Страница:
– Означает ли это, что дело положат под сукно, господин полковник? – спросил он не оборачиваясь.
– Не знаю, – сухо, словно этот вопрос был слишком несуразен или банален и заставлял его попусту тратить драгоценное время, ответил тот. И тут же добавил: – Нет, не думаю. По крайней мере, не сейчас. Это не так просто… Не знаю. Это будут решать в верхах.
«Решать будут тузы и шишки», – подумал Литума. Почему же полковнику вроде бы ни до чего нет дела? Зачем в конце-то концов он сюда явился?
– Мне нужно узнать у вас… – сказал полковник и осекся. Литуме показалось, что он скользнул по нему взглядом, словно только что обнаружил присутствие полицейского и сразу же решил, что при этой бессловесной твари можно говорить свободно. – Моя дочь говорила вам, что я обесчестил ее? Говорила?
Литума увидел, что его начальник, не вынимая рук из карманов, повернулся к полковнику.
– Дала понять, – ответил он. – Впрямую ничего сказано не было, но она намекнула, что была вам не только дочерью.
Он запнулся, смешался. Литума никогда еще не видел своего начальника в таком смущении. Ему стало жалко его. И его, и полковника, и Паломино, и Алисию – так жалко, что захотелось завыть, заплакать, пожалеть весь белый свет, в лоб его драть. Тут только он заметил, что дрожмя дрожит. Прав, прав был Хосефино: был он рохлей, рохлей и остался.
– Она сказала вам, что я целовал ей ноги, что после того, как это случилось, я ползал перед ней на коленях и умолял простить меня! – не спросил, а с полной уверенностью сказал полковник.
Лейтенант что-то пробормотал, а что именно – Литума не расслышал: он испытывал неодолимое желание убежать отсюда куда глаза глядят. Хоть бы пристали к берегу рыбаки, прервали этот мучительный разговор, а не рыбаки, так еще кто-нибудь.
– Она сказала, что я, обезумев от раскаяния, дал ей пистолет, чтобы она застрелила меня? – слышал Литума голос, звучавший теперь тихо, устало и доносившийся словно из дальней дали.
На этот раз лейтенант ничего не ответил. Наступило долгое молчание. Тень полковника была напряженно-неподвижна, причал, сотрясаемый ударами волн, ходил вверх-вниз. Рокот прибоя стал слабее, наверно, прилив кончался. Хрипло крикнула где-то рядом невидимая во тьме птица.
– Вам дурно? – спросил лейтенант.
– Есть такое английское слово «delusions», – твердо проговорил полковник, непонятно к кому обращаясь. – По-испански это понятие никак не передашь. «Delusions» – это одновременно и фантазия, и иллюзия, и заблуждение, и обман. Иллюзия, которая кончается обманом. Фантазия, которая оборачивается надувательством. – Он вздохнул так глубоко, словно долго был без воздуха, поднес ладонь к губам. – Я продал родительский дом, чтобы отправить Алисию в Нью-Йорк, я потратил на это все сбережения и даже то, что было скоплено на отставку. В Америке творят чудеса, излечивают любые болезни, не так ли? А если так, то любые жертвы оправданы. Надо было спасать девочку. И меня тоже. Но ее не вылечили. Не вылечили, хотя и определили ее болезнь. Она называется «delusions». Ее не вылечили, потому что болезнь ее лечению не поддается. Напротив, она идет вширь и вглубь. Она разрастается, как раковая опухоль, до тех пор, пока остается порождающая ее причина. Гринго объяснили мне это со свойственной им прямотой и грубостью: вы – причина ее болезни, в вас – корень всех ее бед. На вас она возложила ответственность за гибель матери, которую никогда не знала. Она придумывает про вас ужасные вещи, она сочиняет про вас чудовищные небылицы, придумывает и рассказывает их монахиням из обители Сердца Христова в Лиме и из Лурдского монастыря в Пиуре, и своим тетушкам, и подругам. Она говорит, что вы издеваетесь над нею, что вы мучаете ее, что вы скупы, что вы привязываете ее к кровати и хлещете ее плетью. И все затем, чтобы отомстить за мать, за мать, которую она даже никогда не видела. Это еще не все, сказали мне, приготовьтесь к худшему. Когда она вырастет, она обвинит вас в том, что вы хотели ее убить, что вы покушались на ее честь, что вы изнасиловали ее. И никто никогда не втолкует ей, что все это – ложь. Поймите, она живет своими фантазиями и убеждена в их реальности. «Delusions» – вот как это называется по-английски. У нас такого всеобъемлющего понятия нет.
Снова воцарилось молчание. Слышался только рокот прибоя. «Впервые я наслушался таких слов», – подумал Литума.
– Разумеется, все это так, – почтительно-суровым тоном заговорил лейтенант. – Но тем не менее фантазии или даже душевное нездоровье вашей дочери всего не объясняют. – Он помолчал, ожидая, быть может, возражения полковника или подыскивая слова. – Того, например, зверства, которое было учинено над Паломино Молеро.
Литума зажмурился. Вот он: вот он стоит на каменистом пустыре под безжалостным солнцем, замученный пытками, и на теле его нет живого места, а вокруг пасутся ко всему равнодушные козы. Он удавлен, он обожжен, он посажен на кол. Бедный Паломино.
– Это совсем другое, – начал полковник и сейчас же осекся. – Да, не объясняет, – добавил он через минуту.
– Вы задали мне вопрос, я на него ответил. Теперь позвольте и мне спросить. Зачем надо было так мучить его? Я спрашиваю вас, потому что сам понять не могу.
– Я тоже, – с ходу ответил полковник. – А впрочем, нет. Я понимаю. Сейчас понимаю. Тогда не понимал. Дуфо был пьян и напоил своих людей. Алкоголь и отчаяние сделали из бедняги настоящего зверя. Отчаяние, несчастная любовь, попранная честь… Все это существует на свете, хотя полиция об этом не знает. Дуфо не казался мне способным на такое. Застрелить Паломино. Закопать его тайно. Таков был мой приказ. А устраивать бессмысленное изуверство – нет. Впрочем, это тоже не имеет теперь никакого значения. Сделанного не поправишь, каждый должен отвечать за свое. Я к этому готов.
Он снова с жадностью глотнул воздуха. Литума услышал голос лейтенанта:
– Итак, вас при этом не было. А кто был? Лейтенант Дуфо со своими дружками?
Литуме почудилось, будто полковник прищелкнул языком, словно собирался сплюнуть. Однако не сплюнул.
– Я хотел, чтобы этот выстрел утишил его гордыню, – сухо ответил полковник. – Я был поражен. Я не думал, что он способен на подобную жестокость. Он и его люди. Это были его приятели. В конце концов в каждом человеке дремлет зверь. В каждом. Уровень развития тут роли не играет. Впрочем, полагаю все же, что в низших слоях общества, среди метисов это начало сильней. Затаенная обида, сознание своей неполноценности… Водка и субординация довершили дело. Разумеется, в этом мучительстве не было ни малейшей необходимости… Вы хотите знать, раскаиваюсь ли я? Нет, не раскаиваюсь. Можно ли спустить рядовому, который похитил и обесчестил дочь своего прямого начальника? Но я бы сделал это быстро и чисто. Пуля в затылок – и кончено!
«Да у него та же болезнь, что и у Алисии, – подумал Литума, – как ее: "дилюженс", что ли».
– Разве он ее обесчестил, господин полковник? – сказал лейтенант, и Литума в очередной раз удивился, до чего же схожие мысли приходят им обоим в голову. – Еще можно допустить, что он ее похитил, хотя правильней было бы сказать, что они бежали. Они были влюблены и собирались обвенчаться. Это может засвидетельствовать весь Амотапе. О каком насилии может идти речь?
Снова послышалось Литуме щелканье, предшествующее плевку. Когда же полковник заговорил, он вновь увидел того не терпящего возражений деспота, который принимал их у себя в кабинете на авиабазе.
– Дочь командира Таларской базы ВВС не может влюбиться в рядового, – сказал он, сердясь уже на то, что приходится объяснять столь очевидные вещи. – Дочь полковника Миндро не может влюбиться в гитариста с улицы Кастилии.
«Яблочко от яблони недалеко падает», – подумал Литума. Как ни сильна была ненависть Алисии к отцу, но именно от него унаследовала она пренебрежение ко всем небелым.
– Я ведь это не выдумал, – услышал он мягкий голос своего начальника. – О предполагаемом венчании сообщила нам сама сеньорита Алисия. Сама. Мы никаких вопросов ей не задавали. Она нам сказала, что любила Паломино, что он любил ее и что они обвенчались бы, случись в то время в Амотапе священник. Какое же это насилие?
– Разве я вам не объяснил? – в первый раз за все это время повысил голос полковник. – Это ее болезнь, это «delusions», беспочвенные фантазии. Вовсе она в него не влюбилась и влюбиться не могла. Как вы не понимаете, что это все одно и то же: и когда она вам рассказывала о своей любви, и когда показывала лурдским монахиням раны, которые сама себе наносила – и для того лишь, чтобы опорочить меня. Она мстит мне, она карает меня, она заставляет меня платить за величайшую муку в моей жизни – смерть ее матери. Как будто… – он задохнулся, но справился с собой, – как будто я уже не испил эту чашу. Неужели наша полиция не может взять этого в толк?
«Нет, в лоб тебя драть, – подумал Литума. – Не может». Зачем было все так усложнять? Почему это Алисия Миндро не могла полюбить паренька, который так дивно играл на гитаре и так нежно пел? Кто сказал, что белая никогда не полюбит чоло? Почему полковник увидел в этой любви коварный заговор против себя?
– Я пытался объяснить все это и Паломино Молеро. – Полковник снова говорил теперь безразлично, словно отстраняясь и от них, и от произносимых им слов. – Как и вам. Только еще детальней, еще подробней. Я все ему разжевал и в рот положил. Я не грозил ему, не приказывал. Я говорил с ним как мужчина с мужчиной, а не как полковник с рядовым. Я давал ему возможность повести себя как порядочный человек, стать тем, кем он никогда не был.
Он замолчал и проворно, словно отгоняя муху, поднес ладонь ко рту. Литума полуприкрыл глаза: вот они стоят лицом к лицу – вылощенный, начальственно-строгий полковник с ледяным взглядом и крошечными усиками под самым носом и вытянувшийся в струнку Паломино, остриженный под машинку новобранец в мешковатом, необмявшемся обмундировании с еще непотускневшими пуговицами. Маленький, уверенный в себе, властный полковник расхаживает по своему кабинету, мимо разложенных вдоль стены пропеллеров и моторов, а бледный Паломино стоит перед ним, не смея шевельнуться, раскрыть рот, вздохнуть.
– Эта девочка – совсем не такая, как может показаться. Эта девочка, хотя она говорит, и смеется, и ведет себя как все девочки ее возраста, – совсем не чета им. Она хрупка, она беззащитна, словно стекло, или цветок, или голубка, – доносились до Литумы слова полковника. – Вот что я могу сказать вам, господа, по совести: рядовому солдату запрещено поднимать глаза на дочь полковника и командира авиабазы; парень с улицы Кастилии даже во сне не имеет права мечтать об Алисии Миндро. Он не смеет ни приближаться к ней, ни глядеть на нее, ни думать о ней, а за нарушение этого запрета он заплатит жизнью. Вот что я мог бы сказать ему, но вместо этого я попытался объясниться с ним, как мужчина с мужчиной, ибо полагал, что и у гитариста с улицы Кастилии может быть разум и хоть какие-то начатки порядочности. Он ответил мне, что все понял, что не представлял себе, кто такая Алисия, что отныне не будет ни глядеть на нее, ни говорить с нею. В ту же ночь этот лицемерный полукровка похитил Алисию, похитил и надругался над нею. Он думал загнать меня в угол. Ага, думал он, теперь она моя, теперь полковнику волей-неволей придется согласиться на наш брак. Нет, милый, ты ошибся, только моей дочери позволительно шантажировать меня и обливать грязью на всех углах, только ей одной, моей бедной больной девочке, и я должен нести безропотно этот крест. Ей можно… А тебе – нет.
Он замолчал, со всхлипом перевел дыхание. Потом послышалось мяуканье, потом мягкий топот кошачьих лап. И снова – тишина и рокот прибоя. Причал больше не раскачивался. В который уж раз лейтенант задал вопрос, вертевшийся у Литумы на языке.
– Ну а как же тогда Рикардо Дуфо? Почему ему можно быть поклонником, вздыхателем, женихом Алисии Миндро?
– Потому что он офицер, а не шпана с улицы Кастилии. Потому что он из хорошей семьи. Но главным образом, потому, что он слабохарактерен и глуп, – взорвался вдруг полковник, словно пораженный тем, как слепы бывают люди. – Потому что, выдав ее за идиотика Дуфо, я мог бы по-прежнему опекать и оберегать мою дочь. Я поклялся в этом ее матери, когда она была при смерти. И господь, и моя Мерседес знают, что я эту клятву сдержал, знают они и то, чего мне это иногда стоило.
Голос изменил ему, и он, скрывая свою необоримую слабость, несколько раз кашлянул. Издали доносился отчаянный кошачий вой: что там у них – любовь или драка? Ничего на этом свете не разберешь.
– Впрочем, я не затем сюда пришел и не собираюсь обсуждать с полицейскими свои семейные дела, – отрывисто бросил полковник и тотчас добавил, смягчив тон: – Я берегу ваше время, лейтенант.
«А меня в упор не видит», – подумал Литума. Оно и к лучшему: зная, что полковник забыл про него, в расчет не принимает, он чувствовал себя уверенней. Снова наступило молчание, казавшееся бесконечным: полковник явно боролся со своей немотой, подыскивая ускользающие слова.
– Не надо беречь мое время, – сказал лейтенант.
– Я признателен вам за то, что об этом вы не упомянули в своем рапорте, – с трудом вымолвил наконец полковник.
– Вы про дочь? – тихо спросил лейтенант. – Про ее намеки на ваше с нею сожительство?
– Благодарю вас, что вы не упомянули об этом в рапорте, – окрепшим голосом повторил отец Алисии Миндро. Он снова провел ладонью по губам. – Не за себя благодарю. Репортеры устроили бы вокруг этого форменный шабаш. Я так и вижу газетные заголовки, на нас вылили бы целые ушаты грязи. – Он снова покашлял, справился с дыханием, с заметным усилием заставил себя казаться спокойным. – Девочку надо оградить от скандала. Любой ценой.
– Я должен вас предупредить, господин полковник, – сказал лейтенант. – В рапорте об этом не упомянуто, во-первых, потому, что точными сведениями мы не располагали, а во-вторых, потому, что прямого отношения к убийству этот факт не имел. Но я призываю вас взглянуть правде в глаза: когда происшествие станет достоянием гласности, – если станет! – все будет зависеть от того, что скажет ваша дочь. За ней устроят настоящую охоту, ее будут преследовать, чтобы выжать из нее разоблачения. Чем грязнее, чем скандальнее – тем лучше, тем с большей радостью ухватятся за них газеты. Вы и сами это знаете. Если дело обстоит так, как вы его представили, если Алисия и вправду страдает расстройством психики, наилучший выход – положить ее в клинику. Или уехать за границу. Простите, если я вторгаюсь в сферы, выходящие за рамки моих служебных обязанностей.
Он замолчал, потому что полковник сделал нетерпеливое движение.
– Я не знал, разыщу ли вас, и потому оставил вам под дверью участка записку, – проговорил полковник, явно желая на этом закончить.
– Понятно, – сказал лейтенант.
– Доброй ночи, – отрывисто бросил полковник.
Однако он не ушел. Литума видел: он повернулся, сделал несколько шагов к морю, остановился и замер перед необозримой, серебрящейся в лунном свете гладью. Маяк вспыхивал и гас, на мгновение выхватывая из темноты его невысокую, напряженно выпрямленную, обтянутую хаки фигуру: полковник не поворачивался, дожидаясь, когда они уйдут. Литума поглядел на лейтенанта, а тот растерянно поглядел на него. Потом лейтенант знаком приказал уходить. Так и не промолвив ни слова, они двинулись прочь. Песок заглушал их шаги, Литума чувствовал, как глубоко увязают в нем его башмаки. Они прошли мимо неподвижной спины полковника – снова ветер взъерошил его редкие волосы – и, огибая вытащенные на берег лодки, побрели к смутным пятнам домиков на окраине Талары. Уже на улице Литума обернулся. Полковник стоял на прежнем месте, у самой воды. Тень его была чуть светлее окружавшей его тьмы. Вдалеке, у самого горизонта, мерцали желтые огоньки. Где там баркас дона Матиаса? Он всегда говорил, что хоть ночи стоят теплые, но в открытом море непременно зябнешь, а потому не грех взять с собой на лов бутылочку горячительного.
Талара была пустынна и безмятежна. Ни в одной из оставшихся позади деревянных хибарок свет не горел. Литуме о стольком надо было расспросить лейтенанта, но он, скованный смешанным чувством неловкости и печали, не решался раскрыть рот. Правду ли сказал им полковник? Похоже, что правду. Значит, он, Литума, не ошибся, сочтя Алисию тронутой. Краем глаза он иногда посматривал на лейтенанта: тот с отсутствующим видом нес гитару на плече, словно винтовку или мотыгу. Что он видит в такой тьме в своих темных очках?
Когда раздался этот звук, Литума вздрогнул, хотя и ждал его. Быстро смолкнувшее эхо сломало недолгую жуткую тишину. И опять все стало немо и безмятежно. Литума замер и поглядел на своего начальника, а тот, чуть помедлив, зашагал дальше.
– Господин лейтенант, – Литума рысцой догнал его. – Разве вы не слышали?
Лейтенант продолжал идти, глядя прямо перед собой. Он даже ускорил шаг.
– Что я должен услышать, Литума?
– Выстрел! – семенил с ним рядом полицейский. – Там, на берегу. Разве вы не слышали?
– Я слышал какой-то шум, который может означать все что угодно, – нравоучительно изрек лейтенант. – Может быть, это пьяница пукнул. Может быть, у кита отрыжка. Да мало ли что может быть! Никаких доказательств, что это выстрел, нет.
Сердце у Литумы затрепыхалось. Весь он облился потом, почувствовал, как влажными стали лоб и рубаха на спине. Спотыкаясь, он в ошеломлении шел рядом с лейтенантом и ничего не понимал.
– Мы не пойдем туда, значит? – ощущая, что голова его кружится, спросил он чуть погодя.
– Куда туда?
– Туда, на берег, удостовериться, что это не полковник Миндро… – пролепетал он. – Значит, это и в самом деле был не выстрел?
– Скоро узнаем, Литума, – сжалился наконец лейтенант. – Скоро все узнаем. Он стрелял, не он стрелял – все выяснится. Экий ты торопыга. Подожди. Явится какой-нибудь рыбак или просто бродяга и известит нас. Покончил ли господин полковник с собой, как тебе представляется, или нет. Так что терпи, пока не дойдем до участка. Может, там мы и раскроем тайну, которая так тебя мучает. Ты ведь слышал – полковник оставил нам записку.
Литума, ничего не отвечая, продолжал идти рядом. Из боковой пустынной улочки донеслось хрипение радиоприемника – кто-то крутил ручку настройки. На террасе отеля «Ройаль», завернувшись в одеяло, склонив голову на перила, безмятежно похрапывал сторож.
– Так вы, стало быть, полагаете, что он оставил нам свое завещание? – спросил Литума, когда они уже подходили к участку. – И стало быть, он знал, что после разговора с нами пустит себе пулю в лоб?
– Как же медленно до тебя доходит, друг мой Литума, – вздохнул лейтенант. И похлопал его по плечу ободряюще. – Но ничего, похоже, ты начинаешь соображать. Верно я говорю?
Дальше, до того облупленного и ветхого дома, где размещалась полиция, они шли молча. Лейтенант забрасывал Главное управление гражданской гвардии рапортами, утверждая, что, если не будут приняты срочные меры, потолок рухнет ему на голову и что заключенные только из вежливости или из сострадания к властям не разбегаются из камер, ибо стены их источены жучком и прогнили до основания. Ему всякий раз отвечали, что как только будет утвержден бюджет, на ремонт его участка выделят ассигнования. Луна скрылась за тучей, и, чтобы отпереть замок, пришлось зажечь спичку. Лейтенант, как всегда, довольно долго возился с ключом. Потом зажег еще одну спичку и стал шарить сперва на пороге, потом подальше, но тут спичка догорела до пальцев, и, выругавшись, он дунул на нее. Литума кинулся за лампой и принялся зажигать ее, на что ушло много времени – руки его не слушались. Наконец вспыхнуло пламя: красный язычок с синей сердцевиной заметался из стороны в сторону, а потом выпрямился. Обнаружился конверт: он торчал из щели. Литума видел, как лейтенант, присев на корточки, осторожно, как нечто хрупкое и бесценное, поднял его с пола и взял в руки. Литума наперед угадывал все, что сейчас сделает лейтенант, и ни разу не ошибся: вот он сбил фуражку на затылок, снял очки, уселся, широко расставив ноги, на край письменного стола и, очень бережно распечатав конверт, двумя пальцами извлек из него белый полупрозрачный листок бумаги. Литума увидел строчки аккуратных букв, заполнявших всю страницу. Он поднес лампу поближе, чтобы лейтенант мог читать без помехи. Он с беспокойством следил, как медленно двигаются глаза лейтенанта слева направо и опять слева направо и как мало-помалу наплывает на его лицо выражение озабоченности или неудовольствия или того и другого вместе.
– Ну что? – спросил он, сочтя, что лейтенант дочитал.
Вместо ответа лейтенант выругался. Рука его, державшая белый листочек, опустилась на колено.
– Застрелился? – спросил Литума, тянясь за листком. – Позвольте глянуть, господин лейтенант.
Лейтенант протянул ему бумагу и, пока Литума читал и перечитывал ее, веря и не веря, понимая и недоумевая, сказал:
– Он не только застрелился, Литума. Он сначала еще застрелил Алисию.
Литума, вскинув голову, уставился на своего начальника. Он не знал, что тут нужно говорить, что надо делать. Лампа была у него в левой руке, и, судя по тому, как плясали огромные тени на потолке и на стенах, рука эта сильно дрожала. Лицо лейтенанта исказила гримаса: Литума видел, как он моргает и жмурится, словно от режущего света.
– Что будем делать? – с непонятной ему самому виноватостью спросил Литума. – Пойдем на авиабазу, удостоверимся, что полковник убил свою дочку?
– Неужели сомневаешься? – с упреком отвечал лейтенант.
– Сам не знаю, – пробормотал Литума. – Да нет, наверно, не сомневаюсь. Наверно, он и впрямь убил ее. То-то он был такой странный там, на берегу. А потом и с собой покончил. Это его выстрел мы слышали. Ах, в лоб тебя драть!
– Это ты верно заметил, – немного помолчав, сказал лейтенант. – В лоб тебя драть.
Они еще посидели молча и неподвижно посреди пляшущих на полу, на потолке, на стенах и на всей убогой обстановке теней.
– Так что же будем делать? – снова спросил Литума.
– Что ты будешь делать, не знаю. – Лейтенант, словно вспомнив о неотложном деле, проворно соскочил со стола. Казалось, он испытал могучий прилив сил. – Лучше всего тебе ничего не делать, а пойти да лечь спать. Это мой тебе совет. Спи, пока кто-нибудь не сообщит об этом убийстве.
Литума видел, как лейтенант решительно двинулся к выходу, поправляя пояс, рубаху, кобуру и портупею, надевая темные очки.
– А куда же вы направляетесь? – растерянно спросил он, заранее угадывая ответ.
– Иду брать толстуху штурмом, чтоб ее! – долетели до него слова уже не видимого во тьме лейтенанта.
– Не знаю, – сухо, словно этот вопрос был слишком несуразен или банален и заставлял его попусту тратить драгоценное время, ответил тот. И тут же добавил: – Нет, не думаю. По крайней мере, не сейчас. Это не так просто… Не знаю. Это будут решать в верхах.
«Решать будут тузы и шишки», – подумал Литума. Почему же полковнику вроде бы ни до чего нет дела? Зачем в конце-то концов он сюда явился?
– Мне нужно узнать у вас… – сказал полковник и осекся. Литуме показалось, что он скользнул по нему взглядом, словно только что обнаружил присутствие полицейского и сразу же решил, что при этой бессловесной твари можно говорить свободно. – Моя дочь говорила вам, что я обесчестил ее? Говорила?
Литума увидел, что его начальник, не вынимая рук из карманов, повернулся к полковнику.
– Дала понять, – ответил он. – Впрямую ничего сказано не было, но она намекнула, что была вам не только дочерью.
Он запнулся, смешался. Литума никогда еще не видел своего начальника в таком смущении. Ему стало жалко его. И его, и полковника, и Паломино, и Алисию – так жалко, что захотелось завыть, заплакать, пожалеть весь белый свет, в лоб его драть. Тут только он заметил, что дрожмя дрожит. Прав, прав был Хосефино: был он рохлей, рохлей и остался.
– Она сказала вам, что я целовал ей ноги, что после того, как это случилось, я ползал перед ней на коленях и умолял простить меня! – не спросил, а с полной уверенностью сказал полковник.
Лейтенант что-то пробормотал, а что именно – Литума не расслышал: он испытывал неодолимое желание убежать отсюда куда глаза глядят. Хоть бы пристали к берегу рыбаки, прервали этот мучительный разговор, а не рыбаки, так еще кто-нибудь.
– Она сказала, что я, обезумев от раскаяния, дал ей пистолет, чтобы она застрелила меня? – слышал Литума голос, звучавший теперь тихо, устало и доносившийся словно из дальней дали.
На этот раз лейтенант ничего не ответил. Наступило долгое молчание. Тень полковника была напряженно-неподвижна, причал, сотрясаемый ударами волн, ходил вверх-вниз. Рокот прибоя стал слабее, наверно, прилив кончался. Хрипло крикнула где-то рядом невидимая во тьме птица.
– Вам дурно? – спросил лейтенант.
– Есть такое английское слово «delusions», – твердо проговорил полковник, непонятно к кому обращаясь. – По-испански это понятие никак не передашь. «Delusions» – это одновременно и фантазия, и иллюзия, и заблуждение, и обман. Иллюзия, которая кончается обманом. Фантазия, которая оборачивается надувательством. – Он вздохнул так глубоко, словно долго был без воздуха, поднес ладонь к губам. – Я продал родительский дом, чтобы отправить Алисию в Нью-Йорк, я потратил на это все сбережения и даже то, что было скоплено на отставку. В Америке творят чудеса, излечивают любые болезни, не так ли? А если так, то любые жертвы оправданы. Надо было спасать девочку. И меня тоже. Но ее не вылечили. Не вылечили, хотя и определили ее болезнь. Она называется «delusions». Ее не вылечили, потому что болезнь ее лечению не поддается. Напротив, она идет вширь и вглубь. Она разрастается, как раковая опухоль, до тех пор, пока остается порождающая ее причина. Гринго объяснили мне это со свойственной им прямотой и грубостью: вы – причина ее болезни, в вас – корень всех ее бед. На вас она возложила ответственность за гибель матери, которую никогда не знала. Она придумывает про вас ужасные вещи, она сочиняет про вас чудовищные небылицы, придумывает и рассказывает их монахиням из обители Сердца Христова в Лиме и из Лурдского монастыря в Пиуре, и своим тетушкам, и подругам. Она говорит, что вы издеваетесь над нею, что вы мучаете ее, что вы скупы, что вы привязываете ее к кровати и хлещете ее плетью. И все затем, чтобы отомстить за мать, за мать, которую она даже никогда не видела. Это еще не все, сказали мне, приготовьтесь к худшему. Когда она вырастет, она обвинит вас в том, что вы хотели ее убить, что вы покушались на ее честь, что вы изнасиловали ее. И никто никогда не втолкует ей, что все это – ложь. Поймите, она живет своими фантазиями и убеждена в их реальности. «Delusions» – вот как это называется по-английски. У нас такого всеобъемлющего понятия нет.
Снова воцарилось молчание. Слышался только рокот прибоя. «Впервые я наслушался таких слов», – подумал Литума.
– Разумеется, все это так, – почтительно-суровым тоном заговорил лейтенант. – Но тем не менее фантазии или даже душевное нездоровье вашей дочери всего не объясняют. – Он помолчал, ожидая, быть может, возражения полковника или подыскивая слова. – Того, например, зверства, которое было учинено над Паломино Молеро.
Литума зажмурился. Вот он: вот он стоит на каменистом пустыре под безжалостным солнцем, замученный пытками, и на теле его нет живого места, а вокруг пасутся ко всему равнодушные козы. Он удавлен, он обожжен, он посажен на кол. Бедный Паломино.
– Это совсем другое, – начал полковник и сейчас же осекся. – Да, не объясняет, – добавил он через минуту.
– Вы задали мне вопрос, я на него ответил. Теперь позвольте и мне спросить. Зачем надо было так мучить его? Я спрашиваю вас, потому что сам понять не могу.
– Я тоже, – с ходу ответил полковник. – А впрочем, нет. Я понимаю. Сейчас понимаю. Тогда не понимал. Дуфо был пьян и напоил своих людей. Алкоголь и отчаяние сделали из бедняги настоящего зверя. Отчаяние, несчастная любовь, попранная честь… Все это существует на свете, хотя полиция об этом не знает. Дуфо не казался мне способным на такое. Застрелить Паломино. Закопать его тайно. Таков был мой приказ. А устраивать бессмысленное изуверство – нет. Впрочем, это тоже не имеет теперь никакого значения. Сделанного не поправишь, каждый должен отвечать за свое. Я к этому готов.
Он снова с жадностью глотнул воздуха. Литума услышал голос лейтенанта:
– Итак, вас при этом не было. А кто был? Лейтенант Дуфо со своими дружками?
Литуме почудилось, будто полковник прищелкнул языком, словно собирался сплюнуть. Однако не сплюнул.
– Я хотел, чтобы этот выстрел утишил его гордыню, – сухо ответил полковник. – Я был поражен. Я не думал, что он способен на подобную жестокость. Он и его люди. Это были его приятели. В конце концов в каждом человеке дремлет зверь. В каждом. Уровень развития тут роли не играет. Впрочем, полагаю все же, что в низших слоях общества, среди метисов это начало сильней. Затаенная обида, сознание своей неполноценности… Водка и субординация довершили дело. Разумеется, в этом мучительстве не было ни малейшей необходимости… Вы хотите знать, раскаиваюсь ли я? Нет, не раскаиваюсь. Можно ли спустить рядовому, который похитил и обесчестил дочь своего прямого начальника? Но я бы сделал это быстро и чисто. Пуля в затылок – и кончено!
«Да у него та же болезнь, что и у Алисии, – подумал Литума, – как ее: "дилюженс", что ли».
– Разве он ее обесчестил, господин полковник? – сказал лейтенант, и Литума в очередной раз удивился, до чего же схожие мысли приходят им обоим в голову. – Еще можно допустить, что он ее похитил, хотя правильней было бы сказать, что они бежали. Они были влюблены и собирались обвенчаться. Это может засвидетельствовать весь Амотапе. О каком насилии может идти речь?
Снова послышалось Литуме щелканье, предшествующее плевку. Когда же полковник заговорил, он вновь увидел того не терпящего возражений деспота, который принимал их у себя в кабинете на авиабазе.
– Дочь командира Таларской базы ВВС не может влюбиться в рядового, – сказал он, сердясь уже на то, что приходится объяснять столь очевидные вещи. – Дочь полковника Миндро не может влюбиться в гитариста с улицы Кастилии.
«Яблочко от яблони недалеко падает», – подумал Литума. Как ни сильна была ненависть Алисии к отцу, но именно от него унаследовала она пренебрежение ко всем небелым.
– Я ведь это не выдумал, – услышал он мягкий голос своего начальника. – О предполагаемом венчании сообщила нам сама сеньорита Алисия. Сама. Мы никаких вопросов ей не задавали. Она нам сказала, что любила Паломино, что он любил ее и что они обвенчались бы, случись в то время в Амотапе священник. Какое же это насилие?
– Разве я вам не объяснил? – в первый раз за все это время повысил голос полковник. – Это ее болезнь, это «delusions», беспочвенные фантазии. Вовсе она в него не влюбилась и влюбиться не могла. Как вы не понимаете, что это все одно и то же: и когда она вам рассказывала о своей любви, и когда показывала лурдским монахиням раны, которые сама себе наносила – и для того лишь, чтобы опорочить меня. Она мстит мне, она карает меня, она заставляет меня платить за величайшую муку в моей жизни – смерть ее матери. Как будто… – он задохнулся, но справился с собой, – как будто я уже не испил эту чашу. Неужели наша полиция не может взять этого в толк?
«Нет, в лоб тебя драть, – подумал Литума. – Не может». Зачем было все так усложнять? Почему это Алисия Миндро не могла полюбить паренька, который так дивно играл на гитаре и так нежно пел? Кто сказал, что белая никогда не полюбит чоло? Почему полковник увидел в этой любви коварный заговор против себя?
– Я пытался объяснить все это и Паломино Молеро. – Полковник снова говорил теперь безразлично, словно отстраняясь и от них, и от произносимых им слов. – Как и вам. Только еще детальней, еще подробней. Я все ему разжевал и в рот положил. Я не грозил ему, не приказывал. Я говорил с ним как мужчина с мужчиной, а не как полковник с рядовым. Я давал ему возможность повести себя как порядочный человек, стать тем, кем он никогда не был.
Он замолчал и проворно, словно отгоняя муху, поднес ладонь ко рту. Литума полуприкрыл глаза: вот они стоят лицом к лицу – вылощенный, начальственно-строгий полковник с ледяным взглядом и крошечными усиками под самым носом и вытянувшийся в струнку Паломино, остриженный под машинку новобранец в мешковатом, необмявшемся обмундировании с еще непотускневшими пуговицами. Маленький, уверенный в себе, властный полковник расхаживает по своему кабинету, мимо разложенных вдоль стены пропеллеров и моторов, а бледный Паломино стоит перед ним, не смея шевельнуться, раскрыть рот, вздохнуть.
– Эта девочка – совсем не такая, как может показаться. Эта девочка, хотя она говорит, и смеется, и ведет себя как все девочки ее возраста, – совсем не чета им. Она хрупка, она беззащитна, словно стекло, или цветок, или голубка, – доносились до Литумы слова полковника. – Вот что я могу сказать вам, господа, по совести: рядовому солдату запрещено поднимать глаза на дочь полковника и командира авиабазы; парень с улицы Кастилии даже во сне не имеет права мечтать об Алисии Миндро. Он не смеет ни приближаться к ней, ни глядеть на нее, ни думать о ней, а за нарушение этого запрета он заплатит жизнью. Вот что я мог бы сказать ему, но вместо этого я попытался объясниться с ним, как мужчина с мужчиной, ибо полагал, что и у гитариста с улицы Кастилии может быть разум и хоть какие-то начатки порядочности. Он ответил мне, что все понял, что не представлял себе, кто такая Алисия, что отныне не будет ни глядеть на нее, ни говорить с нею. В ту же ночь этот лицемерный полукровка похитил Алисию, похитил и надругался над нею. Он думал загнать меня в угол. Ага, думал он, теперь она моя, теперь полковнику волей-неволей придется согласиться на наш брак. Нет, милый, ты ошибся, только моей дочери позволительно шантажировать меня и обливать грязью на всех углах, только ей одной, моей бедной больной девочке, и я должен нести безропотно этот крест. Ей можно… А тебе – нет.
Он замолчал, со всхлипом перевел дыхание. Потом послышалось мяуканье, потом мягкий топот кошачьих лап. И снова – тишина и рокот прибоя. Причал больше не раскачивался. В который уж раз лейтенант задал вопрос, вертевшийся у Литумы на языке.
– Ну а как же тогда Рикардо Дуфо? Почему ему можно быть поклонником, вздыхателем, женихом Алисии Миндро?
– Потому что он офицер, а не шпана с улицы Кастилии. Потому что он из хорошей семьи. Но главным образом, потому, что он слабохарактерен и глуп, – взорвался вдруг полковник, словно пораженный тем, как слепы бывают люди. – Потому что, выдав ее за идиотика Дуфо, я мог бы по-прежнему опекать и оберегать мою дочь. Я поклялся в этом ее матери, когда она была при смерти. И господь, и моя Мерседес знают, что я эту клятву сдержал, знают они и то, чего мне это иногда стоило.
Голос изменил ему, и он, скрывая свою необоримую слабость, несколько раз кашлянул. Издали доносился отчаянный кошачий вой: что там у них – любовь или драка? Ничего на этом свете не разберешь.
– Впрочем, я не затем сюда пришел и не собираюсь обсуждать с полицейскими свои семейные дела, – отрывисто бросил полковник и тотчас добавил, смягчив тон: – Я берегу ваше время, лейтенант.
«А меня в упор не видит», – подумал Литума. Оно и к лучшему: зная, что полковник забыл про него, в расчет не принимает, он чувствовал себя уверенней. Снова наступило молчание, казавшееся бесконечным: полковник явно боролся со своей немотой, подыскивая ускользающие слова.
– Не надо беречь мое время, – сказал лейтенант.
– Я признателен вам за то, что об этом вы не упомянули в своем рапорте, – с трудом вымолвил наконец полковник.
– Вы про дочь? – тихо спросил лейтенант. – Про ее намеки на ваше с нею сожительство?
– Благодарю вас, что вы не упомянули об этом в рапорте, – окрепшим голосом повторил отец Алисии Миндро. Он снова провел ладонью по губам. – Не за себя благодарю. Репортеры устроили бы вокруг этого форменный шабаш. Я так и вижу газетные заголовки, на нас вылили бы целые ушаты грязи. – Он снова покашлял, справился с дыханием, с заметным усилием заставил себя казаться спокойным. – Девочку надо оградить от скандала. Любой ценой.
– Я должен вас предупредить, господин полковник, – сказал лейтенант. – В рапорте об этом не упомянуто, во-первых, потому, что точными сведениями мы не располагали, а во-вторых, потому, что прямого отношения к убийству этот факт не имел. Но я призываю вас взглянуть правде в глаза: когда происшествие станет достоянием гласности, – если станет! – все будет зависеть от того, что скажет ваша дочь. За ней устроят настоящую охоту, ее будут преследовать, чтобы выжать из нее разоблачения. Чем грязнее, чем скандальнее – тем лучше, тем с большей радостью ухватятся за них газеты. Вы и сами это знаете. Если дело обстоит так, как вы его представили, если Алисия и вправду страдает расстройством психики, наилучший выход – положить ее в клинику. Или уехать за границу. Простите, если я вторгаюсь в сферы, выходящие за рамки моих служебных обязанностей.
Он замолчал, потому что полковник сделал нетерпеливое движение.
– Я не знал, разыщу ли вас, и потому оставил вам под дверью участка записку, – проговорил полковник, явно желая на этом закончить.
– Понятно, – сказал лейтенант.
– Доброй ночи, – отрывисто бросил полковник.
Однако он не ушел. Литума видел: он повернулся, сделал несколько шагов к морю, остановился и замер перед необозримой, серебрящейся в лунном свете гладью. Маяк вспыхивал и гас, на мгновение выхватывая из темноты его невысокую, напряженно выпрямленную, обтянутую хаки фигуру: полковник не поворачивался, дожидаясь, когда они уйдут. Литума поглядел на лейтенанта, а тот растерянно поглядел на него. Потом лейтенант знаком приказал уходить. Так и не промолвив ни слова, они двинулись прочь. Песок заглушал их шаги, Литума чувствовал, как глубоко увязают в нем его башмаки. Они прошли мимо неподвижной спины полковника – снова ветер взъерошил его редкие волосы – и, огибая вытащенные на берег лодки, побрели к смутным пятнам домиков на окраине Талары. Уже на улице Литума обернулся. Полковник стоял на прежнем месте, у самой воды. Тень его была чуть светлее окружавшей его тьмы. Вдалеке, у самого горизонта, мерцали желтые огоньки. Где там баркас дона Матиаса? Он всегда говорил, что хоть ночи стоят теплые, но в открытом море непременно зябнешь, а потому не грех взять с собой на лов бутылочку горячительного.
Талара была пустынна и безмятежна. Ни в одной из оставшихся позади деревянных хибарок свет не горел. Литуме о стольком надо было расспросить лейтенанта, но он, скованный смешанным чувством неловкости и печали, не решался раскрыть рот. Правду ли сказал им полковник? Похоже, что правду. Значит, он, Литума, не ошибся, сочтя Алисию тронутой. Краем глаза он иногда посматривал на лейтенанта: тот с отсутствующим видом нес гитару на плече, словно винтовку или мотыгу. Что он видит в такой тьме в своих темных очках?
Когда раздался этот звук, Литума вздрогнул, хотя и ждал его. Быстро смолкнувшее эхо сломало недолгую жуткую тишину. И опять все стало немо и безмятежно. Литума замер и поглядел на своего начальника, а тот, чуть помедлив, зашагал дальше.
– Господин лейтенант, – Литума рысцой догнал его. – Разве вы не слышали?
Лейтенант продолжал идти, глядя прямо перед собой. Он даже ускорил шаг.
– Что я должен услышать, Литума?
– Выстрел! – семенил с ним рядом полицейский. – Там, на берегу. Разве вы не слышали?
– Я слышал какой-то шум, который может означать все что угодно, – нравоучительно изрек лейтенант. – Может быть, это пьяница пукнул. Может быть, у кита отрыжка. Да мало ли что может быть! Никаких доказательств, что это выстрел, нет.
Сердце у Литумы затрепыхалось. Весь он облился потом, почувствовал, как влажными стали лоб и рубаха на спине. Спотыкаясь, он в ошеломлении шел рядом с лейтенантом и ничего не понимал.
– Мы не пойдем туда, значит? – ощущая, что голова его кружится, спросил он чуть погодя.
– Куда туда?
– Туда, на берег, удостовериться, что это не полковник Миндро… – пролепетал он. – Значит, это и в самом деле был не выстрел?
– Скоро узнаем, Литума, – сжалился наконец лейтенант. – Скоро все узнаем. Он стрелял, не он стрелял – все выяснится. Экий ты торопыга. Подожди. Явится какой-нибудь рыбак или просто бродяга и известит нас. Покончил ли господин полковник с собой, как тебе представляется, или нет. Так что терпи, пока не дойдем до участка. Может, там мы и раскроем тайну, которая так тебя мучает. Ты ведь слышал – полковник оставил нам записку.
Литума, ничего не отвечая, продолжал идти рядом. Из боковой пустынной улочки донеслось хрипение радиоприемника – кто-то крутил ручку настройки. На террасе отеля «Ройаль», завернувшись в одеяло, склонив голову на перила, безмятежно похрапывал сторож.
– Так вы, стало быть, полагаете, что он оставил нам свое завещание? – спросил Литума, когда они уже подходили к участку. – И стало быть, он знал, что после разговора с нами пустит себе пулю в лоб?
– Как же медленно до тебя доходит, друг мой Литума, – вздохнул лейтенант. И похлопал его по плечу ободряюще. – Но ничего, похоже, ты начинаешь соображать. Верно я говорю?
Дальше, до того облупленного и ветхого дома, где размещалась полиция, они шли молча. Лейтенант забрасывал Главное управление гражданской гвардии рапортами, утверждая, что, если не будут приняты срочные меры, потолок рухнет ему на голову и что заключенные только из вежливости или из сострадания к властям не разбегаются из камер, ибо стены их источены жучком и прогнили до основания. Ему всякий раз отвечали, что как только будет утвержден бюджет, на ремонт его участка выделят ассигнования. Луна скрылась за тучей, и, чтобы отпереть замок, пришлось зажечь спичку. Лейтенант, как всегда, довольно долго возился с ключом. Потом зажег еще одну спичку и стал шарить сперва на пороге, потом подальше, но тут спичка догорела до пальцев, и, выругавшись, он дунул на нее. Литума кинулся за лампой и принялся зажигать ее, на что ушло много времени – руки его не слушались. Наконец вспыхнуло пламя: красный язычок с синей сердцевиной заметался из стороны в сторону, а потом выпрямился. Обнаружился конверт: он торчал из щели. Литума видел, как лейтенант, присев на корточки, осторожно, как нечто хрупкое и бесценное, поднял его с пола и взял в руки. Литума наперед угадывал все, что сейчас сделает лейтенант, и ни разу не ошибся: вот он сбил фуражку на затылок, снял очки, уселся, широко расставив ноги, на край письменного стола и, очень бережно распечатав конверт, двумя пальцами извлек из него белый полупрозрачный листок бумаги. Литума увидел строчки аккуратных букв, заполнявших всю страницу. Он поднес лампу поближе, чтобы лейтенант мог читать без помехи. Он с беспокойством следил, как медленно двигаются глаза лейтенанта слева направо и опять слева направо и как мало-помалу наплывает на его лицо выражение озабоченности или неудовольствия или того и другого вместе.
– Ну что? – спросил он, сочтя, что лейтенант дочитал.
Вместо ответа лейтенант выругался. Рука его, державшая белый листочек, опустилась на колено.
– Застрелился? – спросил Литума, тянясь за листком. – Позвольте глянуть, господин лейтенант.
Лейтенант протянул ему бумагу и, пока Литума читал и перечитывал ее, веря и не веря, понимая и недоумевая, сказал:
– Он не только застрелился, Литума. Он сначала еще застрелил Алисию.
Литума, вскинув голову, уставился на своего начальника. Он не знал, что тут нужно говорить, что надо делать. Лампа была у него в левой руке, и, судя по тому, как плясали огромные тени на потолке и на стенах, рука эта сильно дрожала. Лицо лейтенанта исказила гримаса: Литума видел, как он моргает и жмурится, словно от режущего света.
– Что будем делать? – с непонятной ему самому виноватостью спросил Литума. – Пойдем на авиабазу, удостоверимся, что полковник убил свою дочку?
– Неужели сомневаешься? – с упреком отвечал лейтенант.
– Сам не знаю, – пробормотал Литума. – Да нет, наверно, не сомневаюсь. Наверно, он и впрямь убил ее. То-то он был такой странный там, на берегу. А потом и с собой покончил. Это его выстрел мы слышали. Ах, в лоб тебя драть!
– Это ты верно заметил, – немного помолчав, сказал лейтенант. – В лоб тебя драть.
Они еще посидели молча и неподвижно посреди пляшущих на полу, на потолке, на стенах и на всей убогой обстановке теней.
– Так что же будем делать? – снова спросил Литума.
– Что ты будешь делать, не знаю. – Лейтенант, словно вспомнив о неотложном деле, проворно соскочил со стола. Казалось, он испытал могучий прилив сил. – Лучше всего тебе ничего не делать, а пойти да лечь спать. Это мой тебе совет. Спи, пока кто-нибудь не сообщит об этом убийстве.
Литума видел, как лейтенант решительно двинулся к выходу, поправляя пояс, рубаху, кобуру и портупею, надевая темные очки.
– А куда же вы направляетесь? – растерянно спросил он, заранее угадывая ответ.
– Иду брать толстуху штурмом, чтоб ее! – долетели до него слова уже не видимого во тьме лейтенанта.
VIII
Донья Адриана снова рассмеялась, и Литума подумал, что те грандиозные события, над которыми плакала и ахала вся Талара, у нее вызывают только смех. Вот уж три дня была она такая. Этим смехом она потчевала их с лейтенантом на завтрак, обед и ужин вчера, позавчера и позапозавчера. Лейтенант Сильва, напротив, все эти дни был хмур, явно чувствовал себя не в своей тарелке и вид имел такой, словно в жизни его случилась какая-то крупная гадость. В пятнадцатый, наверно, раз за эти три дня Литума спросил себя: «Что с ними обоими творится?» Звонили колокола к мессе, и донья Адриана, все еще смеясь, осенила себя крестным знамением.
– Ну а что, по-вашему, сделают с этим лейтенантиком, с Дуфо? – спросил дон Херонимо.
Был обеденный час. Кроме Литумы, лейтенанта и таксиста в харчевне сидела еще молодая пара, приехавшая из Сорритоса на крестины.
– Пойдет под трибунал, – мрачно отвечал лейтенант, упершись взглядом в свою полупустую тарелку.
– Ну а будет ему что-нибудь? – настаивал дон Херонимо. Он ел сальтадито с рисом и одновременно обмахивался газетой. – Я так полагаю, за то, что он вытворил с бедным Паломино, по головке не погладят, а?
– Правильно полагаете, – с набитым ртом отвечал лейтенант, и в голосе его звучала просьба дать ему поесть спокойно. – Будет, будет. Что-нибудь да будет.
Снова засмеялась донья Адриана, и Литума заметил, что лейтенант весь подобрался, съежился на стуле. Хозяйка приближалась к ним. На ней было сильно открытое платье в цветочек, под которым так и ходили ее грудь и бедра. Вся она излучала довольство, здоровье и явно была в полном ладу с миром и с самой собой.
– Выпейте глоточек водички и не торопитесь так, а то еда у вас пойдет не туда куда надо, – со смехом сказала она и игриво похлопала лейтенанта по спине.
– Вас в последнее время и не узнать, – сказал Литума, разглядывая ее. Она и вправду очень изменилась, стала весела и кокетлива непонятно с чего.
– Значит, есть на то причины, – отвечала хозяйка, собирая посуду с соседнего столика и удаляясь на кухню. Зад ее при этом двигался так выразительно, словно посылал им всем прощальный привет. «Господи боже», – подумал Литума.
– Не знаете, чего она так сияет? – спросил он лейтенанта.
Вместо ответа, тот метнул на него убийственный взгляд через стекла своих темных очков и снова уставился на улицу, где юный петушок ожесточенно долбил клювом землю. Потом он вдруг замахал крыльями и взлетел.
– Хочу вам кое-что сказать, лейтенант, вы не обидитесь? – сказал дон Херонимо.
– Ну а что, по-вашему, сделают с этим лейтенантиком, с Дуфо? – спросил дон Херонимо.
Был обеденный час. Кроме Литумы, лейтенанта и таксиста в харчевне сидела еще молодая пара, приехавшая из Сорритоса на крестины.
– Пойдет под трибунал, – мрачно отвечал лейтенант, упершись взглядом в свою полупустую тарелку.
– Ну а будет ему что-нибудь? – настаивал дон Херонимо. Он ел сальтадито с рисом и одновременно обмахивался газетой. – Я так полагаю, за то, что он вытворил с бедным Паломино, по головке не погладят, а?
– Правильно полагаете, – с набитым ртом отвечал лейтенант, и в голосе его звучала просьба дать ему поесть спокойно. – Будет, будет. Что-нибудь да будет.
Снова засмеялась донья Адриана, и Литума заметил, что лейтенант весь подобрался, съежился на стуле. Хозяйка приближалась к ним. На ней было сильно открытое платье в цветочек, под которым так и ходили ее грудь и бедра. Вся она излучала довольство, здоровье и явно была в полном ладу с миром и с самой собой.
– Выпейте глоточек водички и не торопитесь так, а то еда у вас пойдет не туда куда надо, – со смехом сказала она и игриво похлопала лейтенанта по спине.
– Вас в последнее время и не узнать, – сказал Литума, разглядывая ее. Она и вправду очень изменилась, стала весела и кокетлива непонятно с чего.
– Значит, есть на то причины, – отвечала хозяйка, собирая посуду с соседнего столика и удаляясь на кухню. Зад ее при этом двигался так выразительно, словно посылал им всем прощальный привет. «Господи боже», – подумал Литума.
– Не знаете, чего она так сияет? – спросил он лейтенанта.
Вместо ответа, тот метнул на него убийственный взгляд через стекла своих темных очков и снова уставился на улицу, где юный петушок ожесточенно долбил клювом землю. Потом он вдруг замахал крыльями и взлетел.
– Хочу вам кое-что сказать, лейтенант, вы не обидитесь? – сказал дон Херонимо.