Страница:
– Я серьезно болен, – услышал он в ответ. – Вы-дело другое. У вас есть здоровье и многое, ради чего стоит жить, и надо покрепче привязать вас к жизни. Вот вы удивляетесь, почему я социалист. Сейчас объясню. Потому что социализм неизбежен; потому что современный строй прогнил, вопиюще противоречит здравому смыслу и обречен; потому что времена вашей сильной личности прошли. Рабы ее не потерпят. Их слишком много, и волей-неволей они повергнут наземь так называемую сильную личность еще прежде, чем она окажется на коне. Никуда от них не денешься, и придется вам глотать их рабскую мораль. Признаюсь, радости мало. Но все уже началось, и придется ее заглотать. Да и все равно вы с вашим ницшеанством старомодны. Прошлое есть прошлое, и тот, кто утверждает, будто история повторяется, лжет. Конечно, я не люблю толпу, но что мне остается, бедняге? Сильной личности не дождешься, и я предпочту все. что угодно, лишь бы всем не заправляли нынешние трусливые свиньи. Ну ладно, идемте. Я уже порядком нагрузился и, если посижу здесь еще немного, напьюсь вдрызг. А вам известно, что сказал доктор… К черту доктора! Он у меня еще останется в дураках.
Был воскресный вечер, и в маленький зал до отказа набились оклендские социалисты, почти сплошь рабочие. Оратор, умный еврей, вызвал у Мартина восхищение и неприязнь. Он был сутулый, узкоплечий, с впалой грудью. Сразу видно: истинное дитя трущоб, и Мартину ясно представилась вековая борьба слабых, жалких рабов против горстки властителей, которые правили и будут править ими до конца времен. Этот тщедушный человек показался Мартину символом. Вот олицетворение всех слабых и незадачливых, тех, кто, согласно закону биологии, гибли на задворках жизни. Они не приспособлены к жизни. Несмотря на их лукавую философию, несмотря на муравьиную склонность объединять свои усилия. Природа отвергает их, предпочитая личность исключительную. Из множества живых существ, которых она щедрой рукой бросает в мир, она отбирает только лучших. Ведь именно этим методом, подражая ей, люди выводят скаковых лошадей и первосортные огурцы. Без сомнения, иной творец мог бы для иной вселенной изобрести метод получше; но обитатели нашей вселенной должны приспосабливаться к ее миропорядку. Разумеется, погибая, они еще пробуют извернуться, как изворачиваются социалисты, как вот сейчас изворачиваются оратор на трибуне и обливающаяся потом толпа, когда они тут все вместе пытаются изобрести новый способ как-то смягчить тяготы жизни и перехитрить свою вселенную.
Так думал Мартин, и так он и сказал, когда Бриссенден подбил его выступить и задать всем жару. Он повиновался и, как было здесь принято, взошел на трибуну и обратился к председателю. Он начал негромко, запинаясь, на ходу формулируя мысли, которые закипели в нем, пока говорил тот еврей. На таких собраниях каждому оратору отводили пять кинут; но вот время истекло, а Мартин только еще разошелся и ударил по взглядам социалистов разве что из половины своих орудий. Он заинтересовал слушателей, и они криками потребовали, чтобы председатель продлил Мартину время. Они увидели в нем достойного противника и ловили каждое его слово. Горячо, убежденно, без обиняков, нападал он на рабов, на их мораль и тактику и ничуть не скрывал от слушателей, что они и есть те самые рабы. Он цитировал Спенсера и Мальтуса и утверждал, что все в мире развивается по законам биологии.
– Итак, – наконец подвел он итог. – Государство, состоящее из рабов, выжить не может. Извечный закон эволюционного развития действителен и для общества. Как я уже показал, в борьбе за существование для сильного и его потомства естественней выжить, а слабого и его потомство сокрушают, и для них естественней погибнуть. В результате сильный и его потомство выживают, и пока существует борьба, сила каждого поколения возрастает. Это и есть развитие. Но вы, рабы, – согласен, быть рабами участь незавидная, – но вы, рабы, мечтаете об обществе, где закон развития будет отменен, где не будут гибнуть слабые и неприспособленные, где каждый неприспособленный получит вволю еды, где все переженятся и у всех будет потомство – у слабых так же, как у сильных. А что получится? Сила и жизнестойкость не будут возрастать от поколения к поколению. Наоборот, будут снижаться. Вот вам возмездие за вашу рабскую философию. Ваше общество рабов, построенное рабами и для рабов, неизбежно станет слабеть и рассыплется в прах – по мере того как будут слабеть и вырождаться члены этого общества. Не забывайте, я утверждаю принципы биологии, а не сентиментальной этики. Государство рабов не может выжить…
– А как же Соединенные Штаты?.. – крикнул кто-то с места.
– И в самом деле, как же Соединенные Штаты?-отозвался Мартин. – Тринадцать колоний сбросили своих правителей и образовали так называемую республику. Рабы стали сами себе хозяева. Никто не правил ими сильной рукой. Но жить безо всяких правителей невозможно, и появились правители новой породы – крупных, мужественных, благородных людей сменили хитрые пауки-торгаши и ростовщики. И они опять вас поработили, но не открыто, по праву сильного с оружием в руках, как сделали бы истинно благородные люди, а исподтишка, при помощи паучьих ухищрений, лести, пресмыкательства и лжи. Они купили ваших рабские судей, развратили ваших рабских законников и обрекли ваших сыновей и дочерей на ужасы, пострашней рабского труда на плантациях. Два миллиона ваших детей непосильно трудятся сегодня в Соединенных Штатах, в этой олигархии торговцев. У вас, десяти миллионов рабов, нет сносной крыши над головой, и живете вы впроголодь.
Так вот. Я показал вам, что общество рабов не может выжить, потому что по самой природе своей это общество опровергает закон развития. Стоит создать общество рабов, и оно начинает вырождаться. Легко вам на словах опровергать всеобщий закон развития, ну, а где он, новый закон развития, который послужит вам опорой? Сформулируйте его. Он уже сформулирован? Тогда объявите его во всеуслышание.
Под взрыв криков Мартин прошел к своему месту. Человек двадцать вскочили на ноги и требовали, чтобы председатель предоставил им слово. Один за другим, поддерживаемые, одобрительными возгласами, они горячо, увлеченно, в азарте размахивая руками, отбивали нападение. Буйный был вечер, но то было интеллектуальное буйство-битва идей. Кое-кто отклонялся в сторону, но большинство ораторов прямо отвечали Мартину. Они ошеломляли его новым для него ходом мысли, и ему открывались, не новые законы биологии, а новое толкование старых законов. Спор слишком задевал их за живое, чтобы постоянно соблюдать вежливость, и председатель не раз яростно стучал, колотил по столу, призывая к порядку.
Случилось так, что в зале сидел молокосос-репортер, которого отрядили туда в день, небогатый событиями, и он исступленно жаждал сенсации. Журналист он был самый заурядный. Этакое легкомысленное и бойкое перо. Уследить за спором он по невежеству не мог. И сидел с приятным чувством своего неизмеримого превосходства над этими одержимыми болтунами из рабочего класса. Вдобавок он питал величайшее уважение ко всем, кто занимает высокие посты и определяет политику государств и газет. А еще у него была мечта – достичь того свойственного идеальному репортеру совершенства, при котором из ничего можно сделать нечто, и даже весьма шумное нечто.
О чем тут спорили, он так и не понял. Да и на что ему было понимать. В таких словах, как «революция», он обрел ключ. Как палеонтолог способен воссоздать весь скелет по одной выкопанной кости, так и он готов был воссоздать всю речь по одному слову «революция». Он сделал это той же ночью, и сделал недурно; а поскольку больше, всего шуму поднялось от выступления Мартина, молокосос-репортер всю сочиненную им речь приписал ему, сделал его главным заправилой всего действа, преобразив его реакционный индивидуализм в самую что ни на есть зажигательную речь социалиста, «красного». Сей молокосос был еще и художественной натурой – широкими мазками он наложил местный колорит – ораторствуют длинноволосые, с горящими глазами истерики и выродки, голоса дрожат от страсти, вскидываются сжатые кулаки, и все это на фоне ругани, воплей, хриплого рычания разъяренных людей.
Глава 39
Глава 40
Был воскресный вечер, и в маленький зал до отказа набились оклендские социалисты, почти сплошь рабочие. Оратор, умный еврей, вызвал у Мартина восхищение и неприязнь. Он был сутулый, узкоплечий, с впалой грудью. Сразу видно: истинное дитя трущоб, и Мартину ясно представилась вековая борьба слабых, жалких рабов против горстки властителей, которые правили и будут править ими до конца времен. Этот тщедушный человек показался Мартину символом. Вот олицетворение всех слабых и незадачливых, тех, кто, согласно закону биологии, гибли на задворках жизни. Они не приспособлены к жизни. Несмотря на их лукавую философию, несмотря на муравьиную склонность объединять свои усилия. Природа отвергает их, предпочитая личность исключительную. Из множества живых существ, которых она щедрой рукой бросает в мир, она отбирает только лучших. Ведь именно этим методом, подражая ей, люди выводят скаковых лошадей и первосортные огурцы. Без сомнения, иной творец мог бы для иной вселенной изобрести метод получше; но обитатели нашей вселенной должны приспосабливаться к ее миропорядку. Разумеется, погибая, они еще пробуют извернуться, как изворачиваются социалисты, как вот сейчас изворачиваются оратор на трибуне и обливающаяся потом толпа, когда они тут все вместе пытаются изобрести новый способ как-то смягчить тяготы жизни и перехитрить свою вселенную.
Так думал Мартин, и так он и сказал, когда Бриссенден подбил его выступить и задать всем жару. Он повиновался и, как было здесь принято, взошел на трибуну и обратился к председателю. Он начал негромко, запинаясь, на ходу формулируя мысли, которые закипели в нем, пока говорил тот еврей. На таких собраниях каждому оратору отводили пять кинут; но вот время истекло, а Мартин только еще разошелся и ударил по взглядам социалистов разве что из половины своих орудий. Он заинтересовал слушателей, и они криками потребовали, чтобы председатель продлил Мартину время. Они увидели в нем достойного противника и ловили каждое его слово. Горячо, убежденно, без обиняков, нападал он на рабов, на их мораль и тактику и ничуть не скрывал от слушателей, что они и есть те самые рабы. Он цитировал Спенсера и Мальтуса и утверждал, что все в мире развивается по законам биологии.
– Итак, – наконец подвел он итог. – Государство, состоящее из рабов, выжить не может. Извечный закон эволюционного развития действителен и для общества. Как я уже показал, в борьбе за существование для сильного и его потомства естественней выжить, а слабого и его потомство сокрушают, и для них естественней погибнуть. В результате сильный и его потомство выживают, и пока существует борьба, сила каждого поколения возрастает. Это и есть развитие. Но вы, рабы, – согласен, быть рабами участь незавидная, – но вы, рабы, мечтаете об обществе, где закон развития будет отменен, где не будут гибнуть слабые и неприспособленные, где каждый неприспособленный получит вволю еды, где все переженятся и у всех будет потомство – у слабых так же, как у сильных. А что получится? Сила и жизнестойкость не будут возрастать от поколения к поколению. Наоборот, будут снижаться. Вот вам возмездие за вашу рабскую философию. Ваше общество рабов, построенное рабами и для рабов, неизбежно станет слабеть и рассыплется в прах – по мере того как будут слабеть и вырождаться члены этого общества. Не забывайте, я утверждаю принципы биологии, а не сентиментальной этики. Государство рабов не может выжить…
– А как же Соединенные Штаты?.. – крикнул кто-то с места.
– И в самом деле, как же Соединенные Штаты?-отозвался Мартин. – Тринадцать колоний сбросили своих правителей и образовали так называемую республику. Рабы стали сами себе хозяева. Никто не правил ими сильной рукой. Но жить безо всяких правителей невозможно, и появились правители новой породы – крупных, мужественных, благородных людей сменили хитрые пауки-торгаши и ростовщики. И они опять вас поработили, но не открыто, по праву сильного с оружием в руках, как сделали бы истинно благородные люди, а исподтишка, при помощи паучьих ухищрений, лести, пресмыкательства и лжи. Они купили ваших рабские судей, развратили ваших рабских законников и обрекли ваших сыновей и дочерей на ужасы, пострашней рабского труда на плантациях. Два миллиона ваших детей непосильно трудятся сегодня в Соединенных Штатах, в этой олигархии торговцев. У вас, десяти миллионов рабов, нет сносной крыши над головой, и живете вы впроголодь.
Так вот. Я показал вам, что общество рабов не может выжить, потому что по самой природе своей это общество опровергает закон развития. Стоит создать общество рабов, и оно начинает вырождаться. Легко вам на словах опровергать всеобщий закон развития, ну, а где он, новый закон развития, который послужит вам опорой? Сформулируйте его. Он уже сформулирован? Тогда объявите его во всеуслышание.
Под взрыв криков Мартин прошел к своему месту. Человек двадцать вскочили на ноги и требовали, чтобы председатель предоставил им слово. Один за другим, поддерживаемые, одобрительными возгласами, они горячо, увлеченно, в азарте размахивая руками, отбивали нападение. Буйный был вечер, но то было интеллектуальное буйство-битва идей. Кое-кто отклонялся в сторону, но большинство ораторов прямо отвечали Мартину. Они ошеломляли его новым для него ходом мысли, и ему открывались, не новые законы биологии, а новое толкование старых законов. Спор слишком задевал их за живое, чтобы постоянно соблюдать вежливость, и председатель не раз яростно стучал, колотил по столу, призывая к порядку.
Случилось так, что в зале сидел молокосос-репортер, которого отрядили туда в день, небогатый событиями, и он исступленно жаждал сенсации. Журналист он был самый заурядный. Этакое легкомысленное и бойкое перо. Уследить за спором он по невежеству не мог. И сидел с приятным чувством своего неизмеримого превосходства над этими одержимыми болтунами из рабочего класса. Вдобавок он питал величайшее уважение ко всем, кто занимает высокие посты и определяет политику государств и газет. А еще у него была мечта – достичь того свойственного идеальному репортеру совершенства, при котором из ничего можно сделать нечто, и даже весьма шумное нечто.
О чем тут спорили, он так и не понял. Да и на что ему было понимать. В таких словах, как «революция», он обрел ключ. Как палеонтолог способен воссоздать весь скелет по одной выкопанной кости, так и он готов был воссоздать всю речь по одному слову «революция». Он сделал это той же ночью, и сделал недурно; а поскольку больше, всего шуму поднялось от выступления Мартина, молокосос-репортер всю сочиненную им речь приписал ему, сделал его главным заправилой всего действа, преобразив его реакционный индивидуализм в самую что ни на есть зажигательную речь социалиста, «красного». Сей молокосос был еще и художественной натурой – широкими мазками он наложил местный колорит – ораторствуют длинноволосые, с горящими глазами истерики и выродки, голоса дрожат от страсти, вскидываются сжатые кулаки, и все это на фоне ругани, воплей, хриплого рычания разъяренных людей.
Глава 39
Назавтра Мартин за кофе читал в своей комнатушке утреннюю газету. Впервые увидел он свое имя в газетном заголовке, да еще на первой странице, и с удивлением узнал, что он-известнейший вождь оклендских социалистов. Он пробежал пылкую речь, которую сфабриковал для него репортер, поначалу возмутился, а под конец со смехом отбросил газету.
– Он настрочил это либо спьяну, либо по злому умыслу, – сказал Мартин попозже днем, сидя на кровати, когда Бриссенден пришел и тяжело опустился на единственный стул.
– Не все ли вам равно? – спросил Бриссенден. – Вам же не нужно одобрение гнусных буржуа, которые читают эту газету. Мартин ответил не сразу.
– Нет, что до их одобрения, оно ничуть меня не волнует,
– сказал он, – я ничуть его не ищу. Но тут есть другая сторона: скорее всего эта история несколько осложнит мои отношения с семьей Руфи. Ее отец всегда утверждает, что я социалист, и это дурацкое вранье окончательно его убедит в своей правоте. Не скажу, чтобы меня волновало его мнение… а, да какая разница? Я хочу вам прочесть то, что написал сегодня. Это, разумеется, «Запоздавший», я уже дошел почти до середины.
Он читал вслух, и вдруг Мария распахнула дверь и впустила в комнату молодого человека в чистеньком костюмчике – тот быстро огляделся, явно заметил керосинку и кухню в углу и лишь потом перевел Взгляд на Мартина.
– Присаживайтесь, – сказал Бриссенден.
Мартин подвинулся; освобождая посетителю место, и ждал объяснения – зачем он пожаловал. – Вчера вечером я слушал вашу речь, мистер Иден, и пришел взять у вас интервью, – начал тот. Бриссенден рассмеялся.
– Собрат-социалист? – спросил репортер, окинув Бриссендена быстрым взглядом: бледный, тощий, почти уже мертвец-неоценимая находка для газетной сенсации.
– И это он написал тот отчет, – негромко, сказал Мартин. – Да он же совсем мальчишка!
– Почему вы не взгреете его? – спросил Бриссенден. – Вернули бы мне на пять минут мои легкие, тысячу долларов не пожалел бы.
Молокосос был несколько озадачен этим разговором о нем при нем и все же как будто его здесь нет. Но ведь за блестящее описание собрания социалистов его похвалили и отрядили взять интервью у Мартина Идена, вождя организованной угрозы обществу.
– Вы не против, если мы вас сфотографируем, мистер Иден? – спросил он. – На улице ждет наш редакционный фотограф, и он говорит, лучше сфотографировать вас прямо сразу; пока не село солнце. А после можно будет взять интервью.
– Фотограф, – раздумчиво произнес Бриссенден. – Взгрейте его, Мартин, взгрейте!
– Наверно, я старею, – был ответ. – Надо бы взгреть, да что-то неохота. Не стоит того.
– Ради его матери, – убеждал Бриссенден.
– Об этом стоит подумать, – ответил Мартия. – Но нет, вряд ли стоит тратить на него порох. Понимаете, взгреть парня-для этого нужен порох. Да и какой смысл?
– Верно… ясное дело, – весело объявил молокосос, а сам уже с опаской поглядывал на дверь.
– Но там сплошная неправда, ни слова правды не написал, – продолжал Мартин, обращаясь к Бриссендену.
– Понимаете, это же общий очерк, – отважился вставить репортер, – и потом, такой очерк прекрасная реклама. Вот что важно. Это вам на пользу.
– Прекрасная реклама, Мартин, дружище, – внушительно повторил Бриссенден.
– И мне на пользу… подумать только!-подбавил Мартин.
– Одну минутку… где вы родились, мистер Иден? – спросил молокосос, выразив на лице усиленное внимание.
– Он не делает заметок, – сказал Бриссенден. – Он все помнит.
– Я обхожусь без заметок, – молокосос старался не выдать тревоги. – Умелый репортер не нуждается в заметках.
– Он обошелся без заметок… для вчерашнего отчета. – Но Бриссенден отнюдь не исповедовал квиетизм и вдруг резко переменил позицию. – Если вы не взгреете его, Мартин, так взгрею я, даже если сразу после этого упаду замертво.
– Может быть, просто его отшлепаем? – спросил Мартин.
Бриссенден обдумал его предложение и кивнул. Миг – и Мартин уже сидел на краю кровати, а юный репортер лежал лицом вниз у него на коленях.
– Смотри не кусайся, – предостерег Мартин, – не то придется заехать в морду, обидно будет, вон ты какой красавчик.
Поднятая рука Мартина опустилась – и пошло, и пошло, вверх, вниз, быстро, размеренно. Молокосос вырывался, ругался, извивался, но кусаться не смел. Бриссенден пресерьезно на это взирал, но в какую-то минуту увлекся и, сжимая бутылку виски, взмолился:
– Ну-ка, я разок попробую.
– Жалко, рука устала, – сказал наконец Мартин и отступился. – Совсем онемела.
Он приподнял молокососа и водрузил на кровать.
– Погодите, я упрячу вас за решетку, – огрызнулся мальчишка, по багровым щекам текли слезы злой обиды. – Вы еще поплатитесь. Я вам покажу.
– Ну и ну! – заметил Мартин. – Он даже не понимает, что ступил на скользкую дорожку. Возвести поклеп на ближнего своего непорядочно, недостойно, не по-мужски, а он такое натворил и не понимает:
– Он пришел к нам, чтобы его вразумили, – вставил Бриссенден.
– Да, пришел ко мне, а сперва оклеветал меня я напакостил мне. Теперь бакалейщик наверняка откажет мне в кредите. И, что самое скверное, несчастный мальчишка не сойдет с этой дорожки, покуда не выродится в первоклассного газетчика и первоклассного негодяя.
– Но еще не все потеряно, – промолвил Бриссенден. – Как знать, может, вы окажетесь скромным орудием его спасения. Почему вы не даете мне двинуть ему хоть разок. Я бы тоже рад приложить руку к его спасению.
– Я в-в-в-вас засажу, о-об-боих васажу, с-с-ско-ты, – рыдала заблудшая душа.
– Нет, слишком у него красивенький да слабовольный ротик, – скорбно покачал головой Мартин. – Боюсь, понапрасну я натрудил руку. Этого молодого человека не исправишь. В конечном счете он станет весьма знаменитым преуспевающим газетчиком. У него нет совести. Уже одно это приведет его к славе.
При таких словах молокосос ступил на порог, до последней минуты трепеща, что Бриссенден запустит в него бутылкой, которую еще сжимал в руках.
Назавтра из утренней газеты Мартин узнал о себе еще немало нового. «Мы заклятые враги общества, – оказывается, сказал он во, время интервью. – Нет, мы не анархисты, мы социалисты». Репортер заметил ему, что между двумя течениями разница как будто невелика, и Мартин в знак согласия молча пожал плечами. Лицо у него, оказывается, резко асимметричное, описаны и другие признаки вырождения. Особенно бросаются в глаза руки типичного убийцы и свирепый блеск налитых кровью глаз.
Мартин узнал также, что по вечерам он выступает перед рабочими в Муниципальном парке и что среди анархистов и социалистов, которые там будоражат умы, он привлекает больше всего народу и произносит самые революционные речи. Молокосос живо описал жалкую комнатушку Мартина с керосинкой к единственным стулом и его приятеля, жуткого бродягу, который, выглядит так, будто он только что вышел из одиночной камеры после двадцати лет заточения в крепости.
Молокосос не терял времени даром. Где он только не побывал, немало разнюхал о родных Мартина и сфотографировал лавку Хиггинботема, а перед ней-хозяина, Бернарда Хиггинботема собственной персоной. Сей джентльмен был изображен как рассудительный, исполненный достоинства коммерсант, которого глубоко возмущают социалистические взгляды шурина, а сам шурин, по его определению, бездельник и лодырь, не желает устраиваться на работу, когда ему предлагают, и наверняка угодит за решетку. Было взято интервью и у Германа Шмидта, мужа Мэриан. Он назвал Мартина паршивой овцой их семейства и решительно отрекся от него. «Он пытался тянуть с меня денежки, но я живо его отвадил, – сказал Шмидт репортеру. – Знает, бездельник, что у нас ему не поживиться. От человека, который не хочет работать, хорошего не жди, можете мне поверить».
На этот раз Мартин не на шутку обозлился. Бриссендена все это только забавляло, но его уговоры не утешали Мартина, который понимал, что предстоит трудное объяснение с Руфью. Ну, а ее папаша, несомненно, в восторге и уж постарается извлечь из случившегося все, что можно, чтобы расстроить помолвку. Как постарался мистер Морз, Мартину пришлось узнать очень скоро. Послеобеденная почта принесла письмо от Руфи. Предчувствуя беду, Мартин вскрыл письмо и прочел тут же, возле двери, едва получив. Читая, он машинально полез в карман за табаком и бумагой, как бывало, пока он не бросил курить. Он не сознавал, что карман пуст, не сознавал даже, чего ищет.
Письмо было очень спокойное. Никаких следов гнева. Но в каждой строчке, с начала и до конца, чувствовалось, что Руфь оскорблена и разочарована. Он обманул ее ожидания. Она надеялась, что он одолеет свою ребяческую необузданность, сумеет оценить ее любовь к нему и научится жить, как подобает серьезному и порядочному человеку. А теперь ее родители решительно потребовали, чтобы она порвала с ним. Она не может не признать, что у родителей есть для этого все основания. Они с Мартином не пара и не могут быть счастливы друг с другом. Все это было ошибкой с самого начала. Лишь об одном пожалела она в письме, и это больно задело Мартина. «Если бы только Вы поступили на службу и попробовали себя на каком-нибудь поприще, – писала она. – Но этого просто не могло быть. Слишком сумасбродной, беспорядочной была прежде вся Ваша жизнь. Я понимаю, это не Ваша вина. Вы могли поступать только в соответствии со своим характером и воспитанием. И потому не виню Вас, Мартин. Пожалуйста, помните об этом. Просто мы совершили ошибку. Мои родители были правы, мы не созданы друг для друга, и следует радоваться, что это выяснилось не слишком поздно… Не пытайтесь увидеться со мной, – писала под конец Руфь. – Встреча была бы трудна и для нас обоих, и для мамы. Я чувствую, что и так доставила ей слишком много мучений и тревоги. Мне понадобится, много времени, чтобы искупить свою вину».
Мартин внимательно, с начала до конца перечитал письмо и сел писать ответ. Он коротко пересказал свое выступление на собрании социалистов и подчеркнул, что оно было прямой противоположностью речам, которые приписала ему газета. А конец письма был страстной мольбой влюбленного, взывающего к любимой. «Прошу тебя, ответь, – писал он, – .и напиши лишь об одном. Ты меня любишь? Только на этот единственный вопрос я жду ответа».
Но ни завтра, ни через день ответа не было. «Запоздавший» лежал нетронутый на столе, а под столом с каждым днем росла гора возвращенных рукописей. Впервые богатырский сон Мартина нарушила бессонница, и долгими ночами он без сна ворочался с боку на бок. Трижды звонил он у двери Морзов, и служанка, открывавшая дверь, трижды не впускала его. Бриссенден лежал больной у себя в гостинице, не в силах выйти, и хотя Мартин часто навещал его, но не хотел беспокоить своими неприятностями.
А неприятностей было хоть отбавляй. Последствий выходки молокососа-репортера оказалось еще больше, чем предвидел Мартин. Бакалейщик-португалец отказал ему в кредите, а зеленщик, который был чистокровным янки и гордился этим, назвал его предателем родины и вовсе отказался иметь с ним дело– патриотизм его так разыгрался, что он перечеркнул счет Мартина, пусть предатель и не пытается отдать ему долг. Подобные же настроения чувствовались и в пересудах соседей, их возмущение разгоралось с каждым часом. Все отвернулись от предателя-социалиста. Несчастную Марию одолевали сомнения и страхи, но она по-прежнему была предана Мартину. Соседские ребятишки оправились от благоговейного трепета, который им внушил приехавший однажды к Мартину великолепный экипаж, и с безопасного расстояния обзывали его «лодырем» и «бродягой». Однако выводок Сильва решительно стоял за него, дал не один жестокий бой, защищая его честь, и, в придачу, ко всем Марииным волнениям и заботам, теперь дня не проходило без синяков и расквашенных носов.
Однажды на улице в Окленде Мартин повстречался с Гертрудой и узнал то, чего и следовало ждать:
Бернард Хиггинботем взбешен, заявил, что Мартин опозорил семью и чтоб его ноги не было у них в доме.
–Уехать бы тебе, Мартин!-взмолилась Гертруда. – Уезжай, подыщи где-нибудь работу, остепенись. А поутрясется все, забудется, тогда и воротишься.
Мартин покачал головой, но объяснять ничего не стал. Что тут объяснишь? Он был потрясен тем, какая пропасть непонимания разверзлась между ним и его родными. Никогда не перебраться ему через эту пропасть, не объяснить свою точку зрения, ницшеанскую точку зрения на социализм. Нет таких слов в его родном языке, да и в любом другом, языке, чтобы растолковать им его взгляды и поведение. По их понятиям, для него самое правильное найти постоянную работу. С этого они начинают и этим кончают. Таков их лексикон прописных истин. Найди место! Устройся на работу! Несчастные тупые рабы, думал он, слушая сестру. Неудивительно, что мир принадлежит сильным. Рабы помешаны на. своем рабстве. Для них работа – золотой идол, перед которым они падают ниц, которому поклоняются.
Гертруда предложила брату денег, и он опять покачал головой, хоть и знал, завтра не миновать идти к ростовщику.
– От Бернарда держись подальше, – предостерегла она. – Пройдет месяца три, поостынет он, тогда, глядишь, и возьмет тебя, если захочешь, возчиком, товар возить. А если во мне какая нужда, пошли за мной, я-то приду. Не забывай.
Шумно всхлипывая, она пошла прочь, и при виде этой грузной фигуры, этой неуклюжей походки жалость пронзила Мартина. Он глядел вслед сестре. и здание ницшеанского учения словно бы пошатнулось и закачалось. Отвлеченное понятие «класс рабов»-это ладно, но в применений, к собственным. родным такое определение не слишком подходит. И, однако, если есть на свете рабы, попираемые сильными, так сестра Гертруда-олицетворение раба. Этот парадокс заставил Мартина свирепо усмехнуться. Хорош ницшеанец, допустил, чтобы твои взгляды поколебались при первом же сердечном порыве, при первом же душевном волнении; это в тебе самом пробудилась мораль раба, – вот, по сути, что такое твоя жалость к сестре. Истинные аристократы духа выше щах рабов, это всего лишь мука и пот отверженных и слабых.
– Он настрочил это либо спьяну, либо по злому умыслу, – сказал Мартин попозже днем, сидя на кровати, когда Бриссенден пришел и тяжело опустился на единственный стул.
– Не все ли вам равно? – спросил Бриссенден. – Вам же не нужно одобрение гнусных буржуа, которые читают эту газету. Мартин ответил не сразу.
– Нет, что до их одобрения, оно ничуть меня не волнует,
– сказал он, – я ничуть его не ищу. Но тут есть другая сторона: скорее всего эта история несколько осложнит мои отношения с семьей Руфи. Ее отец всегда утверждает, что я социалист, и это дурацкое вранье окончательно его убедит в своей правоте. Не скажу, чтобы меня волновало его мнение… а, да какая разница? Я хочу вам прочесть то, что написал сегодня. Это, разумеется, «Запоздавший», я уже дошел почти до середины.
Он читал вслух, и вдруг Мария распахнула дверь и впустила в комнату молодого человека в чистеньком костюмчике – тот быстро огляделся, явно заметил керосинку и кухню в углу и лишь потом перевел Взгляд на Мартина.
– Присаживайтесь, – сказал Бриссенден.
Мартин подвинулся; освобождая посетителю место, и ждал объяснения – зачем он пожаловал. – Вчера вечером я слушал вашу речь, мистер Иден, и пришел взять у вас интервью, – начал тот. Бриссенден рассмеялся.
– Собрат-социалист? – спросил репортер, окинув Бриссендена быстрым взглядом: бледный, тощий, почти уже мертвец-неоценимая находка для газетной сенсации.
– И это он написал тот отчет, – негромко, сказал Мартин. – Да он же совсем мальчишка!
– Почему вы не взгреете его? – спросил Бриссенден. – Вернули бы мне на пять минут мои легкие, тысячу долларов не пожалел бы.
Молокосос был несколько озадачен этим разговором о нем при нем и все же как будто его здесь нет. Но ведь за блестящее описание собрания социалистов его похвалили и отрядили взять интервью у Мартина Идена, вождя организованной угрозы обществу.
– Вы не против, если мы вас сфотографируем, мистер Иден? – спросил он. – На улице ждет наш редакционный фотограф, и он говорит, лучше сфотографировать вас прямо сразу; пока не село солнце. А после можно будет взять интервью.
– Фотограф, – раздумчиво произнес Бриссенден. – Взгрейте его, Мартин, взгрейте!
– Наверно, я старею, – был ответ. – Надо бы взгреть, да что-то неохота. Не стоит того.
– Ради его матери, – убеждал Бриссенден.
– Об этом стоит подумать, – ответил Мартия. – Но нет, вряд ли стоит тратить на него порох. Понимаете, взгреть парня-для этого нужен порох. Да и какой смысл?
– Верно… ясное дело, – весело объявил молокосос, а сам уже с опаской поглядывал на дверь.
– Но там сплошная неправда, ни слова правды не написал, – продолжал Мартин, обращаясь к Бриссендену.
– Понимаете, это же общий очерк, – отважился вставить репортер, – и потом, такой очерк прекрасная реклама. Вот что важно. Это вам на пользу.
– Прекрасная реклама, Мартин, дружище, – внушительно повторил Бриссенден.
– И мне на пользу… подумать только!-подбавил Мартин.
– Одну минутку… где вы родились, мистер Иден? – спросил молокосос, выразив на лице усиленное внимание.
– Он не делает заметок, – сказал Бриссенден. – Он все помнит.
– Я обхожусь без заметок, – молокосос старался не выдать тревоги. – Умелый репортер не нуждается в заметках.
– Он обошелся без заметок… для вчерашнего отчета. – Но Бриссенден отнюдь не исповедовал квиетизм и вдруг резко переменил позицию. – Если вы не взгреете его, Мартин, так взгрею я, даже если сразу после этого упаду замертво.
– Может быть, просто его отшлепаем? – спросил Мартин.
Бриссенден обдумал его предложение и кивнул. Миг – и Мартин уже сидел на краю кровати, а юный репортер лежал лицом вниз у него на коленях.
– Смотри не кусайся, – предостерег Мартин, – не то придется заехать в морду, обидно будет, вон ты какой красавчик.
Поднятая рука Мартина опустилась – и пошло, и пошло, вверх, вниз, быстро, размеренно. Молокосос вырывался, ругался, извивался, но кусаться не смел. Бриссенден пресерьезно на это взирал, но в какую-то минуту увлекся и, сжимая бутылку виски, взмолился:
– Ну-ка, я разок попробую.
– Жалко, рука устала, – сказал наконец Мартин и отступился. – Совсем онемела.
Он приподнял молокососа и водрузил на кровать.
– Погодите, я упрячу вас за решетку, – огрызнулся мальчишка, по багровым щекам текли слезы злой обиды. – Вы еще поплатитесь. Я вам покажу.
– Ну и ну! – заметил Мартин. – Он даже не понимает, что ступил на скользкую дорожку. Возвести поклеп на ближнего своего непорядочно, недостойно, не по-мужски, а он такое натворил и не понимает:
– Он пришел к нам, чтобы его вразумили, – вставил Бриссенден.
– Да, пришел ко мне, а сперва оклеветал меня я напакостил мне. Теперь бакалейщик наверняка откажет мне в кредите. И, что самое скверное, несчастный мальчишка не сойдет с этой дорожки, покуда не выродится в первоклассного газетчика и первоклассного негодяя.
– Но еще не все потеряно, – промолвил Бриссенден. – Как знать, может, вы окажетесь скромным орудием его спасения. Почему вы не даете мне двинуть ему хоть разок. Я бы тоже рад приложить руку к его спасению.
– Я в-в-в-вас засажу, о-об-боих васажу, с-с-ско-ты, – рыдала заблудшая душа.
– Нет, слишком у него красивенький да слабовольный ротик, – скорбно покачал головой Мартин. – Боюсь, понапрасну я натрудил руку. Этого молодого человека не исправишь. В конечном счете он станет весьма знаменитым преуспевающим газетчиком. У него нет совести. Уже одно это приведет его к славе.
При таких словах молокосос ступил на порог, до последней минуты трепеща, что Бриссенден запустит в него бутылкой, которую еще сжимал в руках.
Назавтра из утренней газеты Мартин узнал о себе еще немало нового. «Мы заклятые враги общества, – оказывается, сказал он во, время интервью. – Нет, мы не анархисты, мы социалисты». Репортер заметил ему, что между двумя течениями разница как будто невелика, и Мартин в знак согласия молча пожал плечами. Лицо у него, оказывается, резко асимметричное, описаны и другие признаки вырождения. Особенно бросаются в глаза руки типичного убийцы и свирепый блеск налитых кровью глаз.
Мартин узнал также, что по вечерам он выступает перед рабочими в Муниципальном парке и что среди анархистов и социалистов, которые там будоражат умы, он привлекает больше всего народу и произносит самые революционные речи. Молокосос живо описал жалкую комнатушку Мартина с керосинкой к единственным стулом и его приятеля, жуткого бродягу, который, выглядит так, будто он только что вышел из одиночной камеры после двадцати лет заточения в крепости.
Молокосос не терял времени даром. Где он только не побывал, немало разнюхал о родных Мартина и сфотографировал лавку Хиггинботема, а перед ней-хозяина, Бернарда Хиггинботема собственной персоной. Сей джентльмен был изображен как рассудительный, исполненный достоинства коммерсант, которого глубоко возмущают социалистические взгляды шурина, а сам шурин, по его определению, бездельник и лодырь, не желает устраиваться на работу, когда ему предлагают, и наверняка угодит за решетку. Было взято интервью и у Германа Шмидта, мужа Мэриан. Он назвал Мартина паршивой овцой их семейства и решительно отрекся от него. «Он пытался тянуть с меня денежки, но я живо его отвадил, – сказал Шмидт репортеру. – Знает, бездельник, что у нас ему не поживиться. От человека, который не хочет работать, хорошего не жди, можете мне поверить».
На этот раз Мартин не на шутку обозлился. Бриссендена все это только забавляло, но его уговоры не утешали Мартина, который понимал, что предстоит трудное объяснение с Руфью. Ну, а ее папаша, несомненно, в восторге и уж постарается извлечь из случившегося все, что можно, чтобы расстроить помолвку. Как постарался мистер Морз, Мартину пришлось узнать очень скоро. Послеобеденная почта принесла письмо от Руфи. Предчувствуя беду, Мартин вскрыл письмо и прочел тут же, возле двери, едва получив. Читая, он машинально полез в карман за табаком и бумагой, как бывало, пока он не бросил курить. Он не сознавал, что карман пуст, не сознавал даже, чего ищет.
Письмо было очень спокойное. Никаких следов гнева. Но в каждой строчке, с начала и до конца, чувствовалось, что Руфь оскорблена и разочарована. Он обманул ее ожидания. Она надеялась, что он одолеет свою ребяческую необузданность, сумеет оценить ее любовь к нему и научится жить, как подобает серьезному и порядочному человеку. А теперь ее родители решительно потребовали, чтобы она порвала с ним. Она не может не признать, что у родителей есть для этого все основания. Они с Мартином не пара и не могут быть счастливы друг с другом. Все это было ошибкой с самого начала. Лишь об одном пожалела она в письме, и это больно задело Мартина. «Если бы только Вы поступили на службу и попробовали себя на каком-нибудь поприще, – писала она. – Но этого просто не могло быть. Слишком сумасбродной, беспорядочной была прежде вся Ваша жизнь. Я понимаю, это не Ваша вина. Вы могли поступать только в соответствии со своим характером и воспитанием. И потому не виню Вас, Мартин. Пожалуйста, помните об этом. Просто мы совершили ошибку. Мои родители были правы, мы не созданы друг для друга, и следует радоваться, что это выяснилось не слишком поздно… Не пытайтесь увидеться со мной, – писала под конец Руфь. – Встреча была бы трудна и для нас обоих, и для мамы. Я чувствую, что и так доставила ей слишком много мучений и тревоги. Мне понадобится, много времени, чтобы искупить свою вину».
Мартин внимательно, с начала до конца перечитал письмо и сел писать ответ. Он коротко пересказал свое выступление на собрании социалистов и подчеркнул, что оно было прямой противоположностью речам, которые приписала ему газета. А конец письма был страстной мольбой влюбленного, взывающего к любимой. «Прошу тебя, ответь, – писал он, – .и напиши лишь об одном. Ты меня любишь? Только на этот единственный вопрос я жду ответа».
Но ни завтра, ни через день ответа не было. «Запоздавший» лежал нетронутый на столе, а под столом с каждым днем росла гора возвращенных рукописей. Впервые богатырский сон Мартина нарушила бессонница, и долгими ночами он без сна ворочался с боку на бок. Трижды звонил он у двери Морзов, и служанка, открывавшая дверь, трижды не впускала его. Бриссенден лежал больной у себя в гостинице, не в силах выйти, и хотя Мартин часто навещал его, но не хотел беспокоить своими неприятностями.
А неприятностей было хоть отбавляй. Последствий выходки молокососа-репортера оказалось еще больше, чем предвидел Мартин. Бакалейщик-португалец отказал ему в кредите, а зеленщик, который был чистокровным янки и гордился этим, назвал его предателем родины и вовсе отказался иметь с ним дело– патриотизм его так разыгрался, что он перечеркнул счет Мартина, пусть предатель и не пытается отдать ему долг. Подобные же настроения чувствовались и в пересудах соседей, их возмущение разгоралось с каждым часом. Все отвернулись от предателя-социалиста. Несчастную Марию одолевали сомнения и страхи, но она по-прежнему была предана Мартину. Соседские ребятишки оправились от благоговейного трепета, который им внушил приехавший однажды к Мартину великолепный экипаж, и с безопасного расстояния обзывали его «лодырем» и «бродягой». Однако выводок Сильва решительно стоял за него, дал не один жестокий бой, защищая его честь, и, в придачу, ко всем Марииным волнениям и заботам, теперь дня не проходило без синяков и расквашенных носов.
Однажды на улице в Окленде Мартин повстречался с Гертрудой и узнал то, чего и следовало ждать:
Бернард Хиггинботем взбешен, заявил, что Мартин опозорил семью и чтоб его ноги не было у них в доме.
–Уехать бы тебе, Мартин!-взмолилась Гертруда. – Уезжай, подыщи где-нибудь работу, остепенись. А поутрясется все, забудется, тогда и воротишься.
Мартин покачал головой, но объяснять ничего не стал. Что тут объяснишь? Он был потрясен тем, какая пропасть непонимания разверзлась между ним и его родными. Никогда не перебраться ему через эту пропасть, не объяснить свою точку зрения, ницшеанскую точку зрения на социализм. Нет таких слов в его родном языке, да и в любом другом, языке, чтобы растолковать им его взгляды и поведение. По их понятиям, для него самое правильное найти постоянную работу. С этого они начинают и этим кончают. Таков их лексикон прописных истин. Найди место! Устройся на работу! Несчастные тупые рабы, думал он, слушая сестру. Неудивительно, что мир принадлежит сильным. Рабы помешаны на. своем рабстве. Для них работа – золотой идол, перед которым они падают ниц, которому поклоняются.
Гертруда предложила брату денег, и он опять покачал головой, хоть и знал, завтра не миновать идти к ростовщику.
– От Бернарда держись подальше, – предостерегла она. – Пройдет месяца три, поостынет он, тогда, глядишь, и возьмет тебя, если захочешь, возчиком, товар возить. А если во мне какая нужда, пошли за мной, я-то приду. Не забывай.
Шумно всхлипывая, она пошла прочь, и при виде этой грузной фигуры, этой неуклюжей походки жалость пронзила Мартина. Он глядел вслед сестре. и здание ницшеанского учения словно бы пошатнулось и закачалось. Отвлеченное понятие «класс рабов»-это ладно, но в применений, к собственным. родным такое определение не слишком подходит. И, однако, если есть на свете рабы, попираемые сильными, так сестра Гертруда-олицетворение раба. Этот парадокс заставил Мартина свирепо усмехнуться. Хорош ницшеанец, допустил, чтобы твои взгляды поколебались при первом же сердечном порыве, при первом же душевном волнении; это в тебе самом пробудилась мораль раба, – вот, по сути, что такое твоя жалость к сестре. Истинные аристократы духа выше щах рабов, это всего лишь мука и пот отверженных и слабых.
Глава 40
«Запоздавший» по-прежнему лежал забытый на столе. Все рукописи, которые Мартин разослал по журналам, вернулись и лежали под столом. Только одну он отправлял снова и снова – «Эфемериду» Бриссендена. Велосипед и черный костюм опять были в закладе, и агентство проката пишущих машинок вновь беспокоилось из-за арендной платы. Но все это больше не волновало Мартина. Он пытался заново обрести в этом мире почву под ногами, а до тех пор ничего он не станет предпринимать.
Через несколько недель случилось то, на что он надеялся. Он встретил на улице Руфь. Правда, ее сопровождал брат, Норман, и они хотели пройти мимо – и Норман сделал Мартину знак не подходить.
– Если вы станете навязываться сестре, я позову полицейского, – пригрозил он, – Она не желает с вами разговаривать, и ваша настойчивость оскорбительна.
–Не мешайте, не то придется позвать полицейского, но тогда ваше имя попадет в газеты, – угрюмо ответил Мартин. – А теперь прочь с дороги, и если хотите, зовите полицейского. Я намерен поговорить с Руфью.
– Я хочу услышать это из твоих уст, – сказал Мартин.
Ее кинуло в дрожь, она побледнела, но взяла себя в руки и выжидающе посмотрела на Мартина.
– В письме я задал тебе вопрос, – напомнил он. Норман, нетерпеливо дернулся, но быстрый взгляд Мартина обуздал его.
Руфь покачала головой.
– Ты поступаешь так по своей воле? – требовательно спросил он.
– Да. По своей воле. – Она говорила негромко, твердо, обдуманно. – Вы меня опозорили, я стыжусь встречаться со знакомыми. Я знаю, все обо мне сплетничают. Больше мне нечего вам сказать. Из-за вас я несчастлива, и я не хочу больше вас видеть.
– Знакомые! Сплетни! Газетные враки! Да разве все это сильнее любви? Я понимаю одно: значит, ты никогда меня не любила.
Бледное лицо Руфи вспыхнуло.
– После всего, что было?-слабым голосом воскликнула она. – Мартин, вы сами не понимаете, что говорите. Я не фабричная работница.
– Вы же видите, она не желает иметь с вами ничего общего, – выпалил Норман и повел Руфь прочь.
Мартин шагнул в сторону и дал им пройти, бессознательно сунул руку в пустой карман в поисках табака и бумаги для курева.
До Северного Окленда дорога не близкая, и Мартин понял, что она осталась позади, лишь когда поднялся по ступенькам и очутился у себя. Оказалось, он сидит на краю кровати и озирается, словно лунатик, которого разбудили. Увидел на столе рукопись «Запоздавшего», придвинул стул, потянулся за пером. В нем слишком сильно было стремление к законченности. А тут перед ним нечто незавершенное. Он все медлил с этим, пока не завершил другое дело. Теперь с ним покончено и можно всецело отдаться вот этой работе, пока не доведешь ее до конца. Что будет потом, Мартин не знал. Знал только, что в жизни его наступил перелом. Какой-то период подошел к концу, и он устранял недоделки, как свойственно рабочему человеку. Будущее сейчас ему не любопытно. Он и без того очень скоро узнает, что там ему припасено. Так ли, эдак, не имеет значения. Казалось, ничто сейчас не имеет значения.
Через несколько недель случилось то, на что он надеялся. Он встретил на улице Руфь. Правда, ее сопровождал брат, Норман, и они хотели пройти мимо – и Норман сделал Мартину знак не подходить.
– Если вы станете навязываться сестре, я позову полицейского, – пригрозил он, – Она не желает с вами разговаривать, и ваша настойчивость оскорбительна.
–Не мешайте, не то придется позвать полицейского, но тогда ваше имя попадет в газеты, – угрюмо ответил Мартин. – А теперь прочь с дороги, и если хотите, зовите полицейского. Я намерен поговорить с Руфью.
– Я хочу услышать это из твоих уст, – сказал Мартин.
Ее кинуло в дрожь, она побледнела, но взяла себя в руки и выжидающе посмотрела на Мартина.
– В письме я задал тебе вопрос, – напомнил он. Норман, нетерпеливо дернулся, но быстрый взгляд Мартина обуздал его.
Руфь покачала головой.
– Ты поступаешь так по своей воле? – требовательно спросил он.
– Да. По своей воле. – Она говорила негромко, твердо, обдуманно. – Вы меня опозорили, я стыжусь встречаться со знакомыми. Я знаю, все обо мне сплетничают. Больше мне нечего вам сказать. Из-за вас я несчастлива, и я не хочу больше вас видеть.
– Знакомые! Сплетни! Газетные враки! Да разве все это сильнее любви? Я понимаю одно: значит, ты никогда меня не любила.
Бледное лицо Руфи вспыхнуло.
– После всего, что было?-слабым голосом воскликнула она. – Мартин, вы сами не понимаете, что говорите. Я не фабричная работница.
– Вы же видите, она не желает иметь с вами ничего общего, – выпалил Норман и повел Руфь прочь.
Мартин шагнул в сторону и дал им пройти, бессознательно сунул руку в пустой карман в поисках табака и бумаги для курева.
До Северного Окленда дорога не близкая, и Мартин понял, что она осталась позади, лишь когда поднялся по ступенькам и очутился у себя. Оказалось, он сидит на краю кровати и озирается, словно лунатик, которого разбудили. Увидел на столе рукопись «Запоздавшего», придвинул стул, потянулся за пером. В нем слишком сильно было стремление к законченности. А тут перед ним нечто незавершенное. Он все медлил с этим, пока не завершил другое дело. Теперь с ним покончено и можно всецело отдаться вот этой работе, пока не доведешь ее до конца. Что будет потом, Мартин не знал. Знал только, что в жизни его наступил перелом. Какой-то период подошел к концу, и он устранял недоделки, как свойственно рабочему человеку. Будущее сейчас ему не любопытно. Он и без того очень скоро узнает, что там ему припасено. Так ли, эдак, не имеет значения. Казалось, ничто сейчас не имеет значения.