрам рассказов отца о его ночных трудах — о том, сколько бродяг удалось ему изловить и можно ли надеяться упечь их за решетку. Вот отчего впоследствии, когда я и сам сделался бродягой и не раз, случалось, ускользал от силков прохвоста-констебля, я испытывал невольное сочувствие к его бедным ребятишкам: мне казалось, что я виноват перед этими славными мальчиками и девочками, ведь это из-за меня они лишились какой-то своей доли жизненных благ.
   Но так уж устроена жизнь: бродяга противопоставляет себя обществу, а сторожевые псы общества кормятся им. Однако бывает, что бродяга сам дается в лапы такому сторожевому псу, особенно в зимнюю пору. Конечно, он старается избирать такие общины, где тюрьмы пользуются репутацией «приличных», где не заставляют работать и более или менее сносно кормят. К тому же не раз бывало, а может, бывает и сейчас, что констебли делятся полученной мздой со своей дичью. Такому констеблю и охотиться не нужно: стоит лишь свистнуть — и дичь тут как тут.
   Вы не поверите, какой прибыльной статьей дохода являются бродяги-каменоломы. По всему югу, по крайней мере когда я там бродяжил, существовали лагеря заключения и плантации, где бродяга был просто рабочей скотинкой и труд его продавался окрестным фермерам. Да и на севере немало таких мест, как, скажем, Ретлендские каменоломни в штате Вермонт, где эксплуатируется труд бродяги и где «жирок», который он нагулял, меся грязь, граня мостовую и толкаясь в чужие двери, приносится на алтарь зацапавшей его общины.
   Ничего не сумею вам рассказать о пресловутых Ретлендских каменоломнях. Говорю это с тем большим удовлетворением, что сам был на волосок от того, чтобы угодить туда. У босяков свой беспроволочный телеграф; впервые я услышал про Ретлендские каменоломни в далекой Индиане. Когда же мне довелось побывать в Новой Англии, я только про них и слышал, и всякий раз в виде предостережения. «В каменоломнях не хватает рабочих рук! — били тревогу встречные бродяги. — Нашим там дают не меньше трех месяцев». К тому времени, как я добрался до штата Нью-Хемпшир, мне столько наговорили про каменоломню, что я буквально шарахался от кондукторов, быков и констеблей.
   Как-то вечером, заглянув на станцию Конкорд, я увидел готовый к отправлению товарный. Недолго думая, я разыскал пустой вагон, открыл раздвижную дверь и забрался внутрь. Я мечтал к утру попасть в Уайт-Ривер; это привело бы меня в штат Вермонт — на расстояние не более тысячи миль от страшного Ретленда. Однако дальнейший мой путь лежал на север, и расстояние это должно было с каждым днем увеличиваться. В вагоне я до смерти напугал спрятавшегося там «новичка». Он принял меня за кондуктора, но, признав во мне своего брата бродягу, стал расписывать всякие ужасы насчет Ретлендских каменоломен: мол, не удивительно, что он так перетрусил. Это был простой деревенский парень, он шатался по своей округе и никуда дальше носа не казал.
   Товарный тронулся, мы примостились в углу вагона и уснули. Часа два-три спустя я проснулся на остановке: кто-то, стараясь не производить шума, отодвигал дверь справа от меня. Мой товарищ спал как убитый. Я притворился спящим, зажмурил глаза, но оставил щелочку. Сперва в открытую дверь просунулся фонарь, а за ним голова кондуктора. Он увидел нас и с минуту внимательно разглядывал. Я ждал уже взрыва площадной брани или обычного: «Вытряхивайтесь отсюда, сукины дети!», — но он вместо этого осторожно убрал фонарь и тихонько притворил дверь. Поведение его показалось мне крайне странным и подозрительным. Я насторожился и услышал, как тихонько стукнул засов. Итак, дверь заперта, и нам изнутри не отворить ее. Один выход у нас отрезан. Никуда это не годится! Подождав минуту, я подполз к противоположной двери и подергал ее. Дверь подалась. Тогда я открыл ее, соскочил вниз и опять закрыл; потом пролез под буферами на другую платформу, отворил дверь, запертую кондуктором, влез в вагон и прикрыл за собой дверь. Оба выхода теперь действовали. Новичок продолжал храпеть.
   Поезд снова тронулся. Вот и следующая станция. По гравию заскрипели шаги. С шумом отворилась дверь слева. Мой спутник проснулся; я сделал вид, что протираю глаза. Мы присели на полу и уставились на кондуктора и на его фонарь. Кондуктор, не теряя драгоценного времени, приступил к делу.
   — Уплатите мне три доллара! — потребовал он.
   Мы вскочили и подошли ближе для переговоров. Выразив полную и безоговорочную готовность дать ему просимое, мы сослались на житейские неудачи, мешающие нам привести в исполнение это горячее желание. Кондуктор нам не верил. Он стал торговаться и сбавил до двух долларов. Мы с прискорбием намекнули на крайние денежные затруднения. Тут он наговорил нам всяких нелестных вещей, сказал, что он таких прохвостов еще не видывал, и прошелся по адресу всей нашей родни. Потом пустил в ход угрозы: если мы не отсчитаем ему денежки сполна, он запрет нас в вагоне и отвезет в Уайт-Ривер, а там сдаст властям. И, конечно, он не поленился растолковать нам все насчет Ретлендских каменоломен.
   Кондуктор считал, что мы у него в руках. Разве не караулил он единственный выход и не запер вторую дверь всего десять минут назад? Как только он помянул каменоломни, новичок перетрусил и стал бочком подвигаться к другому выходу. Кондуктор захохотал и долго не мог успокоиться.
   — Не смеши меня, — сказал он, — я запер ее еще на той остановке.
   Он так слепо верил в эту запертую дверь, что мог убедить кого угодно. Новичок поверил и был близок к отчаянию. Кондуктор предъявил нам ультиматум: либо подавай ему два доллара, либо он запрет нас и выдаст в Уайт-Ривер констеблю, а это верных три месяца тюрьмы и работа на каменоломне. Итак, дорогой читатель, вообразите наше положение, если бы вторая дверь действительно была заперта. Вот она, превратность в жизни человеческой! Только потому, что у меня не нашлось доллара, мне предстояло отправиться на каменоломню и протрубить три месяца на каторжных работах. То же самое и новичку. Ну, скажем, я отпетая голова, туда мне и дорога! Ну, а новичок? Ведь отбыв свои три месяца, он вышел бы из тюрьмы законченным прощелыгой, пожизненным преступником. Когда-нибудь он, глядишь, разнес бы дубиной и ваш драгоценный череп, покушаясь на ваш кошелек, а если не ваш лично, то череп другого, такого же безобидного существа, как вы.
   Но выход был свободен, и я один это знал. Мы с новичком запросили пардону. Трудно сказать, что заставило меня присоединиться к его униженным мольбам. Должно быть, чистейшее озорство. Но я старался, как мог. Я рассказал «историю», которая из камня исторгла бы слезы, но она не тронула каменного сердца живодера-кондуктора. Убедившись, что у нас нет денег, он закрыл дверь на засов, но уходить медлил: вдруг мы его надули, а теперь одумаемся и предложим ему два доллара.
   Тогда я малость дал себе волю. Я крикнул ему, что он распоследняя сволочь, и вернул ему все его бранные слова да еще от себя кое-что прибавил. Я родился и вырос на Западе, где искусство сквернословия стоит чрезвычайно высоко, так неужто я позволю какому-то вшивому кондуктору с какой-то поганой новоанглийской чугунки перещеголять меня по части сочности и выразительности языка! Кондуктор пытался отделаться смехом, но затем не пожелал остаться в долгу и допустил этим величайшую тактическую ошибку. Тут я маленько наддал: загнул ему такое, от чего он взревел, как ошпаренный, да еще подсыпал ему на больное место парочку отборных, свеженьких, с пылу с жару, эпитетов. Ярость моя была непритворной: меня приводил в бешенство подлец, который ради какого-то паршивого доллара готов обречь нас на три месяца каторжных работ. Мало того, у меня шевелилось подозрение, что он с констеблем на паях и получает с него процент.
   Ну и всыпал же я ему! Я оскорбил его и насмеялся над ним по меньшей мере на несколько десятков долларов. Он пытался угрожать, кричал, что вытряхнет из меня душу. На это я пообещал расквасить ему физиономию, пусть только сунется. Перевес был на моей стороне, и он понимал это. Поэтому он не открыл дверь, а стал звать других кондукторов на подмогу. Я слышал, как они откликались на его зов, слышал, как гравий хрустит под их сапогами. И все время выход слева был свободен, а они ни о чем не догадывались, и новичок дрожал как осиновый лист.
   О да, я вел себя героем, заранее обеспечив себе путь к отступлению, и не переставал поносить кондуктора и всю их поездную братию, пока они не открыли дверь и в свете фонарей не возникли перед нами их разъяренные лица. Они думали, что мы у них в руках; сейчас они ворвутся и расправятся с нами. И они и в самом деле полезли в вагон. Но я не стал лупить их по мордасам. Я дернул противоположную дверь, и мы с новичком пустились наутек. Бригада — за нами.
   Помнится, нам пришлось перемахнуть через каменную ограду, но куда мы тут попали, ввек не забуду. В темноте я споткнулся о могильную плиту. Новичок растянулся во весь рост на другой. И пошла у нас тут катавасия! Мы припустили через кладбище, словно табун чертей. Покойники, должно быть, думали, что мы рехнулись. То же самое, видно, решили и наши преследователи: когда мы выбежали с кладбища и бросились через дорогу в темный лес, бригада прекратила погоню и вернулась на поезд.
   Несколькими часами позже мы с новичком набрели на колодец возле какой-то фермы. Нам захотелось пить, и наше внимание привлекла тонкая веревка, спущенная вниз по стенке колодца. Мы вытащили веревку; к концу ее был привязан литровый бидон со сметаной. Вот, пожалуй, случай, когда я был особенно близок к тому, чтобы угодить в Ретлендскую каменоломню в штате Вермонт.
   Если среди бродяг проносится слух, что в таком-то городе «вредный климат», что «с быками там каши не сваришь», лучше туда не соваться, и уж, во всяком случае, извольте вести себя смирно. Есть города, которые этим славятся. Таким городом в мое время считался Шейенн на железной дороге Юнион-Пасифик. О том, что в Шейенне «вредный климат» и что «с быками там каши не сваришь», известно было по всей Америке, город прославился этим, так сказать, в общенациональном масштабе, а создал ему такую репутацию (если я верно запомнил его имя) некий Джефф Карр. Джефф Карр не вступал в пререкания. Он узнавал бродягу с первого взгляда: для этого ему достаточно было мгновения, в следующее он уже пускал в ход кулаки, дубинку или что попало. Проучив бродягу, чтобы долго помнил, он приказывал ему убираться из города, обещая еще не так его отделать, попадись он ему в другой раз. Джефф Карр знал свое дело. На север, на юг, на запад и восток — во все концы Соединенных Штатов (а также Канады и Мексики) разносили бродяги весть, что «климат» в Шейенне никудышный. По счастью, я никогда не встречал Джеффа Карра. Мне пришлось побывать в Шейенне проездом, в сильную метель. Мы путешествовали большой компанией в восемьдесят четыре человека и, полагаясь на свои силы, плевали на всех, исключая Джеффа Карра. Одно уж имя его повергало нас в трепет, оглушало, как удар дубинки, и вся наша команда смертельно трусила перед встречей с ним.
   С таким полисменом нет смысла пускаться в объяснения. Лучше заблаговременно дать тягу. Я узнал это на горьком опыте, но окончательно наставил меня на разум один нью-йоркский полисмен. С тех пор у меня рефлекс: стоит быку грозно посмотреть на меня, и я даю тягу. Бессознательная реакция, определяющая мое поведение в таких случаях, напоминает действие спусковой пружины, послушной малейшему нажатию. Я с этим бессилен бороться. И пусть мне минет восемьдесят лет и я стану немощным старцем, ковыляющим на костылях, — достаточно будет быку грозно на меня глянуть, как я побросаю костыли и пущусь наутек, подобно робкому оленю.
   Завершающий урок в науке о быках был преподан мне в Нью-Йорке однажды знойным полднем. Всю эту неделю стояла умопомрачительная жара. В ту пору я имел обыкновение промышлять утром, а вторую часть дня проводил в небольшом скверике по соседству с Ньюспейпер-Роу и городской ратушей. Здесь можно было за несколько центов купить с ларьков книгу современного автора, пущенную в брак из-за какого-нибудь изъяна в брошюровке или переплете. А в сквере продавалась в киосках простокваша или стерилизованное молоко, прямо со льда, пенни стакан. Всю вторую половину дня я просиживал на скамье, читая книжку и потягивая молоко. Я выдувал его от пяти до десяти стаканов в день. Как я уже говорил, жара стояла несусветная.
   Таким-то образом я, скромный бродяга и усердный книгочий, жил на молочной диете, и послушайте, чем это кончилось. Как-то после полудня направился я в сквер, как обычно, со свежей книгой в руке и неутолимой жаждой простокваши под манишкой. Пробираясь к киоску, я увидел перед Ратушей на мостовой большое скопление народу. Я как раз переходил улицу и остановился посмотреть, на что толпа зевает. Сначала я ничего не понимал, но, уловив кое-что краешком глаза и разобрав отдельные выкрики, догадался, что компания ребятишек затеяла игру в «камушки». Надо сказать, что в Нью-Йорке играть в камушки на улице воспрещено. Тогда я еще не знал этого; но вскоре весьма близко столкнулся с этим. И минуты не прошло, как я остановился; я только успел узнать, чем вызвано стечение народа, как кто-то из мальчишек крикнул: «Бык!» Ребята, народ ученый, пустились наутек. Я нет.
   Толпа мгновенно рассеялась, отхлынул к тротуарам. Я тоже направился к тротуару, в сторону сквера. Человек пятьдесят публики, рассыпавшись по мостовой, устремились туда же. И тут я увидел быка. Это был рослый детина в серой форме полисмена. Он шел посреди мостовой неспешной, гуляющей походкой. Я заметил, что он вдруг изменил направление и идет наискось к тому тротуару, к которому я подвигался напрямик. Он шел не спеша, пробираясь через толпу, и я видел, что пути наши вот-вот пересекутся. Но хоть я и знал быков и их повадки, я был слишком уверен в своем благомыслии и на душе у меня было спокойно. Мне в голову не приходило, что бык нацелился на меня. Я уже хотел остановиться и из уважения к закону пропустить его вперед; и я действительно остановился, но только помимо своей воли, и так же невольно отлетел назад. Полисмен без предупреждения обоими кулачищами двинул меня в грудь и одновременно в словесном выпаде коснулся чести моей матушки, набросив тень на чистоту моей родословной.
   Кровь свободного американца вскипела во мне. Возопили все мои вольнолюбивые предки. «Что это значит?» — спросил я. Как видите, я требовал объяснений. И получил их. Бац! — огрел он меня по голове дубинкой, и я, шатаясь, отступил назад, словно пьяница, который не держится на ногах, и физиономии любопытствующих качались передо мной, словно в волнах прибоя, и драгоценная книжка, выскользнув, шлепнулась в грязь, и бык, замахнувшись, приготовился снова огреть меня дубинкой. В этот миг, когда все плыло передо мной, как в тумане, меня посетило видение. Я увидел, как дубинка гуляет по моей голове, увидел себя, измятого, залитого кровью, глядящего волком, перед трибуной полицейского суда; услышал, как клерк читает обвинительный акт, где упомянуто злостное хулиганство, словесное оскорбление, сопротивление властям и прочее и прочее, а потом увидел себя уже в Блэкуэллайлендской тюрьме. О, я недаром побывал у них в науке. Я мигом потерял интерес к объяснениям. Я даже не дал себе труда поднять свою драгоценную, еще не читанную книгу и пустился наутек. Меня черт знает как мутило, но это не мешало мне удирать во все лопатки. И так уж, видно, суждено мне удирать до самой смерти, как только полисмен захочет объясниться со мной при помощи дубинки.
   Да что там! Много лет спустя, когда годы странствий для меня миновали и я учился в Калифорнийском университете, я как-то вечером собрался в цирк. И представление и концерт давно кончились, а я все еще слонялся по площади в надежде увидеть, как перевозится оборудование огромного цирка: в эту ночь вся труппа покидала город. У костра на площади собралась ватага ребятишек человек в двадцать. Из их разговоров я понял, что они собираются бежать, присоединившись к труппе. Сами цирковые, разумеется, ничего, кроме неприятностей, от этого не ждали, и звонок в полицейское управление спутал мальчуганам их игру. Был выслан отряд полисменов арестовать сорванцов, которые-де нарушают постановление о полицейском часе. Быки залегли в темноте, вокруг костра. По сигналу они набросились на ребят и стали их хватать, как хватают юрких угрей в полной корзине.
   Мне ничего не было известно о готовящейся облаве. И когда в воздухе замелькали медные пуговицы, шлемы и кулаки полисменов, я утратил всякое самообладание, все сдерживающие центры во мне рухнули, остался один только импульс — бежать! И я обратился в бегство. Я понятия не имел, что бегу. Я ни о чем понятия не имел; как я уже говорил, в эту минуту я не владел собой. У меня не было никаких оснований удирать. Я не был бродягой. Я был полноправным гражданином и находился в родном городе. Я не знал за собой никакой вины. Я был студентом университета. Обо мне даже упоминали местные газеты. И на мне был приличный костюм, в котором никто не спал ночью. И все же я бежал, повинуясь слепому инстинкту, ничего не сознавая, бежал, как испуганный олень, целых полтора квартала. Придя в себя, я заметил, что все еще бегу. Потребовалось усилие, чтобы остановить мои бегущие ноги.
   Нет, никогда мне с этим не справиться! Это сильнее меня. Как только полисмен бросит в мою сторону грозный взгляд, я — бежать! Кроме того, у меня злосчастная способность вечно попадать в участок. И это даже чаще случается со мной с тех пор, как я перестал быть бродягой, чем в разгар моих скитаний. Так, например, отправляюсь я в воскресенье утром в обществе некой молодой особы покататься на велосипеде. И не успеваем мы выбраться из города, как нас волокут в отделение за то, что мы позволили себе обогнать какого-то пешехода на тротуаре. Я даю себе слово быть осторожней. Следующий раз выезжаю я на велосипеде вечером, и мой ацетиленовый фонарь вдруг портится. Помня об обязательном постановлении, я глаз не свожу с мерцающего огонька, боясь, что он вот-вот угаснет. Времени у меня в обрез, но приходится ехать черепашьим шагом, чтобы сберечь этот слабый язычок пламени. Наконец я за чертой города. Здесь постановление недействительно, и я наддаю изо всех сил, чтобы наверстать упущенное время. И что же? Не проехал я и мили, как угодил в лапы полисмена, а наутро в участке с меня благополучно содрали штраф. Оказывается, город предательски раздвинул свои границы, отторгнув с милю пространства от пригорода, а мне это было неизвестно, вот и вся недолга. Памятуя о дарованной американскому гражданину свободе слова и собраний, я поднимаюсь на уличную трибуну, чтобы преподать слушателям некую экономическую теорию — предмет моего последнего увлечения, — как вдруг бык стаскивает вашего покорного слугу с этой вышки и отводит в городскую тюрьму, откуда его выпускают только на поруки, и увы, ненадолго! В Корее я попадался чуть ли не ежедневно. То же самое в Маньчжурии. Когда я последний раз ездил в Японию, меня упекли там в тюрьму под предлогом, будто я русский шпион. Не я выдумал эту чепуху, а в тюрьму посадили меня. Словом, нет спасения! Боюсь, что мир еще увидит меня в роли Шильонского узника. Предрекаю это.
   Как-то раз мне удалось загипнотизировать полисмена в Бостоне. Было уже далеко за полночь, и он хотел меня забрать. Но не успел я поговорить с ним толком, как он полез в карман за четвертаком да еще объяснил мне, где ближайший ночной ресторан. Другой полисмен в городе Бристоле, штат Нью-Джерси, тоже отпустил меня подобру-поздорову, хотя у него было более чем достаточно оснований меня арестовать. Я задал ему такую встряску, что он ввек не забудет. Вот как это произошло. Однажды в Филадельфии часов в двенадцать ночи я только что устроился на товарном, как кондуктор ссадил меня. Но пока поезд осторожно прокладывал себе дорогу среди бесчисленных путей и стрелок сортировочной станции, я снова забрался в него — и снова был ссажен. Дело в том, что устраиваться приходилось снаружи, так как весь состав состоял из запертых и запломбированных вагонов.
   Ссаживая меня вторично, кондуктор прочитал мне наставление. Он сказал, что я рискую жизнью, это, мол, не обыкновенный товарный, — это такой лихой поезд, что только держись! Я сказал ему, что я и сам лихой, но это его не убедило. Он заявил, что не позволит мне совершить самоубийство, и пришлось слезть. В третий раз я сел, устроившись на буферах, но таких неудобных буферов, как на этом товарном, мне еще не случалось видеть, — я, конечно, имею в виду не те буфера, которые при движении поезда стукаются и трутся друг о друга, а так называемые буферные брусья — железные планки, отходящие от вагонной рамы над буферами. Путешествуя «на буферах», вы, в сущности, забираетесь на буферные брусья смежных вагонов, собственно же буфера остаются внизу под вашими ногами.
   Но те брусья, или планки, на которых я сейчас стоял, были отнюдь не похожи на удобные, основательные брусья, обычно встречавшиеся в то время на товарных вагонах. Эти были невозможно узкие, не более полутора дюйма в ширину, — даже половина моей подошвы на них не умещалась; к тому же и ухватиться было не за что. Правда, по обе стороны от меня находились стены вагонов, но это были абсолютно ровные отвесные стены — попробуйте за них держаться! Единственное, что я мог сделать, — это упереться ладонями. И это бы еще куда ни шло, будь у меня под ногами надежная опора.
   Как только товарный вышел из Филадельфии, он начал набирать скорость. И тут я понял, что разумел кондуктор, говоря о самоубийстве. Мы мчались все быстрее и быстрее. Это был сквозной поезд, он не делал остановок. На этом участке Пенсильванской линии бегут рядом четыре колеи, и нашему поезду, шедшему на восток, нечего было бояться встречных составов, следующих на запад, или экспрессов, торопящихся на восток. Путь был всецело в нашем распоряжении, и поезд, очевидно, этим пользовался. Я был в отчаянном положении. Только краешком ног держался я на узких брусьях, упираясь ладонями в совершенно гладкие, отвесные стены вагонов. При этом каждый вагон дергался на свой лад — вверх-вниз, вперед-назад. Видели вы циркового наездника, который носится по арене, стоя на двух лошадях? Примерно то же было и со мной, с той существенной разницей, что наездник держит в руках поводья, мне же не за что было держаться; он упирается всей подошвой, а я упирался краешком; он сгибает колени и корпус, и все тело его приобретает устойчивость арки, причем центр тяжести перемещается вниз, а мне приходилось стоять стоймя, не сгибая колен; он мчится лицом к движению, а я мчался боком; и, наконец, случись ему упасть, он разве что вываляется в опилках, тогда как я был бы раздавлен колесами.
   Да, доложу я вам, это и вправду был лихой товарный; он летел во весь опор, наполняя воздух гулом и скрежетом, молодецки огибая закругления, с громом проносясь по эстакадам, при этом один конец вагона подскакивал вверх, а другой проваливался вниз, один конец бросало вправо, а другой заносило влево, — и я только молил в душе, чтобы поезд остановился. Но он не останавливался. Ему и не полагалось останавливаться. И вот в первый раз за мои скитания по путям-дорогам — в первый и последний — я почувствовал, что с меня хватит. Кое-как перелез я с буферов на боковую лесенку. Это была адова работа, и, глядя на гладкие стены, я только диву давался, что за скряга их строил, — ни выступа, ни выемки, не за что ухватиться!
   Но тут паровоз свистнул, и я почувствовал, что поезд замедляет ход. Я знал, что остановки не предвидится, но готов был попытать счастья, если он хотя бы умерит свой аллюр. Железнодорожное полотно в этом месте делало дугу, взлетало на мост, перекинутый через канал, и врывалось в город Бристоль. Эти обстоятельства и вызвали замедление. Я прилип к лесенке и ждал. Я понятия не имел, что мы подъезжаем к Бристолю. Я понятия не имел, чем вызвано замедление. Я знал одно: хватит с меня этой езды! В темноте я тщетно напрягал глаза, ища какого-нибудь перекрестка. Мой вагон был в хвосте, — не успел он въехать в город, как паровоз миновал станцию и я почувствовал, что поезд прибавляет ходу.
   Но вот и улица. В темноте не скажешь, широкая ли и что там, на другой стороне. А между тем я знал: для того, чтобы спрыгнуть и не упасть, чем шире она, тем лучше. Я спрыгнул, пока вагон был еще на этой стороне. Легко сказать — «спрыгнул»! На деле это означало следующее. Прежде всего, стоя на лесенке, я выбросился всем телом насколько возможно вперед по ходу поезда, чтоб было куда, соскакивая, отклониться назад, потом изо всех сил высунулся наружу и стал откидываться все больше и больше назад, — и из этого положения прыгнул, словно собираясь треснуться затылком. Все это должно было ослабить инерцию, которую движение поезда сообщило моему телу. Когда ноги мои коснулись земли, тело полулежало в воздухе под углом в сорок пять градусов. Это означало, что я в известной степени преодолел инерцию, толкавшую меня вперед, — иначе, едва мои ноги стали бы на землю, я тут же клюнул бы носом. Вместо этого тело мое только приняло вертикальное положение и начало клониться вперед. Дело в том, что корпус мой еще сохранял инерцию движения, в то время как ноги, коснувшись земли, полностью ее утратили. И вот эту-то утраченную инерцию мне и надо было наверстать, заставляя ноги со всей возможной быстротой бежать, чтобы они поспевали за устремленным вперед туловищем. В результате они стали отбивать резкую и быструю дробь через всю улицу. Я не мог позволить им остановиться. Если бы они остановились, я ткнулся бы носом в мостовую. Главное было не дать им остановиться.